free counters
Яндекс.Метрика


Бытие

1

1 В начале сотворил Бог небо и землю.
2 Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою.
3 И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.
4 И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы.
5 И назвал Бог свет днем, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один.
6 И сказал Бог: да будет твердь посреди воды, и да отделяет она воду от воды. [И стало так.]
7 И создал Бог твердь, и отделил воду, которая под твердью, от воды, которая над твердью. И стало так.
8 И назвал Бог твердь небом. [И увидел Бог, что это хорошо.] И был вечер, и было утро: день второй.
9 И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место, и да явится суша. И стало так. [И собралась вода под небом в свои места, и явилась суша.]
10 И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо.
11 И сказал Бог: да произрастит земля зелень, траву, сеющую семя [по роду и по подобию ее, и] дерево плодовитое, приносящее по роду своему плод, в котором семя его на земле. И стало так.
12 И произвела земля зелень, траву, сеющую семя по роду [и по подобию] ее, и дерево [плодовитое], приносящее плод, в котором семя его по роду его [на земле]. И увидел Бог, что это хорошо.
13 И был вечер, и было утро: день третий.
14 И сказал Бог: да будут светила на тверди небесной [для освещения земли и] для отделения дня от ночи, и для знамений, и времен, и дней, и годов;
15 и да будут они светильниками на тверди небесной, чтобы светить на землю. И стало так.
16 И создал Бог два светила великие: светило большее, для управления днем, и светило меньшее, для управления ночью, и звезды;
17 и поставил их Бог на тверди небесной, чтобы светить на землю,
18 и управлять днем и ночью, и отделять свет от тьмы. И увидел Бог, что это хорошо.
19 И был вечер, и было утро: день четвёртый.
20 И сказал Бог: да произведет вода пресмыкающихся, душу живую; и птицы да полетят над землею, по тверди небесной. [И стало так.]
21 И сотворил Бог рыб больших и всякую душу животных пресмыкающихся, которых произвела вода, по роду их, и всякую птицу пернатую по роду ее. И увидел Бог, что это хорошо.
22 И благословил их Бог, говоря: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте воды в морях, и птицы да размножаются на земле.
23 И был вечер, и было утро: день пятый.
24 И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду ее, скотов, и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так.
25 И создал Бог зверей земных по роду их, и скот по роду его, и всех гадов земных по роду их. И увидел Бог, что это хорошо.
26 И сказал Бог: сотворим человека по образу Нашему [и] по подобию Нашему, и да владычествуют они над рыбами морскими, и над птицами небесными, [и над зверями,] и над скотом, и над всею землею, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле.
27 И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их.
28 И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими [и над зверями,] и над птицами небесными, [и над всяким скотом, и над всею землею,] и над всяким животным, пресмыкающимся по земле.
29 И сказал Бог: вот, Я дал вам всякую траву, сеющую семя, какая есть на всей земле, и всякое дерево, у которого плод древесный, сеющий семя; -- вам сие будет в пищу;
30 а всем зверям земным, и всем птицам небесным, и всякому [гаду,] пресмыкающемуся по земле, в котором душа живая, дал Я всю зелень травную в пищу. И стало так.
31 И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма. И был вечер, и было утро: день шестой.

2

1 Так совершены небо и земля и все воинство их.
2 И совершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые Он делал, и почил в день седьмый от всех дел Своих, которые делал.
3 И благословил Бог седьмой день, и освятил его, ибо в оный почил от всех дел Своих, которые Бог творил и созидал.
4 Вот происхождение неба и земли, при сотворении их, в то время, когда Господь Бог создал землю и небо,
5 и всякий полевой кустарник, которого еще не было на земле, и всякую полевую траву, которая еще не росла, ибо Господь Бог не посылал дождя на землю, и не было человека для возделывания земли,
6 но пар поднимался с земли и орошал все лице земли.
7 И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душею живою.
8 И насадил Господь Бог рай в Едеме на востоке, и поместил там человека, которого создал.
9 И произрастил Господь Бог из земли всякое дерево, приятное на вид и хорошее для пищи, и дерево жизни посреди рая, и дерево познания добра и зла.
10 Из Едема выходила река для орошения рая; и потом разделялась на четыре реки.
11 Имя одной Фисон: она обтекает всю землю Хавила, ту, где золото;
12 и золото той земли хорошее; там бдолах и камень оникс.
13 Имя второй реки Гихон [Геон]: она обтекает всю землю Куш.
14 Имя третьей реки Хиддекель [Тигр]: она протекает пред Ассириею. Четвертая река Евфрат.
15 И взял Господь Бог человека, [которого создал,] и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его.
16 И заповедал Господь Бог человеку, говоря: от всякого дерева в саду ты будешь есть,
17 а от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрешь.
18 И сказал Господь Бог: не хорошо быть человеку одному; сотворим ему помощника, соответственного ему.
19 Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей.
20 И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым; но для человека не нашлось помощника, подобного ему.
21 И навел Господь Бог на человека крепкий сон; и, когда он уснул, взял одно из ребр его, и закрыл то место плотию.
22 И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену, и привел ее к человеку.
23 И сказал человек: вот, это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа [своего].
24 Потому оставит человек отца своего и мать свою и прилепится к жене своей; и будут [два] одна плоть.
25 И были оба наги, Адам и жена его, и не стыдились.

3

1 Змей был хитрее всех зверей полевых, которых создал Господь Бог. И сказал змей жене: подлинно ли сказал Бог: не ешьте ни от какого дерева в раю?
2 И сказала жена змею: плоды с дерев мы можем есть,
3 только плодов дерева, которое среди рая, сказал Бог, не ешьте их и не прикасайтесь к ним, чтобы вам не умереть.
4 И сказал змей жене: нет, не умрете,
5 но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло.
6 И увидела жена, что дерево хорошо для пищи, и что оно приятно для глаз и вожделенно, потому что дает знание; и взяла плодов его и ела; и дала также мужу своему, и он ел.
7 И открылись глаза у них обоих, и узнали они, что наги, и сшили смоковные листья, и сделали себе опоясания.
8 И услышали голос Господа Бога, ходящего в раю во время прохлады дня; и скрылся Адам и жена его от лица Господа Бога между деревьями рая.
9 И воззвал Господь Бог к Адаму и сказал ему: [Адам,] где ты?
10 Он сказал: голос Твой я услышал в раю, и убоялся, потому что я наг, и скрылся.
11 И сказал [Бог]: кто сказал тебе, что ты наг? не ел ли ты от дерева, с которого Я запретил тебе есть?
12 Адам сказал: жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел.
13 И сказал Господь Бог жене: что ты это сделала? Жена сказала: змей обольстил меня, и я ела.
14 И сказал Господь Бог змею: за то, что ты сделал это, проклят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей;
15 и вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее; оно будет поражать тебя в голову, а ты будешь жалить его в пяту.
16 Жене сказал: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей; и к мужу твоему влечение твое, и он будет господствовать над тобою.
17 Адаму же сказал: за то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя; со скорбью будешь питаться от нее во все дни жизни твоей;
18 терния и волчцы произрастит она тебе; и будешь питаться полевою травою;
19 в поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься.
20 И нарек Адам имя жене своей: Ева, ибо она стала матерью всех живущих.
21 И сделал Господь Бог Адаму и жене его одежды кожаные и одел их.
22 И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно.
23 И выслал его Господь Бог из сада Едемского, чтобы возделывать землю, из которой он взят.
24 И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни.

4

1 Адам познал Еву, жену свою; и она зачала, и родила Каина, и сказала: приобрела я человека от Господа.
2 И еще родила брата его, Авеля. И был Авель пастырь овец, а Каин был земледелец.
3 Спустя несколько времени, Каин принес от плодов земли дар Господу,
4 и Авель также принес от первородных стада своего и от тука их. И призрел Господь на Авеля и на дар его,
5 а на Каина и на дар его не призрел. Каин сильно огорчился, и поникло лице его.
6 И сказал Господь [Бог] Каину: почему ты огорчился? и отчего поникло лице твое?
7 если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица? а если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит; он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним.
8 И сказал Каин Авелю, брату своему: [пойдем в поле]. И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его.
9 И сказал Господь [Бог] Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему?
10 И сказал [Господь]: что ты сделал? голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли;
11 и ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей;
12 когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле.
13 И сказал Каин Господу [Богу]: наказание мое больше, нежели снести можно;
14 вот, Ты теперь сгоняешь меня с лица земли, и от лица Твоего я скроюсь, и буду изгнанником и скитальцем на земле; и всякий, кто встретится со мною, убьет меня.
15 И сказал ему Господь [Бог]: за то всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро. И сделал Господь [Бог] Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его.
16 И пошел Каин от лица Господня и поселился в земле Нод, на восток от Едема.
17 И познал Каин жену свою; и она зачала и родила Еноха. И построил он город; и назвал город по имени сына своего: Енох.
18 У Еноха родился Ирад [Гаидад]; Ирад родил Мехиаеля [Малелеила]; Мехиаель родил Мафусала; Мафусал родил Ламеха.
19 И взял себе Ламех две жены: имя одной: Ада, и имя второй: Цилла [Селла].
20 Ада родила Иавала: он был отец живущих в шатрах со стадами.
21 Имя брату его Иувал: он был отец всех играющих на гуслях и свирели.
22 Цилла также родила Тувалкаина [Фовела], который был ковачом всех орудий из меди и железа. И сестра Тувалкаина Ноема.
23 И сказал Ламех женам своим: Ада и Цилла! послушайте голоса моего; жены Ламеховы! внимайте словам моим: я убил мужа в язву мне и отрока в рану мне;
24 если за Каина отмстится всемеро, то за Ламеха в семьдесят раз всемеро.
25 И познал Адам еще [Еву,] жену свою, и она родила сына, и нарекла ему имя: Сиф, потому что, [говорила она,] Бог положил мне другое семя, вместо Авеля, которого убил Каин.
26 У Сифа также родился сын, и он нарек ему имя: Енос; тогда начали призывать имя Господа [Бога].

5

1 Вот родословие Адама: когда Бог сотворил человека, по подобию Божию создал его,
2 мужчину и женщину сотворил их, и благословил их, и нарек им имя: человек, в день сотворения их.
3 Адам жил сто тридцать [230] лет и родил [сына] по подобию своему [и] по образу своему, и нарек ему имя: Сиф.
4 Дней Адама по рождении им Сифа было восемьсот [700] лет, и родил он сынов и дочерей.
5 Всех же дней жизни Адамовой было девятьсот тридцать лет; и он умер.
6 Сиф жил сто пять [205] лет и родил Еноса.
7 По рождении Еноса Сиф жил восемьсот семь [707] лет и родил сынов и дочерей.
8 Всех же дней Сифовых было девятьсот двенадцать лет; и он умер.
9 Енос жил девяносто [190] лет и родил Каинана.
10 По рождении Каинана Енос жил восемьсот пятнадцать [715] лет и родил сынов и дочерей.
11 Всех же дней Еноса было девятьсот пять лет; и он умер.
12 Каинан жил семьдесят [170] лет и родил Малелеила.
13 По рождении Малелеила Каинан жил восемьсот сорок [740] лет и родил сынов и дочерей.
14 Всех же дней Каинана было девятьсот десять лет; и он умер.
15 Малелеил жил шестьдесят пять [165] лет и родил Иареда.
16 По рождении Иареда Малелеил жил восемьсот тридцать [730] лет и родил сынов и дочерей.
17 Всех же дней Малелеила было восемьсот девяносто пять лет; и он умер.
18 Иаред жил сто шестьдесят два года и родил Еноха.
19 По рождении Еноха Иаред жил восемьсот лет и родил сынов и дочерей.
20 Всех же дней Иареда было девятьсот шестьдесят два года; и он умер.
21 Енох жил шестьдесят пять [165] лет и родил Мафусала.
22 И ходил Енох пред Богом, по рождении Мафусала, триста [200] лет и родил сынов и дочерей.
23 Всех же дней Еноха было триста шестьдесят пять лет.
24 И ходил Енох пред Богом; и не стало его, потому что Бог взял его.
25 Мафусал жил сто восемьдесят семь лет и родил Ламеха.
26 По рождении Ламеха Мафусал жил семьсот восемьдесят два года и родил сынов и дочерей.
27 Всех же дней Мафусала было девятьсот шестьдесят девять лет; и он умер.
28 Ламех жил сто восемьдесят два [188] года и родил сына,
29 и нарек ему имя: Ной, сказав: он утешит нас в работе нашей и в трудах рук наших при возделывании земли, которую проклял Господь [Бог].
30 И жил Ламех по рождении Ноя пятьсот девяносто пять [565] лет и родил сынов и дочерей.
31 Всех же дней Ламеха было семьсот семьдесят семь [753] лет; и он умер.
32 Ною было пятьсот лет и родил Ной [трех сынов]: Сима, Хама и Иафета.

6

1 Когда люди начали умножаться на земле и родились у них дочери,
2 тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал.
3 И сказал Господь [Бог]: не вечно Духу Моему быть пренебрегаемым человеками [сими], потому что они плоть; пусть будут дни их сто двадцать лет.
4 В то время были на земле исполины, особенно же с того времени, как сыны Божии стали входить к дочерям человеческим, и они стали рождать им: это сильные, издревле славные люди.
5 И увидел Господь [Бог], что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время;
6 и раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своем.
7 И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их.
8 Ной же обрел благодать пред очами Господа [Бога].
9 Вот житие Ноя: Ной был человек праведный и непорочный в роде своем; Ной ходил пред Богом.
10 Ной родил трех сынов: Сима, Хама и Иафета.
11 Но земля растлилась пред лицем Божиим, и наполнилась земля злодеяниями.
12 И воззрел [Господь] Бог на землю, и вот, она растленна, ибо всякая плоть извратила путь свой на земле.
13 И сказал [Господь] Бог Ною: конец всякой плоти пришел пред лице Мое, ибо земля наполнилась от них злодеяниями; и вот, Я истреблю их с земли.
14 Сделай себе ковчег из дерева гофер; отделения сделай в ковчеге и осмоли его смолою внутри и снаружи.
15 И сделай его так: длина ковчега триста локтей; ширина его пятьдесят локтей, а высота его тридцать локтей.
16 И сделай отверстие в ковчеге, и в локоть сведи его вверху, и дверь в ковчег сделай с боку его; устрой в нем нижнее, второе и третье [жилье].
17 И вот, Я наведу на землю потоп водный, чтоб истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни, под небесами; все, что есть на земле, лишится жизни.
18 Но с тобою Я поставлю завет Мой, и войдешь в ковчег ты, и сыновья твои, и жена твоя, и жены сынов твоих с тобою.
19 Введи также в ковчег [из всякого скота, и из всех гадов, и] из всех животных, и от всякой плоти по паре, чтоб они остались с тобою в живых; мужеского пола и женского пусть они будут.
20 Из [всех] птиц по роду их, и из [всех] скотов по роду их, и из всех пресмыкающихся по земле по роду их, из всех по паре войдут к тебе, чтобы остались в живых [с тобою, мужеского пола и женского].
21 Ты же возьми себе всякой пищи, какою питаются, и собери к себе; и будет она для тебя и для них пищею.
22 И сделал Ной всё: как повелел ему [Господь] Бог, так он и сделал.

7

1 И сказал Господь [Бог] Ною: войди ты и все семейство твое в ковчег, ибо тебя увидел Я праведным предо Мною в роде сем;
2 и всякого скота чистого возьми по семи, мужеского пола и женского, а из скота нечистого по два, мужеского пола и женского;
3 также и из птиц небесных [чистых] по семи, мужеского пола и женского, [и из всех птиц нечистых по две, мужеского пола и женского,] чтобы сохранить племя для всей земли,
4 ибо чрез семь дней Я буду изливать дождь на землю сорок дней и сорок ночей; и истреблю все существующее, что Я создал, с лица земли.
5 Ной сделал все, что Господь [Бог] повелел ему.
6 Ной же был шестисот лет, как потоп водный пришел на землю.
7 И вошел Ной и сыновья его, и жена его, и жены сынов его с ним в ковчег от вод потопа.
8 И [из птиц чистых и из птиц нечистых, и] из скотов чистых и из скотов нечистых, [и из зверей] и из всех пресмыкающихся по земле
9 по паре, мужеского пола и женского, вошли к Ною в ковчег, как [Господь] Бог повелел Ною.
10 Чрез семь дней воды потопа пришли на землю.
11 В шестисотый год жизни Ноевой, во второй месяц, в семнадцатый [27] день месяца, в сей день разверзлись все источники великой бездны, и окна небесные отворились;
12 и лился на землю дождь сорок дней и сорок ночей.
13 В сей самый день вошел в ковчег Ной, и Сим, Хам и Иафет, сыновья Ноевы, и жена Ноева, и три жены сынов его с ними.
14 Они, и все звери [земли] по роду их, и всякий скот по роду его, и все гады, пресмыкающиеся по земле, по роду их, и все летающие по роду их, все птицы, все крылатые,
15 и вошли к Ною в ковчег по паре [мужеского пола и женского] от всякой плоти, в которой есть дух жизни;
16 и вошедшие [к Ною в ковчег] мужеский и женский пол всякой плоти вошли, как повелел ему [Господь] Бог. И затворил Господь [Бог] за ним [ковчег].
17 И продолжалось на земле наводнение сорок дней [и сорок ночей], и умножилась вода, и подняла ковчег, и он возвысился над землею;
18 вода же усиливалась и весьма умножалась на земле, и ковчег плавал по поверхности вод.
19 И усилилась вода на земле чрезвычайно, так что покрылись все высокие горы, какие есть под всем небом;
20 на пятнадцать локтей поднялась над ними вода, и покрылись [все высокие] горы.
21 И лишилась жизни всякая плоть, движущаяся по земле, и птицы, и скоты, и звери, и все гады, ползающие по земле, и все люди;
22 все, что имело дыхание духа жизни в ноздрях своих на суше, умерло.
23 Истребилось всякое существо, которое было на поверхности [всей] земли; от человека до скота, и гадов, и птиц небесных, -- все истребилось с земли, остался только Ной и что было с ним в ковчеге.
24 Вода же усиливалась на земле сто пятьдесят дней.

8

1 И вспомнил Бог о Ное, и о всех зверях, и о всех скотах, (и о всех птицах, и о всех гадах пресмыкающихся,) бывших с ним в ковчеге; и навел Бог ветер на землю, и воды остановились.
2 И закрылись источники бездны и окна небесные, и перестал дождь с неба.
3 Вода же постепенно возвращалась с земли, и стала убывать вода по окончании ста пятидесяти дней.
4 И остановился ковчег в седьмом месяце, в семнадцатый день месяца, на горах Араратских.
5 Вода постоянно убывала до десятого месяца; в первый день десятого месяца показались верхи гор.
6 По прошествии сорока дней Ной открыл сделанное им окно ковчега
7 и выпустил ворона, [чтобы видеть, убыла ли вода с земли,] который, вылетев, отлетал и прилетал, пока осушилась земля от воды.
8 Потом выпустил от себя голубя, чтобы видеть, сошла ли вода с лица земли,
9 но голубь не нашел места покоя для ног своих и возвратился к нему в ковчег, ибо вода была еще на поверхности всей земли; и он простер руку свою, и взял его, и принял к себе в ковчег.
10 И помедлил еще семь дней других и опять выпустил голубя из ковчега.
11 Голубь возвратился к нему в вечернее время, и вот, свежий масличный лист во рту у него, и Ной узнал, что вода сошла с земли.
12 Он помедлил еще семь дней других и [опять] выпустил голубя; и он уже не возвратился к нему.
13 Шестьсот первого года [жизни Ноевой] к первому [дню] первого месяца иссякла вода на земле; и открыл Ной кровлю ковчега и посмотрел, и вот, обсохла поверхность земли.
14 И во втором месяце, к двадцать седьмому дню месяца, земля высохла.
15 И сказал [Господь] Бог Ною:
16 выйди из ковчега ты и жена твоя, и сыновья твои, и жены сынов твоих с тобою;
17 выведи с собою всех животных, которые с тобою, от всякой плоти, из птиц, и скотов, и всех гадов, пресмыкающихся по земле: пусть разойдутся они по земле, и пусть плодятся и размножаются на земле.
18 И вышел Ной и сыновья его, и жена его, и жены сынов его с ним;
19 все звери, и [весь скот, и] все гады, и все птицы, все движущееся по земле, по родам своим, вышли из ковчега.
20 И устроил Ной жертвенник Господу; и взял из всякого скота чистого и из всех птиц чистых и принес во всесожжение на жертвеннике.
21 И обонял Господь приятное благоухание, и сказал Господь [Бог] в сердце Своем: не буду больше проклинать землю за человека, потому что помышление сердца человеческого -- зло от юности его; и не буду больше поражать всего живущего, как Я сделал:
22 впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся.

9

1 И благословил Бог Ноя и сынов его и сказал им: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю [и обладайте ею];
2 да страшатся и да трепещут вас все звери земные, [и весь скот земной,] и все птицы небесные, все, что движется на земле, и все рыбы морские: в ваши руки отданы они;
3 все движущееся, что живет, будет вам в пищу; как зелень травную даю вам все;
4 только плоти с душею ее, с кровью ее, не ешьте;
5 Я взыщу и вашу кровь, в которой жизнь ваша, взыщу ее от всякого зверя, взыщу также душу человека от руки человека, от руки брата его;
6 кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека: ибо человек создан по образу Божию;
7 вы же плодитесь и размножайтесь, и распространяйтесь по земле, и умножайтесь на ней.
8 И сказал Бог Ною и сынам его с ним:
9 вот, Я поставляю завет Мой с вами и с потомством вашим после вас,
10 и со всякою душею живою, которая с вами, с птицами и со скотами, и со всеми зверями земными, которые у вас, со всеми вышедшими из ковчега, со всеми животными земными;
11 поставляю завет Мой с вами, что не будет более истреблена всякая плоть водами потопа, и не будет уже потопа на опустошение земли.
12 И сказал [Господь] Бог: вот знамение завета, который Я поставляю между Мною и между вами и между всякою душею живою, которая с вами, в роды навсегда:
13 Я полагаю радугу Мою в облаке, чтоб она была знамением [вечного] завета между Мною и между землею.
14 И будет, когда Я наведу облако на землю, то явится радуга [Моя] в облаке;
15 и Я вспомню завет Мой, который между Мною и между вами и между всякою душею живою во всякой плоти; и не будет более вода потопом на истребление всякой плоти.
16 И будет радуга [Моя] в облаке, и Я увижу ее, и вспомню завет вечный между Богом [и между землею] и между всякою душею живою во всякой плоти, которая на земле.
17 И сказал Бог Ною: вот знамение завета, который Я поставил между Мною и между всякою плотью, которая на земле.
18 Сыновья Ноя, вышедшие из ковчега, были: Сим, Хам и Иафет. Хам же был отец Ханаана.
19 Сии трое были сыновья Ноевы, и от них населилась вся земля.
20 Ной начал возделывать землю и насадил виноградник;
21 и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем.
22 И увидел Хам, отец Ханаана, наготу отца своего, и выйдя рассказал двум братьям своим.
23 Сим же и Иафет взяли одежду и, положив ее на плечи свои, пошли задом и покрыли наготу отца своего; лица их были обращены назад, и они не видали наготы отца своего.
24 Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его,
25 и сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих.
26 Потом сказал: благословен Господь Бог Симов; Ханаан же будет рабом ему;
27 да распространит Бог Иафета, и да вселится он в шатрах Симовых; Ханаан же будет рабом ему.
28 И жил Ной после потопа триста пятьдесят лет.
29 Всех же дней Ноевых было девятьсот пятьдесят лет, и он умер.

10

1 Вот родословие сынов Ноевых: Сима, Хама и Иафета. После потопа родились у них дети.
2 Сыны Иафета: Гомер, Магог, Мадай, Иаван, [Елиса,] Фувал, Мешех и Фирас.
3 Сыны Гомера: Аскеназ, Рифат и Фогарма.
4 Сыны Иавана: Елиса, Фарсис, Киттим и Доданим.
5 От них населились острова народов в землях их, каждый по языку своему, по племенам своим, в народах своих.
6 Сыны Хама: Хуш, Мицраим, Фут и Ханаан.
7 Сыны Хуша: Сева, Хавила, Савта, Раама и Савтеха. Сыны Раамы: Шева и Дедан.
8 Хуш родил также Нимрода; сей начал быть силен на земле;
9 он был сильный зверолов пред Господом [Богом], потому и говорится: сильный зверолов, как Нимрод, пред Господом [Богом].
10 Царство его вначале составляли: Вавилон, Эрех, Аккад и Халне в земле Сеннаар.
11 Из сей земли вышел Ассур и построил Ниневию, Реховоф-ир, Калах
12 и Ресен между Ниневиею и между Калахом; это город великий.
13 От Мицраима произошли Лудим, Анамим, Легавим, Нафтухим,
14 Патрусим, Каслухим, откуда вышли Филистимляне, и Кафторим.
15 От Ханаана родились: Сидон, первенец его, Хет,
16 Иевусей, Аморрей, Гергесей,
17 Евей, Аркей, Синей,
18 Арвадей, Цемарей и Хифамей. Впоследствии племена Ханаанские рассеялись,
19 и были пределы Хананеев от Сидона к Герару до Газы, отсюда к Содому, Гоморре, Адме и Цевоиму до Лаши.
20 Это сыны Хамовы, по племенам их, по языкам их, в землях их, в народах их.
21 Были дети и у Сима, отца всех сынов Еверовых, старшего брата Иафетова.
22 Сыны Сима: Елам, Ассур, Арфаксад, Луд, Арам [и Каинан].
23 Сыны Арама: Уц, Хул, Гефер и Маш.
24 Арфаксад родил [Каинана, Каинан родил] Салу, Сала родил Евера.
25 У Евера родились два сына; имя одному: Фалек, потому что во дни его земля разделена; имя брату его: Иоктан.
26 Иоктан родил Алмодада, Шалефа, Хацармавефа, Иераха,
27 Гадорама, Узала, Диклу,
28 Овала, Авимаила, Шеву,
29 Офира, Хавилу и Иовава. Все эти сыновья Иоктана.
30 Поселения их были от Меши до Сефара, горы восточной.
31 Это сыновья Симовы по племенам их, по языкам их, в землях их, в народах их.
32 Вот племена сынов Ноевых, по родословию их, в народах их. От них распространились народы на земле после потопа.

11

1 На всей земле был один язык и одно наречие.
2 Двинувшись с востока, они нашли в земле Сеннаар равнину и поселились там.
3 И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, а земляная смола вместо извести.
4 И сказали они: построим себе город и башню, высотою до небес, и сделаем себе имя, прежде нежели рассеемся по лицу всей земли.
5 И сошел Господь посмотреть город и башню, которые строили сыны человеческие.
6 И сказал Господь: вот, один народ, и один у всех язык; и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали делать;
7 сойдем же и смешаем там язык их, так чтобы один не понимал речи другого.
8 И рассеял их Господь оттуда по всей земле; и они перестали строить город [и башню].
9 Посему дано ему имя: Вавилон, ибо там смешал Господь язык всей земли, и оттуда рассеял их Господь по всей земле.
10 Вот родословие Сима: Сим был ста лет и родил Арфаксада, чрез два года после потопа;
11 по рождении Арфаксада Сим жил пятьсот лет и родил сынов и дочерей [и умер].
12 Арфаксад жил тридцать пять [135] лет и родил [Каинана. По рождении Каинана Арфаксад жил триста тридцать лет и родил сынов и дочерей и умер. Каинан жил сто тридцать лет, и родил] Салу.
13 По рождении Салы Арфаксад [Каинан] жил четыреста три [330] года и родил сынов и дочерей [и умер].
14 Сала жил тридцать [130] лет и родил Евера.
15 По рождении Евера Сала жил четыреста три [330] года и родил сынов и дочерей [и умер].
16 Евер жил тридцать четыре [134] года и родил Фалека.
17 По рождении Фалека Евер жил четыреста тридцать [370] лет и родил сынов и дочерей [и умер].
18 Фалек жил тридцать [130] лет и родил Рагава.
19 По рождении Рагава Фалек жил двести девять лет и родил сынов и дочерей [и умер].
20 Рагав жил тридцать два [132] года и родил Серуха.
21 По рождении Серуха Рагав жил двести семь лет и родил сынов и дочерей [и умер].
22 Серух жил тридцать [130] лет и родил Нахора.
23 По рождении Нахора Серух жил двести лет и родил сынов и дочерей [и умер].
24 Нахор жил двадцать девять [79] лет и родил Фарру.
25 По рождении Фарры Нахор жил сто девятнадцать [129] лет и родил сынов и дочерей [и умер].
26 Фарра жил семьдесят лет и родил Аврама, Нахора и Арана.
27 Вот родословие Фарры: Фарра родил Аврама, Нахора и Арана. Аран родил Лота.
28 И умер Аран при Фарре, отце своем, в земле рождения своего, в Уре Халдейском.
29 Аврам и Нахор взяли себе жен; имя жены Аврамовой: Сара; имя жены Нахоровой: Милка, дочь Арана, отца Милки и отца Иски.
30 И Сара была неплодна и бездетна.
31 И взял Фарра Аврама, сына своего, и Лота, сына Аранова, внука своего, и Сару, невестку свою, жену Аврама, сына своего, и вышел с ними из Ура Халдейского, чтобы идти в землю Ханаанскую; но, дойдя до Харрана, они остановились там.
32 И было дней жизни Фарры [в Харранской земле] двести пять лет, и умер Фарра в Харране.

12

1 И сказал Господь Авраму: пойди из земли твоей, от родства твоего и из дома отца твоего [и иди] в землю, которую Я укажу тебе;
2 и Я произведу от тебя великий народ, и благословлю тебя, и возвеличу имя твое, и будешь ты в благословение;
3 Я благословлю благословляющих тебя, и злословящих тебя прокляну; и благословятся в тебе все племена земные.
4 И пошел Аврам, как сказал ему Господь; и с ним пошел Лот. Аврам был семидесяти пяти лет, когда вышел из Харрана.
5 И взял Аврам с собою Сару, жену свою, Лота, сына брата своего, и все имение, которое они приобрели, и всех людей, которых они имели в Харране; и вышли, чтобы идти в землю Ханаанскую; и пришли в землю Ханаанскую.
6 И прошел Аврам по земле сей [по длине ее] до места Сихема, до дубравы Море. В этой земле тогда [жили] Хананеи.
7 И явился Господь Авраму и сказал [ему]: потомству твоему отдам Я землю сию. И создал там [Аврам] жертвенник Господу, Который явился ему.
8 Оттуда двинулся он к горе, на восток от Вефиля; и поставил шатер свой так, что от него Вефиль был на запад, а Гай на восток; и создал там жертвенник Господу и призвал имя Господа [явившегося ему].
9 И поднялся Аврам и продолжал идти к югу.
10 И был голод в той земле. И сошел Аврам в Египет, пожить там, потому что усилился голод в земле той.
11 Когда же он приближался к Египту, то сказал Саре, жене своей: вот, я знаю, что ты женщина, прекрасная видом;
12 и когда Египтяне увидят тебя, то скажут: это жена его; и убьют меня, а тебя оставят в живых;
13 скажи же, что ты мне сестра, дабы мне хорошо было ради тебя, и дабы жива была душа моя чрез тебя.
14 И было, когда пришел Аврам в Египет, Египтяне увидели, что она женщина весьма красивая;
15 увидели ее и вельможи фараоновы и похвалили ее фараону; и взята была она в дом фараонов.
16 И Авраму хорошо было ради ее; и был у него мелкий и крупный скот и ослы, и рабы и рабыни, и лошаки и верблюды.
17 Но Господь поразил тяжкими ударами фараона и дом его за Сару, жену Аврамову.
18 И призвал фараон Аврама и сказал: что ты это сделал со мною? для чего не сказал мне, что она жена твоя?
19 для чего ты сказал: она сестра моя? и я взял было ее себе в жену. И теперь вот жена твоя; возьми [ее] и пойди.
20 И дал о нем фараон повеление людям, и проводили его, и жену его, и все, что у него было, [и Лота с ним].

13

1 И поднялся Аврам из Египта, сам и жена его, и всё, что у него было, и Лот с ним, на юг.
2 И был Аврам очень богат скотом, и серебром, и золотом.
3 И продолжал он переходы свои от юга до Вефиля, до места, где прежде был шатер его между Вефилем и между Гаем,
4 до места жертвенника, который он сделал там вначале; и там призвал Аврам имя Господа.
5 И у Лота, который ходил с Аврамом, также был мелкий и крупный скот и шатры.
6 И непоместительна была земля для них, чтобы жить вместе, ибо имущество их было так велико, что они не могли жить вместе.
7 И был спор между пастухами скота Аврамова и между пастухами скота Лотова; и Хананеи и Ферезеи жили тогда в той земле.
8 И сказал Аврам Лоту: да не будет раздора между мною и тобою, и между пастухами моими и пастухами твоими, ибо мы родственники;
9 не вся ли земля пред тобою? отделись же от меня: если ты налево, то я направо; а если ты направо, то я налево.
10 Лот возвел очи свои и увидел всю окрестность Иорданскую, что она, прежде нежели истребил Господь Содом и Гоморру, вся до Сигора орошалась водою, как сад Господень, как земля Египетская;
11 и избрал себе Лот всю окрестность Иорданскую; и двинулся Лот к востоку. И отделились они друг от друга.
12 Аврам стал жить на земле Ханаанской; а Лот стал жить в городах окрестности и раскинул шатры до Содома.
13 Жители же Содомские были злы и весьма грешны пред Господом.
14 И сказал Господь Авраму, после того как Лот отделился от него: возведи очи твои и с места, на котором ты теперь, посмотри к северу и к югу, и к востоку и к западу;
15 ибо всю землю, которую ты видишь, тебе дам Я и потомству твоему навеки,
16 и сделаю потомство твое, как песок земной; если кто может сосчитать песок земной, то и потомство твое сочтено будет;
17 встань, пройди по земле сей в долготу и в широту ее, ибо Я тебе дам ее [и потомству твоему навсегда].
18 И двинул Аврам шатер, и пошел, и поселился у дубравы Мамре, что в Хевроне; и создал там жертвенник Господу.

14

1 И было во дни Амрафела, царя Сеннаарского, Ариоха, царя Елласарского, Кедорлаомера, царя Еламского, и Фидала, царя Гоимского,
2 пошли они войною против Беры, царя Содомского, против Бирши, царя Гоморрского, Шинава, царя Адмы, Шемевера, царя Севоимского, и против царя Белы, которая есть Сигор.
3 Все сии соединились в долине Сиддим, где ныне море Соленое.
4 Двенадцать лет были они в порабощении у Кедорлаомера, а в тринадцатом году возмутились.
5 В четырнадцатом году пришел Кедорлаомер и цари, которые с ним, и поразили Рефаимов в Аштероф-Карнаиме, Зузимов в Гаме, Эмимов в Шаве-Кириафаиме,
6 и Хорреев в горе их Сеире, до Эл-Фарана, что при пустыне.
7 И возвратившись оттуда, они пришли к источнику Мишпат, который есть Кадес, и поразили всю страну Амаликитян, и также Аморреев, живущих в Хацацон-Фамаре.
8 И вышли царь Содомский, царь Гоморрский, царь Адмы, царь Севоимский и царь Белы, которая есть Сигор; и вступили в сражение с ними в долине Сиддим,
9 с Кедорлаомером, царем Еламским, Фидалом, царем Гоимским, Амрафелом, царем Сеннаарским, Ариохом, царем Елласарским, -- четыре царя против пяти.
10 В долине же Сиддим было много смоляных ям. И цари Содомский и Гоморрский, обратившись в бегство, упали в них, а остальные убежали в горы.
11 Победители взяли все имущество Содома и Гоморры и весь запас их и ушли.
12 И взяли Лота, племянника Аврамова, жившего в Содоме, и имущество его и ушли.
13 И пришел один из уцелевших и известил Аврама Еврея, жившего тогда у дубравы Мамре, Аморреянина, брата Эшколу и брата Анеру, которые были союзники Аврамовы.
14 Аврам, услышав, что [Лот] сродник его взят в плен, вооружил рабов своих, рожденных в доме его, триста восемнадцать, и преследовал неприятелей до Дана;
15 и, разделившись, напал на них ночью, сам и рабы его, и поразил их, и преследовал их до Ховы, что по левую сторону Дамаска;
16 и возвратил все имущество и Лота, сродника своего, и имущество его возвратил, также и женщин и народ.
17 Когда он возвращался после поражения Кедорлаомера и царей, бывших с ним, царь Содомский вышел ему навстречу в долину Шаве, что ныне долина царская;
18 и Мелхиседек, царь Салимский, вынес хлеб и вино, -- он был священник Бога Всевышнего, --
19 и благословил его, и сказал: благословен Аврам от Бога Всевышнего, Владыки неба и земли;
20 и благословен Бог Всевышний, Который предал врагов твоих в руки твои. [Аврам] дал ему десятую часть из всего.
21 И сказал царь Содомский Авраму: отдай мне людей, а имение возьми себе.
22 Но Аврам сказал царю Содомскому: поднимаю руку мою к Господу Богу Всевышнему, Владыке неба и земли,
23 что даже нитки и ремня от обуви не возьму из всего твоего, чтобы ты не сказал: я обогатил Аврама;
24 кроме того, что съели отроки, и кроме доли, принадлежащей людям, которые ходили со мною; Анер, Эшкол и Мамрий пусть возьмут свою долю.

15

1 После сих происшествий было слово Господа к Авраму в видении [ночью], и сказано: не бойся, Аврам; Я твой щит; награда твоя [будет] весьма велика.
2 Аврам сказал: Владыка Господи! что Ты дашь мне? я остаюсь бездетным; распорядитель в доме моем этот Елиезер из Дамаска.
3 И сказал Аврам: вот, Ты не дал мне потомства, и вот, домочадец мой наследник мой.
4 И было слово Господа к нему, и сказано: не будет он твоим наследником, но тот, кто произойдет из чресл твоих, будет твоим наследником.
5 И вывел его вон и сказал [ему]: посмотри на небо и сосчитай звезды, если ты можешь счесть их. И сказал ему: столько будет у тебя потомков.
6 Аврам поверил Господу, и Он вменил ему это в праведность.
7 И сказал ему: Я Господь, Который вывел тебя из Ура Халдейского, чтобы дать тебе землю сию во владение.
8 Он сказал: Владыка Господи! по чему мне узнать, что я буду владеть ею?
9 Господь сказал ему: возьми Мне трехлетнюю телицу, трехлетнюю козу, трехлетнего овна, горлицу и молодого голубя.
10 Он взял всех их, рассек их пополам и положил одну часть против другой; только птиц не рассек.
11 И налетели на трупы хищные птицы; но Аврам отгонял их.
12 При захождении солнца крепкий сон напал на Аврама, и вот, напал на него ужас и мрак великий.
13 И сказал Господь Авраму: знай, что потомки твои будут пришельцами в земле не своей, и поработят их, и будут угнетать их четыреста лет,
14 но Я произведу суд над народом, у которого они будут в порабощении; после сего они выйдут [сюда] с большим имуществом,
15 а ты отойдешь к отцам твоим в мире и будешь погребен в старости доброй;
16 в четвертом роде возвратятся они сюда: ибо мера беззаконий Аморреев доселе еще не наполнилась.
17 Когда зашло солнце и наступила тьма, вот, дым как бы из печи и пламя огня прошли между рассеченными животными.
18 В этот день заключил Господь завет с Аврамом, сказав: потомству твоему даю Я землю сию, от реки Египетской до великой реки, реки Евфрата:
19 Кенеев, Кенезеев, Кедмонеев,
20 Хеттеев, Ферезеев, Рефаимов,
21 Аморреев, Хананеев, [Евеев], Гергесеев и Иевусеев.

16

1 Но Сара, жена Аврамова, не рождала ему. У ней была служанка Египтянка, именем Агарь.
2 И сказала Сара Авраму: вот, Господь заключил чрево мое, чтобы мне не рождать; войди же к служанке моей: может быть, я буду иметь детей от нее. Аврам послушался слов Сары.
3 И взяла Сара, жена Аврамова, служанку свою, Египтянку Агарь, по истечении десяти лет пребывания Аврамова в земле Ханаанской, и дала ее Авраму, мужу своему, в жену.
4 Он вошел к Агари, и она зачала. Увидев же, что зачала, она стала презирать госпожу свою.
5 И сказала Сара Авраму: в обиде моей ты виновен; я отдала служанку мою в недро твое; а она, увидев, что зачала, стала презирать меня; Господь пусть будет судьею между мною и между тобою.
6 Аврам сказал Саре: вот, служанка твоя в твоих руках; делай с нею, что тебе угодно. И Сара стала притеснять ее, и она убежала от нее.
7 И нашел ее Ангел Господень у источника воды в пустыне, у источника на дороге к Суру.
8 И сказал [ей Ангел Господень]: Агарь, служанка Сарина! откуда ты пришла и куда идешь? Она сказала: я бегу от лица Сары, госпожи моей.
9 Ангел Господень сказал ей: возвратись к госпоже своей и покорись ей.
10 И сказал ей Ангел Господень: умножая умножу потомство твое, так что нельзя будет и счесть его от множества.
11 И еще сказал ей Ангел Господень: вот, ты беременна, и родишь сына, и наречешь ему имя Измаил, ибо услышал Господь страдание твое;
12 он будет между людьми, как дикий осел; руки его на всех, и руки всех на него; жить будет он пред лицем всех братьев своих.
13 И нарекла [Агарь] Господа, Который говорил к ней, сим именем: Ты Бог видящий меня. Ибо сказала она: точно я видела здесь в след видящего меня.
14 Посему источник тот называется: Беэр-лахай-рои. Он находится между Кадесом и между Баредом.
15 Агарь родила Авраму сына; и нарек [Аврам] имя сыну своему, рожденному от Агари: Измаил.
16 Аврам был восьмидесяти шести лет, когда Агарь родила Авраму Измаила.

17

1 Аврам был девяноста девяти лет, и Господь явился Авраму и сказал ему: Я Бог Всемогущий; ходи предо Мною и будь непорочен;
2 и поставлю завет Мой между Мною и тобою, и весьма, весьма размножу тебя.
3 И пал Аврам на лице свое. Бог продолжал говорить с ним и сказал:
4 Я -- вот завет Мой с тобою: ты будешь отцом множества народов,
5 и не будешь ты больше называться Аврамом, но будет тебе имя: Авраам, ибо Я сделаю тебя отцом множества народов;
6 и весьма, весьма распложу тебя, и произведу от тебя народы, и цари произойдут от тебя;
7 и поставлю завет Мой между Мною и тобою и между потомками твоими после тебя в роды их, завет вечный в том, что Я буду Богом твоим и потомков твоих после тебя;
8 и дам тебе и потомкам твоим после тебя землю, по которой ты странствуешь, всю землю Ханаанскую, во владение вечное; и буду им Богом.
9 И сказал Бог Аврааму: ты же соблюди завет Мой, ты и потомки твои после тебя в роды их.
10 Сей есть завет Мой, который вы должны соблюдать между Мною и между вами и между потомками твоими после тебя [в роды их]: да будет у вас обрезан весь мужеский пол;
11 обрезывайте крайнюю плоть вашу: и сие будет знамением завета между Мною и вами.
12 Восьми дней от рождения да будет обрезан у вас в роды ваши всякий младенец мужеского пола, рожденный в доме и купленный за серебро у какого-нибудь иноплеменника, который не от твоего семени.
13 Непременно да будет обрезан рожденный в доме твоем и купленный за серебро твое, и будет завет Мой на теле вашем заветом вечным.
14 Необрезанный же мужеского пола, который не обрежет крайней плоти своей [в восьмой день], истребится душа та из народа своего, ибо он нарушил завет Мой.
15 И сказал Бог Аврааму: Сару, жену твою, не называй Сарою, но да будет имя ей: Сарра;
16 Я благословлю ее и дам тебе от нее сына; благословлю ее, и произойдут от нее народы, и цари народов произойдут от нее.
17 И пал Авраам на лице свое, и рассмеялся, и сказал сам в себе: неужели от столетнего будет сын? и Сарра, девяностолетняя, неужели родит?
18 И сказал Авраам Богу: о, хотя бы Измаил был жив пред лицем Твоим!
19 Бог же сказал [Аврааму]: именно Сарра, жена твоя, родит тебе сына, и ты наречешь ему имя: Исаак; и поставлю завет Мой с ним заветом вечным [в том, что Я буду Богом ему и] потомству его после него.
20 И о Измаиле Я услышал тебя: вот, Я благословлю его, и возращу его, и весьма, весьма размножу; двенадцать князей родятся от него; и Я произведу от него великий народ.
21 Но завет Мой поставлю с Исааком, которого родит тебе Сарра в сие самое время на другой год.
22 И Бог перестал говорить с Авраамом и восшел от него.
23 И взял Авраам Измаила, сына своего, и всех рожденных в доме своем и всех купленных за серебро свое, весь мужеский пол людей дома Авраамова; и обрезал крайнюю плоть их в тот самый день, как сказал ему Бог.
24 Авраам был девяноста девяти лет, когда была обрезана крайняя плоть его.
25 А Измаил, сын его, был тринадцати лет, когда была обрезана крайняя плоть его.
26 В тот же самый день обрезаны были Авраам и Измаил, сын его,
27 и с ним обрезан был весь мужеский пол дома его, рожденные в доме и купленные за серебро у иноплеменников.

18

1 И явился ему Господь у дубравы Мамре, когда он сидел при входе в шатер [свой], во время зноя дневного.
2 Он возвел очи свои и взглянул, и вот, три мужа стоят против него. Увидев, он побежал навстречу им от входа в шатер [свой] и поклонился до земли,
3 и сказал: Владыка! если я обрел благоволение пред очами Твоими, не пройди мимо раба Твоего;
4 и принесут немного воды, и омоют ноги ваши; и отдохните под сим деревом,
5 а я принесу хлеба, и вы подкрепите сердца ваши; потом пойдите [в путь свой]; так как вы идете мимо раба вашего. Они сказали: сделай так, как говоришь.
6 И поспешил Авраам в шатер к Сарре и сказал [ей]: поскорее замеси три саты лучшей муки и сделай пресные хлебы.
7 И побежал Авраам к стаду, и взял теленка нежного и хорошего, и дал отроку, и тот поспешил приготовить его.
8 И взял масла и молока и теленка приготовленного, и поставил перед ними, а сам стоял подле них под деревом. И они ели.
9 И сказали ему: где Сарра, жена твоя? Он отвечал: здесь, в шатре.
10 И сказал один из них: Я опять буду у тебя в это же время [в следующем году], и будет сын у Сарры, жены твоей. А Сарра слушала у входа в шатер, сзади его.
11 Авраам же и Сарра были стары и в летах преклонных, и обыкновенное у женщин у Сарры прекратилось.
12 Сарра внутренно рассмеялась, сказав: мне ли, когда я состарилась, иметь сие утешение? и господин мой стар.
13 И сказал Господь Аврааму: отчего это [сама в себе] рассмеялась Сарра, сказав: "неужели я действительно могу родить, когда я состарилась"?
14 Есть ли что трудное для Господа? В назначенный срок буду Я у тебя в следующем году, и [будет] у Сарры сын.
15 Сарра же не призналась, а сказала: я не смеялась. Ибо она испугалась. Но Он сказал [ей]: нет, ты рассмеялась.
16 И встали те мужи и оттуда отправились к Содому [и Гоморре]; Авраам же пошел с ними, проводить их.
17 И сказал Господь: утаю ли Я от Авраама [раба Моего], что хочу делать!
18 От Авраама точно произойдет народ великий и сильный, и благословятся в нем все народы земли,
19 ибо Я избрал его для того, чтобы он заповедал сынам своим и дому своему после себя, ходить путем Господним, творя правду и суд; и исполнит Господь над Авраамом [все], что сказал о нем.
20 И сказал Господь: вопль Содомский и Гоморрский, велик он, и грех их, тяжел он весьма;
21 сойду и посмотрю, точно ли они поступают так, каков вопль на них, восходящий ко Мне, или нет; узнаю.
22 И обратились мужи оттуда и пошли в Содом; Авраам же еще стоял пред лицем Господа.
23 И подошел Авраам и сказал: неужели Ты погубишь праведного с нечестивым [и с праведником будет то же, что с нечестивым]?
24 может быть, есть в этом городе пятьдесят праведников? неужели Ты погубишь, и не пощадишь [всего] места сего ради пятидесяти праведников, [если они находятся] в нем?
25 не может быть, чтобы Ты поступил так, чтобы Ты погубил праведного с нечестивым, чтобы то же было с праведником, что с нечестивым; не может быть от Тебя! Судия всей земли поступит ли неправосудно?
26 Господь сказал: если Я найду в городе Содоме пятьдесят праведников, то Я ради них пощажу [весь город и] все место сие.
27 Авраам сказал в ответ: вот, я решился говорить Владыке, я, прах и пепел:
28 может быть, до пятидесяти праведников недостанет пяти, неужели за недостатком пяти Ты истребишь весь город? Он сказал: не истреблю, если найду там сорок пять.
29 Авраам продолжал говорить с Ним и сказал: может быть, найдется там сорок? Он сказал: не сделаю того и ради сорока.
30 И сказал Авраам: да не прогневается Владыка, что я буду говорить: может быть, найдется там тридцать? Он сказал: не сделаю, если найдется там тридцать.
31 Авраам сказал: вот, я решился говорить Владыке: может быть, найдется там двадцать? Он сказал: не истреблю ради двадцати.
32 Авраам сказал: да не прогневается Владыка, что я скажу еще однажды: может быть, найдется там десять? Он сказал: не истреблю ради десяти.
33 И пошел Господь, перестав говорить с Авраамом; Авраам же возвратился в свое место.

19

1 И пришли те два Ангела в Содом вечером, когда Лот сидел у ворот Содома. Лот увидел, и встал, чтобы встретить их, и поклонился лицем до земли
2 и сказал: государи мои! зайдите в дом раба вашего и ночуйте, и умойте ноги ваши, и встаньте поутру и пойдете в путь свой. Но они сказали: нет, мы ночуем на улице.
3 Он же сильно упрашивал их; и они пошли к нему и пришли в дом его. Он сделал им угощение и испек пресные хлебы, и они ели.
4 Еще не легли они спать, как городские жители, Содомляне, от молодого до старого, весь народ со всех концов города, окружили дом
5 и вызвали Лота и говорили ему: где люди, пришедшие к тебе на ночь? выведи их к нам; мы познаем их.
6 Лот вышел к ним ко входу, и запер за собою дверь,
7 и сказал [им]: братья мои, не делайте зла;
8 вот у меня две дочери, которые не познали мужа; лучше я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно, только людям сим не делайте ничего, так как они пришли под кров дома моего.
9 Но они сказали [ему]: пойди сюда. И сказали: вот пришлец, и хочет судить? теперь мы хуже поступим с тобою, нежели с ними. И очень приступали к человеку сему, к Лоту, и подошли, чтобы выломать дверь.
10 Тогда мужи те простерли руки свои и ввели Лота к себе в дом, и дверь [дома] заперли;
11 а людей, бывших при входе в дом, поразили слепотою, от малого до большого, так что они измучились, искав входа.
12 Сказали мужи те Лоту: кто у тебя есть еще здесь? зять ли, сыновья ли твои, дочери ли твои, и кто бы ни был у тебя в городе, всех выведи из сего места,
13 ибо мы истребим сие место, потому что велик вопль на жителей его к Господу, и Господь послал нас истребить его.
14 И вышел Лот, и говорил с зятьями своими, которые брали за себя дочерей его, и сказал: встаньте, выйдите из сего места, ибо Господь истребит сей город. Но зятьям его показалось, что он шутит.
15 Когда взошла заря, Ангелы начали торопить Лота, говоря: встань, возьми жену твою и двух дочерей твоих, которые у тебя, чтобы не погибнуть тебе за беззакония города.
16 И как он медлил, то мужи те [Ангелы], по милости к нему Господней, взяли за руку его и жену его, и двух дочерей его, и вывели его и поставили его вне города.
17 Когда же вывели их вон, то один из них сказал: спасай душу свою; не оглядывайся назад и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть.
18 Но Лот сказал им: нет, Владыка!
19 вот, раб Твой обрел благоволение пред очами Твоими, и велика милость Твоя, которую Ты сделал со мною, что спас жизнь мою; но я не могу спасаться на гору, чтоб не застигла меня беда и мне не умереть;
20 вот, ближе бежать в сей город, он же мал; побегу я туда, -- он же мал; и сохранится жизнь моя [ради Тебя].
21 И сказал ему: вот, в угодность тебе Я сделаю и это: не ниспровергну города, о котором ты говоришь;
22 поспешай, спасайся туда, ибо Я не могу сделать дела, доколе ты не придешь туда. Потому и назван город сей: Сигор.
23 Солнце взошло над землею, и Лот пришел в Сигор.
24 И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба,
25 и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и [все] произрастания земли.
26 Жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столпом.
27 И встал Авраам рано утром [и пошел] на место, где стоял пред лицем Господа,
28 и посмотрел к Содому и Гоморре и на все пространство окрестности и увидел: вот, дым поднимается с земли, как дым из печи.
29 И было, когда Бог истреблял [все] города окрестности сей, вспомнил Бог об Аврааме и выслал Лота из среды истребления, когда ниспровергал города, в которых жил Лот.
30 И вышел Лот из Сигора и стал жить в горе, и с ним две дочери его, ибо он боялся жить в Сигоре. И жил в пещере, и с ним две дочери его.
31 И сказала старшая младшей: отец наш стар, и нет человека на земле, который вошел бы к нам по обычаю всей земли;
32 итак напоим отца нашего вином, и переспим с ним, и восставим от отца нашего племя.
33 И напоили отца своего вином в ту ночь; и вошла старшая и спала с отцом своим [в ту ночь]; а он не знал, когда она легла и когда встала.
34 На другой день старшая сказала младшей: вот, я спала вчера с отцом моим; напоим его вином и в эту ночь; и ты войди, спи с ним, и восставим от отца нашего племя.
35 И напоили отца своего вином и в эту ночь; и вошла младшая и спала с ним; и он не знал, когда она легла и когда встала.
36 И сделались обе дочери Лотовы беременными от отца своего,
37 и родила старшая сына, и нарекла ему имя: Моав [говоря: он от отца моего]. Он отец Моавитян доныне.
38 И младшая также родила сына, и нарекла ему имя: Бен-Амми [говоря: он сын рода моего]. Он отец Аммонитян доныне.

20

1 Авраам поднялся оттуда к югу и поселился между Кадесом и между Суром; и был на время в Гераре.
2 И сказал Авраам о Сарре, жене своей: она сестра моя. [Ибо он боялся сказать, что это жена его, чтобы жители города того не убили его за нее.] И послал Авимелех, царь Герарский, и взял Сарру.
3 И пришел Бог к Авимелеху ночью во сне и сказал ему: вот, ты умрешь за женщину, которую ты взял, ибо она имеет мужа.
4 Авимелех же не прикасался к ней и сказал: Владыка! неужели ты погубишь [не знавший сего] и невинный народ?
5 Не сам ли он сказал мне: она сестра моя? И она сама сказала: он брат мой. Я сделал это в простоте сердца моего и в чистоте рук моих.
6 И сказал ему Бог во сне: и Я знаю, что ты сделал сие в простоте сердца твоего, и удержал тебя от греха предо Мною, потому и не допустил тебя прикоснуться к ней;
7 теперь же возврати жену мужу, ибо он пророк и помолится о тебе, и ты будешь жив; а если не возвратишь, то знай, что непременно умрешь ты и все твои.
8 И встал Авимелех утром рано, и призвал всех рабов своих, и пересказал все слова сии в уши их; и люди сии [все] весьма испугались.
9 И призвал Авимелех Авраама и сказал ему: что ты с нами сделал? чем согрешил я против тебя, что ты навел было на меня и на царство мое великий грех? Ты сделал со мною дела, каких не делают.
10 И сказал Авимелех Аврааму: что ты имел в виду, когда делал это дело?
11 Авраам сказал: я подумал, что нет на месте сем страха Божия, и убьют меня за жену мою;
12 да она и подлинно сестра мне: она дочь отца моего, только не дочь матери моей; и сделалась моею женою;
13 когда Бог повел меня странствовать из дома отца моего, то я сказал ей: сделай со мною сию милость, в какое ни придем мы место, везде говори обо мне: это брат мой.
14 И взял Авимелех [серебра тысячу сиклей и] мелкого и крупного скота, и рабов и рабынь, и дал Аврааму; и возвратил ему Сарру, жену его.
15 И сказал Авимелех [Аврааму]: вот, земля моя пред тобою; живи, где тебе угодно.
16 И Сарре сказал: вот, я дал брату твоему тысячу сиклей серебра; вот, это тебе покрывало для очей пред всеми, которые с тобою, и пред всеми ты оправдана.
17 И помолился Авраам Богу, и исцелил Бог Авимелеха, и жену его, и рабынь его, и они стали рождать;
18 ибо заключил Господь всякое чрево в доме Авимелеха за Сарру, жену Авраамову.

21

1 И призрел Господь на Сарру, как сказал; и сделал Господь Сарре, как говорил.
2 Сарра зачала и родила Аврааму сына в старости его во время, о котором говорил ему Бог;
3 и нарек Авраам имя сыну своему, родившемуся у него, которого родила ему Сарра, Исаак;
4 и обрезал Авраам Исаака, сына своего, в восьмой день, как заповедал ему Бог.
5 Авраам был ста лет, когда родился у него Исаак, сын его.
6 И сказала Сарра: смех сделал мне Бог; кто ни услышит обо мне, рассмеется.
7 И сказала: кто сказал бы Аврааму: Сарра будет кормить детей грудью? ибо в старости его я родила сына.
8 Дитя выросло и отнято от груди; и Авраам сделал большой пир в тот день, когда Исаак [сын его] отнят был от груди.
9 И увидела Сарра, что сын Агари Египтянки, которого она родила Аврааму, насмехается [над ее сыном, Исааком],
10 и сказала Аврааму: выгони эту рабыню и сына ее, ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.
11 И показалось это Аврааму весьма неприятным ради сына его [Измаила].
12 Но Бог сказал Аврааму: не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее, ибо в Исааке наречется тебе семя;
13 и от сына рабыни Я произведу [великий] народ, потому что он семя твое.
14 Авраам встал рано утром, и взял хлеба и мех воды, и дал Агари, положив ей на плечи, и отрока, и отпустил ее. Она пошла, и заблудилась в пустыне Вирсавии;
15 и не стало воды в мехе, и она оставила отрока под одним кустом
16 и пошла, села вдали, в расстоянии на один выстрел из лука. Ибо она сказала: не хочу видеть смерти отрока. И она села [поодаль] против [него], и подняла вопль, и плакала;
17 и услышал Бог голос отрока [оттуда, где он был]; и Ангел Божий с неба воззвал к Агари и сказал ей: что с тобою, Агарь? не бойся; Бог услышал голос отрока оттуда, где он находится;
18 встань, подними отрока и возьми его за руку, ибо Я произведу от него великий народ.
19 И Бог открыл глаза ее, и она увидела колодезь с водою [живою], и пошла, наполнила мех водою и напоила отрока.
20 И Бог был с отроком; и он вырос, и стал жить в пустыне, и сделался стрелком из лука.
21 Он жил в пустыне Фаран; и мать его взяла ему жену из земли Египетской.
22 И было в то время, Авимелех с [Ахузафом невестоводителем и] Фихолом, военачальником своим, сказал Аврааму: с тобою Бог во всем, что ты ни делаешь;
23 и теперь поклянись мне здесь Богом, что ты не обидишь ни меня, ни сына моего, ни внука моего; и как я хорошо поступал с тобою, так и ты будешь поступать со мною и землею, в которой ты гостишь.
24 И сказал Авраам: я клянусь.
25 И Авраам упрекал Авимелеха за колодезь с водою, который отняли рабы Авимелеховы.
26 Авимелех же сказал [ему]: не знаю, кто это сделал, и ты не сказал мне; я даже и не слыхал о том доныне.
27 И взял Авраам мелкого и крупного скота и дал Авимелеху, и они оба заключили союз.
28 И поставил Авраам семь агниц из стада мелкого скота особо.
29 Авимелех же сказал Аврааму: на что здесь сии семь агниц [из стада овец], которых ты поставил особо?
30 [Авраам] сказал: семь агниц сих возьми от руки моей, чтобы они были мне свидетельством, что я выкопал этот колодезь.
31 Потому и назвал он сие место: Вирсавия, ибо тут оба они клялись
32 и заключили союз в Вирсавии. И встал Авимелех, и [Ахузаф, невестоводитель его, и] Фихол, военачальник его, и возвратились в землю Филистимскую.
33 И насадил [Авраам] при Вирсавии рощу и призвал там имя Господа, Бога вечного.
34 И жил Авраам в земле Филистимской, как странник, дни многие.

22

1 И было, после сих происшествий Бог искушал Авраама и сказал ему: Авраам! Он сказал: вот я.
2 Бог сказал: возьми сына твоего, единственного твоего, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе.
3 Авраам встал рано утром, оседлал осла своего, взял с собою двоих из отроков своих и Исаака, сына своего; наколол дров для всесожжения, и встав пошел на место, о котором сказал ему Бог.
4 На третий день Авраам возвел очи свои, и увидел то место издалека.
5 И сказал Авраам отрокам своим: останьтесь вы здесь с ослом, а я и сын пойдем туда и поклонимся, и возвратимся к вам.
6 И взял Авраам дрова для всесожжения, и возложил на Исаака, сына своего; взял в руки огонь и нож, и пошли оба вместе.
7 И начал Исаак говорить Аврааму, отцу своему, и сказал: отец мой! Он отвечал: вот я, сын мой. Он сказал: вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения?
8 Авраам сказал: Бог усмотрит Себе агнца для всесожжения, сын мой. И шли далее оба вместе.
9 И пришли на место, о котором сказал ему Бог; и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров.
10 И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего.
11 Но Ангел Господень воззвал к нему с неба и сказал: Авраам! Авраам! Он сказал: вот я.
12 Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним ничего, ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего, единственного твоего, для Меня.
13 И возвел Авраам очи свои и увидел: и вот, позади овен, запутавшийся в чаще рогами своими. Авраам пошел, взял овна и принес его во всесожжение вместо [Исаака], сына своего.
14 И нарек Авраам имя месту тому: Иегова-ире. Посему и ныне говорится: на горе Иеговы усмотрится.
15 И вторично воззвал к Аврааму Ангел Господень с неба
16 и сказал: Мною клянусь, говорит Господь, что, так как ты сделал сие дело, и не пожалел сына твоего, единственного твоего, [для Меня,]
17 то Я благословляя благословлю тебя и умножая умножу семя твое, как звезды небесные и как песок на берегу моря; и овладеет семя твое городами врагов своих;
18 и благословятся в семени твоем все народы земли за то, что ты послушался гласа Моего.
19 И возвратился Авраам к отрокам своим, и встали и пошли вместе в Вирсавию; и жил Авраам в Вирсавии.
20 После сих происшествий Аврааму возвестили, сказав: вот, и Милка родила Нахору, брату твоему, сынов:
21 Уца, первенца его, Вуза, брата сему, Кемуила, отца Арамова,
22 Кеседа, Хазо, Пилдаша, Идлафа и Вафуила;
23 от Вафуила родилась Ревекка. Восьмерых сих [сынов] родила Милка Нахору, брату Авраамову;
24 и наложница его, именем Реума, также родила Теваха, Гахама, Тахаша и Мааху.

23

1 Жизни Сарриной было сто двадцать семь лет: вот лета жизни Сарриной;
2 и умерла Сарра в Кириаф-Арбе, [который на долине,] что ныне Хеврон, в земле Ханаанской. И пришел Авраам рыдать по Сарре и оплакивать ее.
3 И отошел Авраам от умершей своей, и говорил сынам Хетовым, и сказал:
4 я у вас пришлец и поселенец; дайте мне в собственность место для гроба между вами, чтобы мне умершую мою схоронить от глаз моих.
5 Сыны Хета отвечали Аврааму и сказали ему:
6 послушай нас, господин наш; ты князь Божий посреди нас; в лучшем из наших погребальных мест похорони умершую твою; никто из нас не откажет тебе в погребальном месте, для погребения [на нем] умершей твоей.
7 Авраам встал и поклонился народу земли той, сынам Хетовым;
8 и говорил им [Авраам] и сказал: если вы согласны, чтобы я похоронил умершую мою, то послушайте меня, попросите за меня Ефрона, сына Цохарова,
9 чтобы он отдал мне пещеру Махпелу, которая у него на конце поля его, чтобы за довольную цену отдал ее мне посреди вас, в собственность для погребения.
10 Ефрон же сидел посреди сынов Хетовых; и отвечал Ефрон Хеттеянин Аврааму вслух сынов Хета, всех входящих во врата города его, и сказал:
11 нет, господин мой, послушай меня: я даю тебе поле и пещеру, которая на нем, даю тебе, пред очами сынов народа моего дарю тебе ее, похорони умершую твою.
12 Авраам поклонился пред народом земли той
13 и говорил Ефрону вслух [всего] народа земли той и сказал: если послушаешь, я даю тебе за поле серебро; возьми у меня, и я похороню там умершую мою.
14 Ефрон отвечал Аврааму и сказал ему:
15 господин мой! послушай меня: земля стоит четыреста сиклей серебра; для меня и для тебя что это? похорони умершую твою.
16 Авраам выслушал Ефрона; и отвесил Авраам Ефрону серебра, сколько он объявил вслух сынов Хетовых, четыреста сиклей серебра, какое ходит у купцов.
17 И стало поле Ефроново, которое при Махпеле, против Мамре, поле и пещера, которая на нем, и все деревья, которые на поле, во всех пределах его вокруг,
18 владением Авраамовым пред очами сынов Хета, всех входящих во врата города его.
19 После сего Авраам похоронил Сарру, жену свою, в пещере поля в Махпеле, против Мамре, что ныне Хеврон, в земле Ханаанской.
20 Так достались Аврааму от сынов Хетовых поле и пещера, которая на нем, в собственность для погребения.

24

1 Авраам был уже стар и в летах преклонных. Господь благословил Авраама всем.
2 И сказал Авраам рабу своему, старшему в доме его, управлявшему всем, что у него было: положи руку твою под стегно мое
3 и клянись мне Господом, Богом неба и Богом земли, что ты не возьмешь сыну моему [Исааку] жены из дочерей Хананеев, среди которых я живу,
4 но пойдешь в землю мою, на родину мою [и к племени моему], и возьмешь [оттуда] жену сыну моему Исааку.
5 Раб сказал ему: может быть, не захочет женщина идти со мною в эту землю, должен ли я возвратить сына твоего в землю, из которой ты вышел?
6 Авраам сказал ему: берегись, не возвращай сына моего туда;
7 Господь, Бог неба [и Бог земли], Который взял меня из дома отца моего и из земли рождения моего, Который говорил мне и Который клялся мне, говоря: [тебе и] потомству твоему дам сию землю, -- Он пошлет Ангела Своего пред тобою, и ты возьмешь жену сыну моему [Исааку] оттуда;
8 если же не захочет женщина идти с тобою [в землю сию], ты будешь свободен от сей клятвы моей; только сына моего не возвращай туда.
9 И положил раб руку свою под стегно Авраама, господина своего, и клялся ему в сем.
10 И взял раб из верблюдов господина своего десять верблюдов и пошел. В руках у него были также всякие сокровища господина его. Он встал и пошел в Месопотамию, в город Нахора,
11 и остановил верблюдов вне города, у колодезя воды, под вечер, в то время, когда выходят женщины черпать [воду],
12 и сказал: Господи, Боже господина моего Авраама! пошли ее сегодня навстречу мне и сотвори милость с господином моим Авраамом;
13 вот, я стою у источника воды, и дочери жителей города выходят черпать воду;
14 и девица, которой я скажу: наклони кувшин твой, я напьюсь, и которая скажет [мне]: пей, я и верблюдам твоим дам пить, [пока не напьются,] -- вот та, которую Ты назначил рабу Твоему Исааку; и по сему узнаю я, что Ты творишь милость с господином моим [Авраамом].
15 Еще не перестал он говорить [в уме своем], и вот, вышла Ревекка, которая родилась от Вафуила, сына Милки, жены Нахора, брата Авраамова, и кувшин ее на плече ее;
16 девица была прекрасна видом, дева, которой не познал муж. Она сошла к источнику, наполнила кувшин свой и пошла вверх.
17 И побежал раб навстречу ей и сказал: дай мне испить немного воды из кувшина твоего.
18 Она сказала: пей, господин мой. И тотчас спустила кувшин свой на руку свою и напоила его.
19 И, когда напоила его, сказала: я стану черпать и для верблюдов твоих, пока не напьются [все].
20 И тотчас вылила воду из кувшина своего в поило и побежала опять к колодезю почерпнуть [воды], и начерпала для всех верблюдов его.
21 Человек тот смотрел на нее с изумлением в молчании, желая уразуметь, благословил ли Господь путь его, или нет.
22 Когда верблюды перестали пить, тогда человек тот взял золотую серьгу, весом полсикля, и два запястья на руки ей, весом в десять сиклей золота;
23 [и спросил ее] и сказал: чья ты дочь? скажи мне, есть ли в доме отца твоего место нам ночевать?
24 Она сказала ему: я дочь Вафуила, сына Милки, которого она родила Нахору.
25 И еще сказала ему: у нас много соломы и корму, и есть место для ночлега.
26 И преклонился человек тот и поклонился Господу,
27 и сказал: благословен Господь Бог господина моего Авраама, Который не оставил господина моего милостью Своею и истиною Своею! Господь прямым путем привел меня к дому брата господина моего.
28 Девица побежала и рассказала об этом в доме матери своей.
29 У Ревекки был брат, именем Лаван. Лаван выбежал к тому человеку, к источнику.
30 И когда он увидел серьгу и запястья на руках у сестры своей и услышал слова Ревекки, сестры своей, которая говорила: так говорил со мною этот человек, -- то пришел к человеку, и вот, он стоит при верблюдах у источника;
31 и сказал [ему]: войди, благословенный Господом; зачем ты стоишь вне? я приготовил дом и место для верблюдов.
32 И вошел человек. Лаван расседлал верблюдов и дал соломы и корму верблюдам, и воды умыть ноги ему и людям, которые были с ним;
33 и предложена была ему пища; но он сказал: не стану есть, доколе не скажу дела своего. И сказали: говори.
34 Он сказал: я раб Авраамов;
35 Господь весьма благословил господина моего, и он сделался великим: Он дал ему овец и волов, серебро и золото, рабов и рабынь, верблюдов и ослов;
36 Сарра, жена господина моего, уже состарившись, родила господину моему [одного] сына, которому он отдал все, что у него;
37 и взял с меня клятву господин мой, сказав: не бери жены сыну моему из дочерей Хананеев, в земле которых я живу,
38 а пойди в дом отца моего и к родственникам моим, и возьмешь [оттуда] жену сыну моему.
39 Я сказал господину моему: может быть, не пойдет женщина со мною.
40 Он сказал мне: Господь [Бог], пред лицем Которого я хожу, пошлет с тобою Ангела Своего и благоустроит путь твой, и возьмешь жену сыну моему из родных моих и из дома отца моего;
41 тогда будешь ты свободен от клятвы моей, когда сходишь к родственникам моим; и если они не дадут тебе, то будешь свободен от клятвы моей.
42 И пришел я ныне к источнику, и сказал: Господи, Боже господина моего Авраама! Если Ты благоустроишь путь, который я совершаю,
43 то вот, я стою у источника воды, [и дочери жителей города выходят черпать воду,] и девица, которая выйдет почерпать, и которой я скажу: дай мне испить немного из кувшина твоего,
44 и которая скажет мне: и ты пей, и верблюдам твоим я начерпаю, -- вот жена, которую Господь назначил сыну господина моего [рабу Своему Исааку; и по сему узнаю я, что Ты творишь милость с господином моим Авраамом].
45 Еще не перестал я говорить в уме моем, и вот вышла Ревекка, и кувшин ее на плече ее, и сошла к источнику и почерпнула [воды]; и я сказал ей: напой меня.
46 Она тотчас спустила с себя кувшин свой [на руку свою] и сказала: пей, и верблюдов твоих я напою. И я пил, и верблюдов [моих] она напоила.
47 Я спросил ее и сказал: чья ты дочь? [скажи мне]. Она сказала: дочь Вафуила, сына Нахорова, которого родила ему Милка. И дал я серьги ей и запястья на руки ее.
48 И преклонился я и поклонился Господу, и благословил Господа, Бога господина моего Авраама, Который прямым путем привел меня, чтобы взять дочь брата господина моего за сына его.
49 И ныне скажите мне: намерены ли вы оказать милость и правду господину моему или нет? скажите мне, и я обращусь направо, или налево.
50 И отвечали Лаван и Вафуил и сказали: от Господа пришло это дело; мы не можем сказать тебе вопреки ни худого, ни доброго;
51 вот Ревекка пред тобою; возьми [ее] и пойди; пусть будет она женою сыну господина твоего, как сказал Господь.
52 Когда раб Авраамов услышал слова их, то поклонился Господу до земли.
53 И вынул раб серебряные вещи и золотые вещи и одежды и дал Ревекке; также и брату ее и матери ее дал богатые подарки.
54 И ели и пили он и люди, бывшие с ним, и переночевали. Когда же встали поутру, то он сказал: отпустите меня [и я пойду] к господину моему.
55 Но брат ее и мать ее сказали: пусть побудет с нами девица дней хотя десять, потом пойдешь.
56 Он сказал им: не удерживайте меня, ибо Господь благоустроил путь мой; отпустите меня, и я пойду к господину моему.
57 Они сказали: призовем девицу и спросим, что она скажет.
58 И призвали Ревекку и сказали ей: пойдешь ли с этим человеком? Она сказала: пойду.
59 И отпустили Ревекку, сестру свою, и кормилицу ее, и раба Авраамова, и людей его.
60 И благословили Ревекку и сказали ей: сестра наша! да родятся от тебя тысячи тысяч, и да владеет потомство твое жилищами врагов твоих!
61 И встала Ревекка и служанки ее, и сели на верблюдов, и поехали за тем человеком. И раб взял Ревекку и пошел.
62 А Исаак пришел из Беэр-лахай-рои, ибо жил он в земле полуденной.
63 При наступлении вечера Исаак вышел в поле поразмыслить, и возвел очи свои, и увидел: вот, идут верблюды.
64 Ревекка взглянула, и увидела Исаака, и спустилась с верблюда.
65 И сказала рабу: кто этот человек, который идет по полю навстречу нам? Раб сказал: это господин мой. И она взяла покрывало и покрылась.
66 Раб же сказал Исааку все, что сделал.
67 И ввел ее Исаак в шатер Сарры, матери своей, и взял Ревекку, и она сделалась ему женою, и он возлюбил ее; и утешился Исаак в печали по [Сарре,] матери своей.

25

1 И взял Авраам еще жену, именем Хеттуру.
2 Она родила ему Зимрана, Иокшана, Медана, Мадиана, Ишбака и Шуаха.
3 Иокшан родил Шеву, [Фемана] и Дедана. Сыны Дедана были: [Рагуил, Навдеил,] Ашурим, Летушим и Леюмим.
4 Сыны Мадиана: Ефа, Ефер, Ханох, Авида и Елдага. Все сии сыны Хеттуры.
5 И отдал Авраам все, что было у него, Исааку [сыну своему],
6 а сынам наложниц, которые были у Авраама, дал Авраам подарки и отослал их от Исаака, сына своего, еще при жизни своей, на восток, в землю восточную.
7 Дней жизни Авраамовой, которые он прожил, было сто семьдесят пять лет;
8 и скончался Авраам, и умер в старости доброй, престарелый и насыщенный [жизнью], и приложился к народу своему.
9 И погребли его Исаак и Измаил, сыновья его, в пещере Махпеле, на поле Ефрона, сына Цохара, Хеттеянина, которое против Мамре,
10 на поле [и в пещере], которые Авраам приобрел от сынов Хетовых. Там погребены Авраам и Сарра, жена его.
11 По смерти Авраама Бог благословил Исаака, сына его. Исаак жил при Беэр-лахай-рои.
12 Вот родословие Измаила, сына Авраамова, которого родила Аврааму Агарь Египтянка, служанка Саррина;
13 и вот имена сынов Измаиловых, имена их по родословию их: первенец Измаилов Наваиоф, за ним Кедар, Адбеел, Мивсам,
14 Мишма, Дума, Масса,
15 Хадад, Фема, Иетур, Нафиш и Кедма.
16 Сии суть сыны Измаиловы, и сии имена их, в селениях их, в кочевьях их. Это двенадцать князей племен их.
17 Лет же жизни Измаиловой было сто тридцать семь лет; и скончался он, и умер, и приложился к народу своему.
18 Они жили от Хавилы до Сура, что пред Египтом, как идешь к Ассирии. Они поселились пред лицем всех братьев своих.
19 Вот родословие Исаака, сына Авраамова. Авраам родил Исаака.
20 Исаак был сорока лет, когда он взял себе в жену Ревекку, дочь Вафуила Арамеянина из Месопотамии, сестру Лавана Арамеянина.
21 И молился Исаак Господу о [Ревекке] жене своей, потому что она была неплодна; и Господь услышал его, и зачала Ревекка, жена его.
22 Сыновья в утробе ее стали биться, и она сказала: если так будет, то для чего мне это? И пошла вопросить Господа.
23 Господь сказал ей: два племени во чреве твоем, и два различных народа произойдут из утробы твоей; один народ сделается сильнее другого, и больший будет служить меньшему.
24 И настало время родить ей: и вот близнецы в утробе ее.
25 Первый вышел красный, весь, как кожа, косматый; и нарекли ему имя Исав.
26 Потом вышел брат его, держась рукою своею за пяту Исава; и наречено ему имя Иаков. Исаак же был шестидесяти лет, когда они родились [от Ревекки].
27 Дети выросли, и стал Исав человеком искусным в звероловстве, человеком полей; а Иаков человеком кротким, живущим в шатрах.
28 Исаак любил Исава, потому что дичь его была по вкусу его, а Ревекка любила Иакова.
29 И сварил Иаков кушанье; а Исав пришел с поля усталый.
30 И сказал Исав Иакову: дай мне поесть красного, красного этого, ибо я устал. От сего дано ему прозвание: Едом.
31 Но Иаков сказал [Исаву]: продай мне теперь же свое первородство.
32 Исав сказал: вот, я умираю, что мне в этом первородстве?
33 Иаков сказал [ему]: поклянись мне теперь же. Он поклялся ему, и продал [Исав] первородство свое Иакову.
34 И дал Иаков Исаву хлеба и кушанья из чечевицы; и он ел и пил, и встал и пошел; и пренебрег Исав первородство.

26

1 Был голод в земле, сверх прежнего голода, который был во дни Авраама; и пошел Исаак к Авимелеху, царю Филистимскому, в Герар.
2 Господь явился ему и сказал: не ходи в Египет; живи в земле, о которой Я скажу тебе,
3 странствуй по сей земле, и Я буду с тобою и благословлю тебя, ибо тебе и потомству твоему дам все земли сии и исполню клятву [Мою], которою Я клялся Аврааму, отцу твоему;
4 умножу потомство твое, как звезды небесные, и дам потомству твоему все земли сии; благословятся в семени твоем все народы земные,
5 за то, что Авраам [отец твой] послушался гласа Моего и соблюдал, что Мною заповедано было соблюдать: повеления Мои, уставы Мои и законы Мои.
6 Исаак поселился в Гераре.
7 Жители места того спросили о [Ревекке] жене его, и он сказал: это сестра моя; потому что боялся сказать: жена моя, чтобы не убили меня, думал он, жители места сего за Ревекку, потому что она прекрасна видом.
8 Но когда уже много времени он там прожил, Авимелех, царь Филистимский, посмотрев в окно, увидел, что Исаак играет с Ревеккою, женою своею.
9 И призвал Авимелех Исаака и сказал: вот, это жена твоя; как же ты сказал: она сестра моя? Исаак сказал ему: потому что я думал, не умереть бы мне ради ее.
10 Но Авимелех сказал [ему] : что это ты сделал с нами? едва один из народа [моего] не совокупился с женою твоею, и ты ввел бы нас в грех.
11 И дал Авимелех повеление всему народу, сказав: кто прикоснется к сему человеку и к жене его, тот предан будет смерти.
12 И сеял Исаак в земле той и получил в тот год ячменя во сто крат: так благословил его Господь.
13 И стал великим человек сей и возвеличивался больше и больше до того, что стал весьма великим.
14 У него были стада мелкого и стада крупного скота и множество пахотных полей, и Филистимляне стали завидовать ему.
15 И все колодези, которые выкопали рабы отца его при жизни отца его Авраама, Филистимляне завалили и засыпали землею.
16 И Авимелех сказал Исааку: удались от нас, ибо ты сделался гораздо сильнее нас.
17 И Исаак удалился оттуда, и расположился шатрами в долине Герарской, и поселился там.
18 И вновь выкопал Исаак колодези воды, которые выкопаны были во дни Авраама, отца его, и которые завалили Филистимляне по смерти Авраама [отца его]; и назвал их теми же именами, которыми назвал их [Авраам,] отец его.
19 И копали рабы Исааковы в долине [Герарской] и нашли там колодезь воды живой.
20 И спорили пастухи Герарские с пастухами Исаака, говоря: наша вода. И он нарек колодезю имя: Есек, потому что спорили с ним.
21 [Когда двинулся оттуда Исаак,] выкопали другой колодезь; спорили также и о нем; и он нарек ему имя: Ситна.
22 И он двинулся отсюда и выкопал иной колодезь, о котором уже не спорили, и нарек ему имя: Реховоф, ибо, сказал он, теперь Господь дал нам пространное место, и мы размножимся на земле.
23 Оттуда перешел он в Вирсавию.
24 И в ту ночь явился ему Господь и сказал: Я Бог Авраама, отца твоего; не бойся, ибо Я с тобою; и благословлю тебя и умножу потомство твое, ради [отца твоего] Авраама, раба Моего.
25 И он устроил там жертвенник и призвал имя Господа. И раскинул там шатер свой, и выкопали там рабы Исааковы колодезь, [в долине Герарской].
26 Пришел к нему из Герара Авимелех и Ахузаф, друг его, и Фихол, военачальник его.
27 Исаак сказал им: для чего вы пришли ко мне, когда вы возненавидели меня и выслали меня от себя?
28 Они сказали: мы ясно увидели, что Господь с тобою, и потому мы сказали: поставим между нами и тобою клятву и заключим с тобою союз,
29 чтобы ты не делал нам зла, как и мы не коснулись до тебя, а делали тебе одно доброе и отпустили тебя с миром; теперь ты благословен Господом.
30 Он сделал им пиршество, и они ели и пили.
31 И встав рано утром, поклялись друг другу; и отпустил их Исаак, и они пошли от него с миром.
32 В тот же день пришли рабы Исааковы и известили его о колодезе, который копали они, и сказали ему: мы нашли воду.
33 И он назвал его: Шива. Посему имя городу тому Беэршива [Вирсавия] до сего дня.
34 И был Исав сорока лет, и взял себе в жены Иегудифу, дочь Беэра Хеттеянина, и Васемафу, дочь Елона Хеттеянина;
35 и они были в тягость Исааку и Ревекке.

27

1 Когда Исаак состарился и притупилось зрение глаз его, он призвал старшего сына своего Исава и сказал ему: сын мой! Тот сказал ему: вот я.
2 [Исаак] сказал: вот, я состарился; не знаю дня смерти моей;
3 возьми теперь орудия твои, колчан твой и лук твой, пойди в поле, и налови мне дичи,
4 и приготовь мне кушанье, какое я люблю, и принеси мне есть, чтобы благословила тебя душа моя, прежде нежели я умру.
5 Ревекка слышала, когда Исаак говорил сыну своему Исаву. И пошел Исав в поле достать и принести дичи;
6 а Ревекка сказала [меньшему] сыну своему Иакову: вот, я слышала, как отец твой говорил брату твоему Исаву:
7 принеси мне дичи и приготовь мне кушанье; я поем и благословлю тебя пред лицем Господним, пред смертью моею.
8 Теперь, сын мой, послушайся слов моих в том, что я прикажу тебе:
9 пойди в стадо и возьми мне оттуда два козленка [молодых] хороших, и я приготовлю из них отцу твоему кушанье, какое он любит,
10 а ты принесешь отцу твоему, и он поест, чтобы благословить тебя пред смертью своею.
11 Иаков сказал Ревекке, матери своей: Исав, брат мой, человек косматый, а я человек гладкий;
12 может статься, ощупает меня отец мой, и я буду в глазах его обманщиком и наведу на себя проклятие, а не благословение.
13 Мать его сказала ему: на мне пусть будет проклятие твое, сын мой, только послушайся слов моих и пойди, принеси мне.
14 Он пошел, и взял, и принес матери своей; и мать его сделала кушанье, какое любил отец его.
15 И взяла Ревекка богатую одежду старшего сына своего Исава, бывшую у ней в доме, и одела [в нее] младшего сына своего Иакова;
16 а руки его и гладкую шею его обложила кожею козлят;
17 и дала кушанье и хлеб, которые она приготовила, в руки Иакову, сыну своему.
18 Он вошел к отцу своему и сказал: отец мой! Тот сказал: вот я; кто ты, сын мой?
19 Иаков сказал отцу своему: я Исав, первенец твой; я сделал, как ты сказал мне; встань, сядь и поешь дичи моей, чтобы благословила меня душа твоя.
20 И сказал Исаак сыну своему: что так скоро нашел ты, сын мой? Он сказал: потому что Господь Бог твой послал мне навстречу.
21 И сказал Исаак Иакову: подойди [ко мне], я ощупаю тебя, сын мой, ты ли сын мой Исав, или нет?
22 Иаков подошел к Исааку, отцу своему, и он ощупал его и сказал: голос, голос Иакова; а руки, руки Исавовы.
23 И не узнал его, потому что руки его были, как руки Исава, брата его, косматые; и благословил его
24 и сказал: ты ли сын мой Исав? Он отвечал: я.
25 Исаак сказал: подай мне, я поем дичи сына моего, чтобы благословила тебя душа моя. Иаков подал ему, и он ел; принес ему и вина, и он пил.
26 Исаак, отец его, сказал ему: подойди [ко мне], поцелуй меня, сын мой.
27 Он подошел и поцеловал его. И ощутил Исаак запах от одежды его и благословил его и сказал: вот, запах от сына моего, как запах от поля [полного], которое благословил Господь;
28 да даст тебе Бог от росы небесной и от тука земли, и множество хлеба и вина;
29 да послужат тебе народы, и да поклонятся тебе племена; будь господином над братьями твоими, и да поклонятся тебе сыны матери твоей; проклинающие тебя -- прокляты; благословляющие тебя -- благословенны!
30 Как скоро совершил Исаак благословение над Иаковом [сыном своим], и как только вышел Иаков от лица Исаака, отца своего, Исав, брат его, пришел с ловли своей.
31 Приготовил и он кушанье, и принес отцу своему, и сказал отцу своему: встань, отец мой, и поешь дичи сына твоего, чтобы благословила меня душа твоя.
32 Исаак же, отец его, сказал ему: кто ты? Он сказал: я сын твой, первенец твой, Исав.
33 И вострепетал Исаак весьма великим трепетом, и сказал: кто ж это, который достал [мне] дичи и принес мне, и я ел от всего, прежде нежели ты пришел, и я благословил его? он и будет благословен.
34 Исав, выслушав слова отца своего [Исаака], поднял громкий и весьма горький вопль и сказал отцу своему: отец мой! благослови и меня.
35 Но он сказал [ему]: брат твой пришел с хитростью и взял благословение твое.
36 И сказал [Исав]: не потому ли дано ему имя: Иаков, что он запнул меня уже два раза? Он взял первородство мое, и вот, теперь взял благословение мое. И еще сказал [Исав отцу своему]: неужели ты не оставил [и] мне благословения?
37 Исаак отвечал Исаву: вот, я поставил его господином над тобою и всех братьев его отдал ему в рабы; одарил его хлебом и вином; что же я сделаю для тебя, сын мой?
38 Но Исав сказал отцу своему: неужели, отец мой, одно у тебя благословение? благослови и меня, отец мой! И [как Исаак молчал,] возвысил Исав голос свой и заплакал.
39 И отвечал Исаак, отец его, и сказал ему: вот, от тука земли будет обитание твое и от росы небесной свыше;
40 и ты будешь жить мечом твоим и будешь служить брату твоему; будет же время, когда воспротивишься и свергнешь иго его с выи твоей.
41 И возненавидел Исав Иакова за благословение, которым благословил его отец его; и сказал Исав в сердце своем: приближаются дни плача по отце моем, и я убью Иакова, брата моего.
42 И пересказаны были Ревекке слова Исава, старшего сына ее; и она послала, и призвала младшего сына своего Иакова, и сказала ему: вот, Исав, брат твой, грозит убить тебя;
43 и теперь, сын мой, послушайся слов моих, встань, беги [в Месопотамию] к Лавану, брату моему, в Харран,
44 и поживи у него несколько времени, пока утолится ярость брата твоего,
45 пока утолится гнев брата твоего на тебя, и он позабудет, что ты сделал ему: тогда я пошлю и возьму тебя оттуда; для чего мне в один день лишиться обоих вас?
46 И сказала Ревекка Исааку: я жизни не рада от дочерей Хеттейских; если Иаков возьмет жену из дочерей Хеттейских, каковы эти, из дочерей этой земли, то к чему мне и жизнь?

28

1 И призвал Исаак Иакова и благословил его, и заповедал ему и сказал: не бери себе жены из дочерей Ханаанских;
2 встань, пойди в Месопотамию, в дом Вафуила, отца матери твоей, и возьми себе жену оттуда, из дочерей Лавана, брата матери твоей;
3 Бог же Всемогущий да благословит тебя, да расплодит тебя и да размножит тебя, и да будет от тебя множество народов,
4 и да даст тебе благословение Авраама [отца моего], тебе и потомству твоему с тобою, чтобы тебе наследовать землю странствования твоего, которую Бог дал Аврааму!
5 И отпустил Исаак Иакова, и он пошел в Месопотамию к Лавану, сыну Вафуила Арамеянина, к брату Ревекки, матери Иакова и Исава.
6 Исав увидел, что Исаак благословил Иакова и благословляя послал его в Месопотамию, взять себе жену оттуда, и заповедал ему, сказав: не бери жены из дочерей Ханаанских;
7 и что Иаков послушался отца своего и матери своей и пошел в Месопотамию.
8 И увидел Исав, что дочери Ханаанские не угодны Исааку, отцу его;
9 и пошел Исав к Измаилу и взял себе жену Махалафу, дочь Измаила, сына Авраамова, сестру Наваиофову, сверх других жен своих.
10 Иаков же вышел из Вирсавии и пошел в Харран,
11 и пришел на одно место, и остался там ночевать, потому что зашло солнце. И взял один из камней того места, и положил себе изголовьем, и лег на том месте.
12 И увидел во сне: вот, лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот, Ангелы Божии восходят и нисходят по ней.
13 И вот, Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака; [не бойся]. Землю, на которой ты лежишь, Я дам тебе и потомству твоему;
14 и будет потомство твое, как песок земной; и распространишься к морю и к востоку, и к северу и к полудню; и благословятся в тебе и в семени твоем все племена земные;
15 и вот Я с тобою, и сохраню тебя везде, куда ты ни пойдешь; и возвращу тебя в сию землю, ибо Я не оставлю тебя, доколе не исполню того, что Я сказал тебе.
16 Иаков пробудился от сна своего и сказал: истинно Господь присутствует на месте сем; а я не знал!
17 И убоялся и сказал: как страшно сие место! это не иное что, как дом Божий, это врата небесные.
18 И встал Иаков рано утром, и взял камень, который он положил себе изголовьем, и поставил его памятником, и возлил елей на верх его.
19 И нарек [Иаков] имя месту тому: Вефиль, а прежнее имя того города было: Луз.
20 И положил Иаков обет, сказав: если [Господь] Бог будет со мною и сохранит меня в пути сем, в который я иду, и даст мне хлеб есть и одежду одеться,
21 и я в мире возвращусь в дом отца моего, и будет Господь моим Богом, --
22 то этот камень, который я поставил памятником, будет [у меня] домом Божиим; и из всего, что Ты, Боже, даруешь мне, я дам Тебе десятую часть.

29

1 И встал Иаков и пошел в землю сынов востока [к Лавану, сыну Вафуила Арамеянина, к брату Ревекки, матери Иакова и Исава].
2 И увидел: вот, на поле колодезь, и там три стада мелкого скота, лежавшие около него, потому что из того колодезя поили стада. Над устьем колодезя был большой камень.
3 Когда собирались туда все стада, отваливали камень от устья колодезя и поили овец; потом опять клали камень на свое место, на устье колодезя.
4 Иаков сказал им [пастухам]: братья мои! откуда вы? Они сказали: мы из Харрана.
5 Он сказал им: знаете ли вы Лавана, сына Нахорова? Они сказали: знаем.
6 Он еще сказал им: здравствует ли он? Они сказали: здравствует; и вот, Рахиль, дочь его, идет с овцами.
7 И сказал [Иаков]: вот, дня еще много; не время собирать скот; напойте овец и пойдите, пасите.
8 Они сказали: не можем, пока не соберутся все стада, и не отвалят камня от устья колодезя; тогда будем мы поить овец.
9 Еще он говорил с ними, как пришла Рахиль [дочь Лавана] с мелким скотом отца своего, потому что она пасла [мелкий скот отца своего].
10 Когда Иаков увидел Рахиль, дочь Лавана, брата матери своей, и овец Лавана, брата матери своей, то подошел Иаков, отвалил камень от устья колодезя и напоил овец Лавана, брата матери своей.
11 И поцеловал Иаков Рахиль и возвысил голос свой и заплакал.
12 И сказал Иаков Рахили, что он родственник отцу ее и что он сын Ревеккин. А она побежала и сказала отцу своему [всё сие].
13 Лаван, услышав о Иакове, сыне сестры своей, выбежал ему навстречу, обнял его и поцеловал его, и ввел его в дом свой; и он рассказал Лавану всё сие.
14 Лаван же сказал ему: подлинно ты кость моя и плоть моя. И жил у него Иаков целый месяц.
15 И Лаван сказал Иакову: неужели ты даром будешь служить мне, потому что ты родственник? скажи мне, что заплатить тебе?
16 У Лавана же было две дочери; имя старшей: Лия; имя младшей: Рахиль.
17 Лия была слаба глазами, а Рахиль была красива станом и красива лицем.
18 Иаков полюбил Рахиль и сказал: я буду служить тебе семь лет за Рахиль, младшую дочь твою.
19 Лаван сказал [ему]: лучше отдать мне ее за тебя, нежели отдать ее за другого кого; живи у меня.
20 И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее.
21 И сказал Иаков Лавану: дай жену мою, потому что мне уже исполнилось время, чтобы войти к ней.
22 Лаван созвал всех людей того места и сделал пир.
23 Вечером же взял [Лаван] дочь свою Лию и ввел ее к нему; и вошел к ней [Иаков].
24 И дал Лаван служанку свою Зелфу в служанки дочери своей Лии.
25 Утром же оказалось, что это Лия. И [Иаков] сказал Лавану: что это сделал ты со мною? не за Рахиль ли я служил у тебя? зачем ты обманул меня?
26 Лаван сказал: в нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей;
27 окончи неделю этой, потом дадим тебе и ту за службу, которую ты будешь служить у меня еще семь лет других.
28 Иаков так и сделал и окончил неделю этой. И [Лаван] дал Рахиль, дочь свою, ему в жену.
29 И дал Лаван служанку свою Валлу в служанки дочери своей Рахили.
30 [Иаков] вошел и к Рахили, и любил Рахиль больше, нежели Лию; и служил у него еще семь лет других.
31 Господь [Бог] узрел, что Лия была нелюбима, и отверз утробу ее, а Рахиль была неплодна.
32 Лия зачала и родила [Иакову] сына, и нарекла ему имя: Рувим, потому что сказала она: Господь призрел на мое бедствие [и дал мне сына], ибо теперь будет любить меня муж мой.
33 И зачала [Лия] опять и родила [Иакову второго] сына, и сказала: Господь услышал, что я нелюбима, и дал мне и сего. И нарекла ему имя: Симеон.
34 И зачала еще и родила сына, и сказала: теперь-то прилепится ко мне муж мой, ибо я родила ему трех сынов. От сего наречено ему имя: Левий.
35 И еще зачала и родила сына, и сказала: теперь-то я восхвалю Господа. Посему нарекла ему имя Иуда. И перестала рождать.

30

1 И увидела Рахиль, что она не рождает детей Иакову, и позавидовала Рахиль сестре своей, и сказала Иакову: дай мне детей, а если не так, я умираю.
2 Иаков разгневался на Рахиль и сказал [ей]: разве я Бог, Который не дал тебе плода чрева?
3 Она сказала: вот служанка моя Валла; войди к ней; пусть она родит на колени мои, чтобы и я имела детей от нее.
4 И дала она Валлу, служанку свою, в жену ему; и вошел к ней Иаков.
5 Валла [служанка Рахилина] зачала и родила Иакову сына.
6 И сказала Рахиль: судил мне Бог, и услышал голос мой, и дал мне сына. Посему нарекла ему имя: Дан.
7 И еще зачала и родила Валла, служанка Рахилина, другого сына Иакову.
8 И сказала Рахиль: борьбою сильною боролась я с сестрою моею и превозмогла. И нарекла ему имя: Неффалим.
9 Лия увидела, что перестала рождать, и взяла служанку свою Зелфу, и дала ее Иакову в жену, [и он вошел к ней].
10 И Зелфа, служанка Лиина, [зачала и] родила Иакову сына.
11 И сказала Лия: прибавилось. И нарекла ему имя: Гад.
12 И [еще зачала] Зелфа, служанка Лии, [и] родила другого сына Иакову.
13 И сказала Лия: к благу моему, ибо блаженною будут называть меня женщины. И нарекла ему имя: Асир.
14 Рувим пошел во время жатвы пшеницы, и нашел мандрагоровые яблоки в поле, и принес их Лии, матери своей. И Рахиль сказала Лии [сестре своей]: дай мне мандрагоров сына твоего.
15 Но [Лия] сказала ей: неужели мало тебе завладеть мужем моим, что ты домогаешься и мандрагоров сына моего? Рахиль сказала: так пусть он ляжет с тобою эту ночь, за мандрагоры сына твоего.
16 Иаков пришел с поля вечером, и Лия вышла ему навстречу и сказала: войди ко мне [сегодня], ибо я купила тебя за мандрагоры сына моего. И лег он с нею в ту ночь.
17 И услышал Бог Лию, и она зачала и родила Иакову пятого сына.
18 И сказала Лия: Бог дал возмездие мне за то, что я отдала служанку мою мужу моему. И нарекла ему имя: Иссахар [что значит возмездие].
19 И еще зачала Лия и родила Иакову шестого сына.
20 И сказала Лия: Бог дал мне прекрасный дар; теперь будет жить у меня муж мой, ибо я родила ему шесть сынов. И нарекла ему имя: Завулон.
21 Потом родила дочь и нарекла ей имя: Дина.
22 И вспомнил Бог о Рахили, и услышал ее Бог, и отверз утробу ее.
23 Она зачала и родила [Иакову] сына, и сказала [Рахиль]: снял Бог позор мой.
24 И нарекла ему имя: Иосиф, сказав: Господь даст мне и другого сына.
25 После того, как Рахиль родила Иосифа, Иаков сказал Лавану: отпусти меня, и пойду я в свое место, и в свою землю;
26 отдай [мне] жен моих и детей моих, за которых я служил тебе, и я пойду, ибо ты знаешь службу мою, какую я служил тебе.
27 И сказал ему Лаван: о, если бы я нашел благоволение пред очами твоими! я примечаю, что за тебя Господь благословил меня.
28 И сказал: назначь себе награду от меня, и я дам [тебе].
29 И сказал ему [Иаков]: ты знаешь, как я служил тебе, и каков стал скот твой при мне;
30 ибо мало было у тебя до меня, а стало много; Господь благословил тебя с приходом моим; когда же я буду работать для своего дома?
31 И сказал [ему Лаван]: что дать тебе? Иаков сказал [ему]: не давай мне ничего. Если только сделаешь мне, что я скажу, то я опять буду пасти и стеречь овец твоих.
32 Я пройду сегодня по всему стаду овец твоих; отдели из него всякий скот с крапинами и с пятнами, всякую скотину черную из овец, также с пятнами и с крапинами из коз. Такой скот будет наградою мне [и будет мой].
33 И будет говорить за меня пред тобою справедливость моя в следующее время, когда придешь посмотреть награду мою. Всякая из коз не с крапинами и не с пятнами, и из овец не черная, краденое это у меня.
34 Лаван сказал [ему]: хорошо, пусть будет по твоему слову.
35 И отделил в тот день козлов пестрых и с пятнами, и всех коз с крапинами и с пятнами, всех, на которых было несколько белого, и всех черных овец, и отдал на руки сыновьям своим;
36 и назначил расстояние между собою и между Иаковом на три дня пути. Иаков же пас остальной мелкий скот Лаванов.
37 И взял Иаков свежих прутьев тополевых, миндальных и яворовых, и вырезал на них [Иаков] белые полосы, сняв кору до белизны, которая на прутьях,
38 и положил прутья с нарезкою перед скотом в водопойных корытах, куда скот приходил пить, и где, приходя пить, зачинал пред прутьями.
39 И зачинал скот пред прутьями, и рождался скот пестрый, и с крапинами, и с пятнами.
40 И отделял Иаков ягнят и ставил скот лицем к пестрому и всему черному скоту Лаванову; и держал свои стада особо и не ставил их вместе со скотом Лавана.
41 Каждый раз, когда зачинал скот крепкий, Иаков клал прутья в корытах пред глазами скота, чтобы он зачинал пред прутьями.
42 А когда зачинал скот слабый, тогда он не клал. И доставался слабый скот Лавану, а крепкий Иакову.
43 И сделался этот человек весьма, весьма богатым, и было у него множество мелкого скота [и крупного скота], и рабынь, и рабов, и верблюдов, и ослов.

31

1 И услышал [Иаков] слова сынов Лавановых, которые говорили: Иаков завладел всем, что было у отца нашего, и из имения отца нашего составил все богатство сие.
2 И увидел Иаков лице Лавана, и вот, оно не таково к нему, как было вчера и третьего дня.
3 И сказал Господь Иакову: возвратись в землю отцов твоих и на родину твою; и Я буду с тобою.
4 И послал Иаков, и призвал Рахиль и Лию в поле, к стаду мелкого скота своего,
5 и сказал им: я вижу лице отца вашего, что оно ко мне не таково, как было вчера и третьего дня; но Бог отца моего был со мною;
6 вы сами знаете, что я всеми силами служил отцу вашему,
7 а отец ваш обманывал меня и раз десять переменял награду мою; но Бог не попустил ему сделать мне зло.
8 Когда сказал он, что скот с крапинами будет тебе в награду, то скот весь родил с крапинами. А когда он сказал: пестрые будут тебе в награду, то скот весь и родил пестрых.
9 И отнял Бог [весь] скот у отца вашего и дал [его] мне.
10 Однажды в такое время, когда скот зачинает, я взглянул и увидел во сне, и вот козлы [и овны], поднявшиеся на скот [на коз и овец] пестрые, с крапинами и пятнами.
11 Ангел Божий сказал мне во сне: Иаков! Я сказал: вот я.
12 Он сказал: возведи очи твои и посмотри: все козлы [и овны], поднявшиеся на скот [на коз и овец], пестрые, с крапинами и с пятнами, ибо Я вижу все, что Лаван делает с тобою;
13 Я Бог [явившийся тебе] в Вефиле, где ты возлил елей на памятник и где ты дал Мне обет; теперь встань, выйди из земли сей и возвратись в землю родины твоей [и Я буду с тобою].
14 Рахиль и Лия сказали ему в ответ: есть ли еще нам доля и наследство в доме отца нашего?
15 не за чужих ли он нас почитает? ибо он продал нас и съел даже серебро наше;
16 посему все [имение и] богатство, которое Бог отнял у отца нашего, есть наше и детей наших; итак делай все, что Бог сказал тебе.
17 И встал Иаков, и посадил детей своих и жен своих на верблюдов,
18 и взял с собою весь скот свой и все богатство свое, которое приобрел, скот собственный его, который он приобрел в Месопотамии, [и все свое,] чтобы идти к Исааку, отцу своему, в землю Ханаанскую.
19 И как Лаван пошел стричь скот свой, то Рахиль похитила идолов, которые были у отца ее.
20 Иаков же похитил сердце у Лавана Арамеянина, потому что не известил его, что удаляется.
21 И ушел со всем, что у него было; и, встав, перешел реку и направился к горе Галаад.
22 На третий день сказали Лавану [Арамеянину], что Иаков ушел.
23 Тогда он взял с собою [сынов и] родственников своих, и гнался за ним семь дней, и догнал его на горе Галаад.
24 И пришел Бог к Лавану Арамеянину ночью во сне и сказал ему: берегись, не говори Иакову ни доброго, ни худого.
25 И догнал Лаван Иакова; Иаков же поставил шатер свой на горе, и Лаван со сродниками своими поставил на горе Галаад.
26 И сказал Лаван Иакову: что ты сделал? для чего ты обманул меня, и увел дочерей моих, как плененных оружием?
27 зачем ты убежал тайно, и укрылся от меня, и не сказал мне? я отпустил бы тебя с веселием и с песнями, с тимпаном и с гуслями;
28 ты не позволил мне даже поцеловать внуков моих и дочерей моих; безрассудно ты сделал.
29 Есть в руке моей сила сделать вам зло; но Бог отца вашего вчера говорил ко мне и сказал: берегись, не говори Иакову ни хорошего, ни худого.
30 Но пусть бы ты ушел, потому что ты нетерпеливо захотел быть в доме отца твоего, -- зачем ты украл богов моих?
31 Иаков отвечал Лавану и сказал: я боялся, ибо я думал, не отнял бы ты у меня дочерей своих [и всего моего].
32 [И сказал Иаков:] у кого найдешь богов твоих, тот не будет жив; при родственниках наших узнавай, что [есть твоего] у меня, и возьми себе. [Но он ничего у него не узнал.] Иаков не знал, что Рахиль [жена его] украла их.
33 И ходил Лаван в шатер Иакова, и в шатер Лии, и в шатер двух рабынь, [и обыскивал,] но не нашел. И, выйдя из шатра Лии, вошел в шатер Рахили.
34 Рахиль же взяла идолов, и положила их под верблюжье седло и села на них. И обыскал Лаван весь шатер; но не нашел.
35 Она же сказала отцу своему: да не прогневается господин мой, что я не могу встать пред тобою, ибо у меня обыкновенное женское. И [Лаван] искал [во всем шатре], но не нашел идолов.
36 Иаков рассердился и вступил в спор с Лаваном. И начал Иаков говорить и сказал Лавану: какая вина моя, какой грех мой, что ты преследуешь меня?
37 ты осмотрел у меня все вещи [в доме моем], что нашел ты из всех вещей твоего дома? покажи здесь пред родственниками моими и пред родственниками твоими; пусть они рассудят между нами обоими.
38 Вот, двадцать лет я был у тебя; овцы твои и козы твои не выкидывали; овнов стада твоего я не ел;
39 растерзанного зверем я не приносил к тебе, это был мой убыток; ты с меня взыскивал, днем ли что пропадало, ночью ли пропадало;
40 я томился днем от жара, а ночью от стужи, и сон мой убегал от глаз моих.
41 Таковы мои двадцать лет в доме твоем. Я служил тебе четырнадцать лет за двух дочерей твоих и шесть лет за скот твой, а ты десять раз переменял награду мою.
42 Если бы не был со мною Бог отца моего, Бог Авраама и страх Исаака, ты бы теперь отпустил меня ни с чем. Бог увидел бедствие мое и труд рук моих и вступился за меня вчера.
43 И отвечал Лаван и сказал Иакову: дочери -- мои дочери; дети -- мои дети; скот -- мой скот, и все, что ты видишь, это мое: могу ли я что сделать теперь с дочерями моими и с детьми их, которые рождены ими?
44 Теперь заключим союз я и ты, и это будет свидетельством между мною и тобою. [При сем Иаков сказал ему: вот, с нами нет никого; смотри, Бог свидетель между мною и тобою.]
45 И взял Иаков камень и поставил его памятником.
46 И сказал Иаков родственникам своим: наберите камней. Они взяли камни, и сделали холм, и ели [и пили] там на холме. [И сказал ему Лаван: холм сей свидетель сегодня между мною и тобою.]
47 И назвал его Лаван: Иегар-Сагадуфа; а Иаков назвал его Галаадом.
48 И сказал Лаван [Иакову]: сегодня этот холм [и памятник, который я поставил,] между мною и тобою свидетель. Посему и наречено ему имя: Галаад,
49 также: Мицпа, оттого, что Лаван сказал: да надзирает Господь надо мною и над тобою, когда мы скроемся друг от друга;
50 если ты будешь худо поступать с дочерями моими, или если возьмешь жен сверх дочерей моих, то, хотя нет человека между нами, [который бы видел,] но смотри, Бог свидетель между мною и между тобою.
51 И сказал Лаван Иакову: вот холм сей и вот памятник, который я поставил между мною и тобою;
52 этот холм свидетель, и этот памятник свидетель, что ни я не перейду к тебе за этот холм, ни ты не перейдешь ко мне за этот холм и за этот памятник, для зла;
53 Бог Авраамов и Бог Нахоров да судит между нами, Бог отца их. Иаков поклялся страхом отца своего Исаака.
54 И заколол Иаков жертву на горе и позвал родственников своих есть хлеб; и они ели хлеб [и пили] и ночевали на горе.
55 И встал Лаван рано утром и поцеловал внуков своих и дочерей своих, и благословил их. И пошел и возвратился Лаван в свое место.

32

1 А Иаков пошел путем своим. [И, взглянув, увидел ополчение Божие ополчившееся.] И встретили его Ангелы Божии.
2 Иаков, увидев их, сказал: это ополчение Божие. И нарек имя месту тому: Маханаим.
3 И послал Иаков пред собою вестников к брату своему Исаву в землю Сеир, в область Едом,
4 и приказал им, сказав: так скажите господину моему Исаву: вот что говорит раб твой Иаков: я жил у Лавана и прожил доныне;
5 и есть у меня волы и ослы и мелкий скот, и рабы и рабыни; и я послал известить о себе господина моего [Исава], дабы приобрести [рабу твоему] благоволение пред очами твоими.
6 И возвратились вестники к Иакову и сказали: мы ходили к брату твоему Исаву; он идет навстречу тебе, и с ним четыреста человек.
7 Иаков очень испугался и смутился; и разделил людей, бывших с ним, и скот мелкий и крупный и верблюдов на два стана.
8 И сказал [Иаков]: если Исав нападет на один стан и побьет его, то остальной стан может спастись.
9 И сказал Иаков: Боже отца моего Авраама и Боже отца моего Исаака, Господи [Боже], сказавший мне: возвратись в землю твою, на родину твою, и Я буду благотворить тебе!
10 Недостоин я всех милостей и всех благодеяний, которые Ты сотворил рабу Твоему, ибо я с посохом моим перешел этот Иордан, а теперь у меня два стана.
11 Избавь меня от руки брата моего, от руки Исава, ибо я боюсь его, чтобы он, придя, не убил меня [и] матери с детьми.
12 Ты сказал: Я буду благотворить тебе и сделаю потомство твое, как песок морской, которого не исчислить от множества.
13 И ночевал там Иаков в ту ночь. И взял из того, что у него было, [и послал] в подарок Исаву, брату своему:
14 двести коз, двадцать козлов, двести овец, двадцать овнов,
15 тридцать верблюдиц дойных с жеребятами их, сорок коров, десять волов, двадцать ослиц, десять ослов.
16 И дал в руки рабам своим каждое стадо особо и сказал рабам своим: пойдите предо мною и оставляйте расстояние от стада до стада.
17 И приказал первому, сказав: когда брат мой Исав встретится тебе и спросит тебя, говоря: чей ты? и куда идешь? и чье это стадо [идет] пред тобою?
18 то скажи: раба твоего Иакова; это подарок, посланный господину моему Исаву; вот, и сам он за нами [идет].
19 То же [что первому] приказал он и второму, и третьему, и всем, которые шли за стадами, говоря: так скажите Исаву, когда встретите его;
20 и скажите: вот, и раб твой Иаков [идет] за нами. Ибо он сказал сам в себе: умилостивлю его дарами, которые идут предо мною, и потом увижу лице его; может быть, и примет меня.
21 И пошли дары пред ним, а он ту ночь ночевал в стане.
22 И встал в ту ночь, и, взяв двух жен своих и двух рабынь своих, и одиннадцать сынов своих, перешел через Иавок вброд;
23 и, взяв их, перевел через поток, и перевел все, что у него было.
24 И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появления зари;
25 и, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним.
26 И сказал [ему]: отпусти Меня, ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня.
27 И сказал: как имя твое? Он сказал: Иаков.
28 И сказал [ему]: отныне имя тебе будет не Иаков, а Израиль, ибо ты боролся с Богом, и человеков одолевать будешь.
29 Спросил и Иаков, говоря: скажи [мне] имя Твое. И Он сказал: на что ты спрашиваешь о имени Моем? [оно чудно.] И благословил его там.
30 И нарек Иаков имя месту тому: Пенуэл; ибо, говорил он, я видел Бога лицем к лицу, и сохранилась душа моя.
31 И взошло солнце, когда он проходил Пенуэл; и хромал он на бедро свое.
32 Поэтому и доныне сыны Израилевы не едят жилы, которая на составе бедра, потому что Боровшийся коснулся жилы на составе бедра Иакова.

33

1 Взглянул Иаков и увидел, и вот, идет Исав, [брат его,] и с ним четыреста человек. И разделил [Иаков] детей Лии, Рахили и двух служанок.
2 И поставил [двух] служанок и детей их впереди, Лию и детей ее за ними, а Рахиль и Иосифа позади.
3 А сам пошел пред ними и поклонился до земли семь раз, подходя к брату своему.
4 И побежал Исав к нему навстречу и обнял его, и пал на шею его и целовал его, и плакали [оба].
5 И взглянул [Исав] и увидел жен и детей и сказал: кто это у тебя? Иаков сказал: дети, которых Бог даровал рабу твоему.
6 И подошли служанки и дети их и поклонились;
7 подошла и Лия и дети ее и поклонились; наконец подошли Иосиф и Рахиль и поклонились.
8 И сказал Исав: для чего у тебя это множество, которое я встретил? И сказал Иаков: дабы [рабу твоему] приобрести благоволение в очах господина моего.
9 Исав сказал: у меня много, брат мой; пусть будет твое у тебя.
10 Иаков сказал: нет, если я приобрел благоволение в очах твоих, прими дар мой от руки моей, ибо я увидел лице твое, как бы кто увидел лице Божие, и ты был благосклонен ко мне;
11 прими благословение мое, которое я принес тебе, потому что Бог даровал мне, и есть у меня всё. И упросил его, и тот взял
12 и сказал: поднимемся и пойдем; и я пойду пред тобою.
13 Иаков сказал ему: господин мой знает, что дети нежны, а мелкий и крупный скот у меня дойный: если погнать его один день, то помрет весь скот;
14 пусть господин мой пойдет впереди раба своего, а я пойду медленно, как пойдет скот, который предо мною, и как пойдут дети, и приду к господину моему в Сеир.
15 Исав сказал: оставлю я с тобою несколько из людей, которые при мне. Иаков сказал: к чему это? только бы мне приобрести благоволение в очах господина моего!
16 И возвратился Исав в тот же день путем своим в Сеир.
17 А Иаков двинулся в Сокхоф, и построил себе дом, и для скота своего сделал шалаши. От сего он нарек имя месту: Сокхоф.
18 Иаков, возвратившись из Месопотамии, благополучно пришел в город Сихем, который в земле Ханаанской, и расположился пред городом.
19 И купил часть поля, на котором раскинул шатер свой, у сынов Еммора, отца Сихемова, за сто монет.
20 И поставил там жертвенник, и призвал имя Господа Бога Израилева.

34

1 Дина, дочь Лии, которую она родила Иакову, вышла посмотреть на дочерей земли той.
2 И увидел ее Сихем, сын Еммора Евеянина, князя земли той, и взял ее, и спал с нею, и сделал ей насилие.
3 И прилепилась душа его в Дине, дочери Иакова, и он полюбил девицу и говорил по сердцу девицы.
4 И сказал Сихем Еммору, отцу своему, говоря: возьми мне эту девицу в жену.
5 Иаков слышал, что [сын Емморов] обесчестил Дину, дочь его, но как сыновья его были со скотом его в поле, то Иаков молчал, пока не пришли они.
6 И вышел Еммор, отец Сихемов, к Иакову, поговорить с ним.
7 Сыновья же Иакова пришли с поля, и когда услышали, то огорчились мужи те и воспылали гневом, потому что бесчестие сделал он Израилю, переспав с дочерью Иакова, а так не надлежало делать.
8 Еммор стал говорить им, и сказал: Сихем, сын мой, прилепился душею к дочери вашей; дайте же ее в жену ему;
9 породнитесь с нами; отдавайте за нас дочерей ваших, а наших дочерей берите себе [за сыновей ваших];
10 и живите с нами; земля сия [пространна] пред вами, живите и промышляйте на ней и приобретайте ее во владение.
11 Сихем же сказал отцу ее и братьям ее: только бы мне найти благоволение в очах ваших, я дам, что ни скажете мне;
12 назначьте самое большое вено и дары; я дам, что ни скажете мне, только отдайте мне девицу в жену.
13 И отвечали сыновья Иакова Сихему и Еммору, отцу его, с лукавством; а говорили так потому, что он обесчестил Дину, сестру их;
14 и сказали им [Симеон и Левий, братья Дины, сыновья Лиины]: не можем этого сделать, выдать сестру нашу за человека, который необрезан, ибо это бесчестно для нас;
15 только на том условии мы согласимся с вами [и поселимся у вас], если вы будете как мы, чтобы и у вас весь мужеский пол был обрезан;
16 и будем отдавать за вас дочерей наших и брать за себя ваших дочерей, и будем жить с вами, и составим один народ;
17 а если не послушаетесь нас в том, чтобы обрезаться, то мы возьмем дочь нашу и удалимся.
18 И понравились слова сии Еммору и Сихему, сыну Емморову.
19 Юноша не умедлил исполнить это, потому что любил дочь Иакова. А он более всех уважаем был из дома отца своего.
20 И пришел Еммор и Сихем, сын его, к воротам города своего, и стали говорить жителям города своего и сказали:
21 сии люди мирны с нами; пусть они селятся на земле и промышляют на ней; земля же вот пространна пред ними. Станем брать дочерей их себе в жены и наших дочерей выдавать за них.
22 Только на том условии сии люди соглашаются жить с нами и быть одним народом, чтобы и у нас обрезан был весь мужеский пол, как они обрезаны.
23 Не для нас ли стада их, и имение их, и весь скот их? Только [в том] согласимся с ними, и будут жить с нами.
24 И послушались Еммора и Сихема, сына его, все выходящие из ворот города его: и обрезан был весь мужеский пол, -- все выходящие из ворот города его.
25 На третий день, когда они были в болезни, два сына Иакова, Симеон и Левий, братья Динины, взяли каждый свой меч, и смело напали на город, и умертвили весь мужеский пол;
26 и самого Еммора и Сихема, сына его, убили мечом; и взяли Дину из дома Сихемова и вышли.
27 Сыновья Иакова пришли к убитым и разграбили город за то, что обесчестили [Дину] сестру их.
28 Они взяли мелкий и крупный скот их, и ослов их, и что ни было в городе, и что ни было в поле;
29 и все богатство их, и всех детей их, и жен их взяли в плен, и разграбили всё, что было в [городе, и всё, что было в] домах.
30 И сказал Иаков Симеону и Левию: вы возмутили меня, сделав меня ненавистным для [всех] жителей сей земли, для Хананеев и Ферезеев. У меня людей мало; соберутся против меня, поразят меня, и истреблен буду я и дом мой.
31 Они же сказали: а разве можно поступать с сестрою нашею, как с блудницею!

35

1 Бог сказал Иакову: встань, пойди в Вефиль и живи там, и устрой там жертвенник Богу, явившемуся тебе, когда ты бежал от лица Исава, брата твоего.
2 И сказал Иаков дому своему и всем бывшим с ним: бросьте богов чужих, находящихся у вас, и очиститесь, и перемените одежды ваши;
3 встанем и пойдем в Вефиль; там устрою я жертвенник Богу, Который услышал меня в день бедствия моего и был со мною [и хранил меня] в пути, которым я ходил.
4 И отдали Иакову всех богов чужих, бывших в руках их, и серьги, бывшие в ушах у них, и закопал их Иаков под дубом, который близ Сихема. [И оставил их безвестными даже до нынешнего дня.]
5 И отправились они [от Сихема]. И был ужас Божий на окрестных городах, и не преследовали сынов Иаковлевых.
6 И пришел Иаков в Луз, что в земле Ханаанской, то есть в Вефиль, сам и все люди, бывшие с ним,
7 и устроил там жертвенник, и назвал сие место: Эл-Вефиль, ибо тут явился ему Бог, когда он бежал от лица [Исава] брата своего.
8 И умерла Девора, кормилица Ревеккина, и погребена ниже Вефиля под дубом, который и назвал Иаков дубом плача.
9 И явился Бог Иакову [в Лузе] по возвращении его из Месопотамии, и благословил его,
10 и сказал ему Бог: имя твое Иаков; отныне ты не будешь называться Иаковом, но будет имя тебе: Израиль. И нарек ему имя: Израиль.
11 И сказал ему Бог: Я Бог Всемогущий; плодись и умножайся; народ и множество народов будет от тебя, и цари произойдут из чресл твоих;
12 землю, которую Я дал Аврааму и Исааку, Я дам тебе, и потомству твоему по тебе дам землю сию.
13 И восшел от него Бог с места, на котором говорил ему.
14 И поставил Иаков памятник на месте, на котором говорил ему [Бог], памятник каменный, и возлил на него возлияние, и возлил на него елей;
15 и нарек Иаков имя месту, на котором Бог говорил ему: Вефиль.
16 И отправились из Вефиля. [И раскинул он шатер свой за башнею Гадер.] И когда еще оставалось некоторое расстояние земли до Ефрафы, Рахиль родила, и роды ее были трудны.
17 Когда же она страдала в родах, повивальная бабка сказала ей: не бойся, ибо и это тебе сын.
18 И когда выходила из нее душа, ибо она умирала, то нарекла ему имя: Бенони. Но отец его назвал его Вениамином.
19 И умерла Рахиль, и погребена на дороге в Ефрафу, то есть Вифлеем.
20 Иаков поставил над гробом ее памятник. Это надгробный памятник Рахили до сего дня.
21 И отправился [оттуда] Израиль и раскинул шатер свой за башнею Гадер.
22 Во время пребывания Израиля в той стране, Рувим пошел и переспал с Валлою, наложницею отца своего [Иакова]. И услышал Израиль [и принял то с огорчением]. Сынов же у Иакова было двенадцать.
23 Сыновья Лии: первенец Иакова Рувим, по нем Симеон, Левий, Иуда, Иссахар и Завулон.
24 Сыновья Рахили: Иосиф и Вениамин.
25 Сыновья Валлы, служанки Рахилиной: Дан и Неффалим.
26 Сыновья Зелфы, служанки Лииной: Гад и Асир. Сии сыновья Иакова, родившиеся ему в Месопотамии.
27 И пришел Иаков к Исааку, отцу своему, [ибо он был еще жив,] в Мамре, в Кириаф-Арбу, то есть Хеврон [в земле Ханаанской,] где странствовал Авраам и Исаак.
28 И было дней [жизни] Исааковой сто восемьдесят лет.
29 И испустил Исаак дух и умер, и приложился к народу своему, будучи стар и насыщен жизнью; и погребли его Исав и Иаков, сыновья его.

36

1 Вот родословие Исава, он же Едом.
2 Исав взял себе жен из дочерей Ханаанских: Аду, дочь Елона Хеттеянина, и Оливему, дочь Аны, сына Цивеона Евеянина,
3 и Васемафу, дочь Измаила, сестру Наваиофа.
4 Ада родила Исаву Елифаза, Васемафа родила Рагуила,
5 Оливема родила Иеуса, Иеглома и Корея. Это сыновья Исава, родившиеся ему в земле Ханаанской.
6 И взял Исав жен своих и сыновей своих, и дочерей своих, и всех людей дома своего, и [все] стада свои, и весь скот свой, и всё имение свое, которое он приобрел в земле Ханаанской, и пошел [Исав] в другую землю от лица Иакова, брата своего,
7 ибо имение их было так велико, что они не могли жить вместе, и земля странствования их не вмещала их, по множеству стад их.
8 И поселился Исав на горе Сеир, Исав, он же Едом.
9 И вот родословие Исава, отца Идумеев, на горе Сеир.
10 Вот имена сынов Исава: Елифаз, сын Ады, жены Исавовой, и Рагуил, сын Васемафы, жены Исавовой.
11 У Елифаза были сыновья: Феман, Омар, Цефо, Гафам и Кеназ.
12 Фамна же была наложница Елифаза, сына Исавова, и родила Елифазу Амалика. Вот сыновья Ады, жены Исавовой.
13 И вот сыновья Рагуила: Нахаф и Зерах, Шамма и Миза. Это сыновья Васемафы, жены Исавовой.
14 И сии были сыновья Оливемы, дочери Аны, сына Цивеонова, жены Исавовой: она родила Исаву Иеуса, Иеглома и Корея.
15 Вот старейшины сынов Исавовых. Сыновья Елифаза, первенца Исавова: старейшина Феман, старейшина Омар, старейшина Цефо, старейшина Кеназ,
16 старейшина Корей, старейшина Гафам, старейшина Амалик. Сии старейшины Елифазовы в земле Едома; сии сыновья Ады.
17 Сии сыновья Рагуила, сына Исавова: старейшина Нахаф, старейшина Зерах, старейшина Шамма, старейшина Миза. Сии старейшины Рагуиловы в земле Едома; сии сыновья Васемафы, жены Исавовой.
18 Сии сыновья Оливемы, жены Исавовой: старейшина Иеус, старейшина Иеглом, старейшина Корей. Сии старейшины Оливемы, дочери Аны, жены Исавовой.
19 Вот сыновья Исава, и вот старейшины их. Это Едом.
20 Сии сыновья Сеира Хорреянина, жившие в земле той: Лотан, Шовал, Цивеон, Ана,
21 Дишон, Эцер и Дишан. Сии старейшины Хорреев, сынов Сеира, в земле Едома.
22 Сыновья Лотана были: Хори и Геман; а сестра у Лотана: Фамна.
23 Сии сыновья Шовала: Алван, Манахаф, Эвал, Шефо и Онам.
24 Сии сыновья Цивеона: Аиа и Ана. Это тот Ана, который нашел теплые воды в пустыне, когда пас ослов Цивеона, отца своего.
25 Сии дети Аны: Дишон и Оливема, дочь Аны.
26 Сии сыновья Дишона: Хемдан, Эшбан, Ифран и Херан.
27 Сии сыновья Эцера: Билган, Зааван, [Укам] и Акан.
28 Сии сыновья Дишана: Уц и Аран.
29 Сии старейшины Хорреев: старейшина Лотан, старейшина Шовал, старейшина Цивеон, старейшина Ана,
30 старейшина Дишон, старейшина Эцер, старейшина Дишан. Вот старейшины Хорреев, по старшинствам их в земле Сеир.
31 Вот цари, царствовавшие в земле Едома, прежде царствования царей у сынов Израилевых:
32 царствовал в Едоме Бела, сын Веоров, а имя городу его Дингава.
33 И умер Бела, и воцарился по нем Иовав, сын Зераха, из Восоры.
34 Умер Иовав, и воцарился по нем Хушам, из земли Феманитян.
35 И умер Хушам, и воцарился по нем Гадад, сын Бедадов, который поразил Мадианитян на поле Моава; имя городу его Авиф.
36 И умер Гадад, и воцарился по нем Самла из Масреки.
37 И умер Самла, и воцарился по нем Саул из Реховофа, что при реке.
38 И умер Саул, и воцарился по нем Баал-Ханан, сын Ахбора.
39 И умер Баал-Ханан, сын Ахбора, и воцарился по нем Гадар [сын Варадов]; имя городу его Пау; имя жене его Мегетавеель, дочь Матреды, сына Мезагава.
40 Сии имена старейшин Исавовых, по племенам их, по местам их, по именам их, [по народам их]: старейшина Фимна, старейшина Алва, старейшина Иетеф,
41 старейшина Оливема, старейшина Эла, старейшина Пинон,
42 старейшина Кеназ, старейшина Феман, старейшина Мивцар,
43 старейшина Магдиил, старейшина Ирам. Вот старейшины Идумейские, по их селениям, в земле обладания их. Вот Исав, отец Идумеев.

37

1 Иаков жил в земле странствования отца своего [Исаака], в земле Ханаанской.
2 Вот житие Иакова. Иосиф, семнадцати лет, пас скот [отца своего] вместе с братьями своими, будучи отроком, с сыновьями Валлы и с сыновьями Зелфы, жен отца своего. И доводил Иосиф худые о них слухи до [Израиля] отца их.
3 Израиль любил Иосифа более всех сыновей своих, потому что он был сын старости его, -- и сделал ему разноцветную одежду.
4 И увидели братья его, что отец их любит его более всех братьев его; и возненавидели его и не могли говорить с ним дружелюбно.
5 И видел Иосиф сон, и рассказал [его] братьям своим: и они возненавидели его еще более.
6 Он сказал им: выслушайте сон, который я видел:
7 вот, мы вяжем снопы посреди поля; и вот, мой сноп встал и стал прямо; и вот, ваши снопы стали кругом и поклонились моему снопу.
8 И сказали ему братья его: неужели ты будешь царствовать над нами? неужели будешь владеть нами? И возненавидели его еще более за сны его и за слова его.
9 И видел он еще другой сон и рассказал его [отцу своему и] братьям своим, говоря: вот, я видел еще сон: вот, солнце и луна и одиннадцать звезд поклоняются мне.
10 И он рассказал отцу своему и братьям своим; и побранил его отец его и сказал ему: что это за сон, который ты видел? неужели я и твоя мать, и твои братья придем поклониться тебе до земли?
11 Братья его досадовали на него, а отец его заметил это слово.
12 Братья его пошли пасти скот отца своего в Сихем.
13 И сказал Израиль Иосифу: братья твои не пасут ли в Сихеме? пойди, я пошлю тебя к ним. Он отвечал ему: вот я.
14 [Израиль] сказал ему: пойди, посмотри, здоровы ли братья твои и цел ли скот, и принеси мне ответ. И послал его из долины Хевронской; и он пришел в Сихем.
15 И нашел его некто блуждающим в поле, и спросил его тот человек, говоря: чего ты ищешь?
16 Он сказал: я ищу братьев моих; скажи мне, где они пасут?
17 И сказал тот человек: они ушли отсюда, ибо я слышал, как они говорили: пойдем в Дофан. И пошел Иосиф за братьями своими и нашел их в Дофане.
18 И увидели они его издали, и прежде нежели он приблизился к ним, стали умышлять против него, чтобы убить его.
19 И сказали друг другу: вот, идет сновидец;
20 пойдем теперь, и убьем его, и бросим его в какой-нибудь ров, и скажем, что хищный зверь съел его; и увидим, что будет из его снов.
21 И услышал сие Рувим и избавил его от рук их, сказав: не убьем его.
22 И сказал им Рувим: не проливайте крови; бросьте его в ров, который в пустыне, а руки не налагайте на него. Сие говорил он [с тем намерением], чтобы избавить его от рук их и возвратить его к отцу его.
23 Когда Иосиф пришел к братьям своим, они сняли с Иосифа одежду его, одежду разноцветную, которая была на нем,
24 и взяли его и бросили его в ров; ров же тот был пуст; воды в нем не было.
25 И сели они есть хлеб, и, взглянув, увидели, вот, идет из Галаада караван Измаильтян, и верблюды их несут стираксу, бальзам и ладан: идут они отвезти это в Египет.
26 И сказал Иуда братьям своим: что пользы, если мы убьем брата нашего и скроем кровь его?
27 Пойдем, продадим его Измаильтянам, а руки наши да не будут на нем, ибо он брат наш, плоть наша. Братья его послушались
28 и, когда проходили купцы Мадиамские, вытащили Иосифа изо рва и продали Иосифа Измаильтянам за двадцать сребренников; а они отвели Иосифа в Египет.
29 Рувим же пришел опять ко рву; и вот, нет Иосифа во рве. И разодрал он одежды свои,
30 и возвратился к братьям своим, и сказал: отрока нет, а я, куда я денусь?
31 И взяли одежду Иосифа, и закололи козла, и вымарали одежду кровью;
32 и послали разноцветную одежду, и доставили к отцу своему, и сказали: мы это нашли; посмотри, сына ли твоего эта одежда, или нет.
33 Он узнал ее и сказал: это одежда сына моего; хищный зверь съел его; верно, растерзан Иосиф.
34 И разодрал Иаков одежды свои, и возложил вретище на чресла свои, и оплакивал сына своего многие дни.
35 И собрались все сыновья его и все дочери его, чтобы утешить его; но он не хотел утешиться и сказал: с печалью сойду к сыну моему в преисподнюю. Так оплакивал его отец его.
36 Мадианитяне же продали его в Египте Потифару, царедворцу фараонову, начальнику телохранителей.

38

1 В то время Иуда отошел от братьев своих и поселился близ одного Одолламитянина, которому имя: Хира.
2 И увидел там Иуда дочь одного Хананеянина, которому имя: Шуа; и взял ее и вошел к ней.
3 Она зачала и родила сына; и он нарек ему имя: Ир.
4 И зачала опять, и родила сына, и нарекла ему имя: Онан.
5 И еще родила сына [третьего] и нарекла ему имя: Шела. Иуда был в Хезиве, когда она родила его.
6 И взял Иуда жену Иру, первенцу своему; имя ей Фамарь.
7 Ир, первенец Иудин, был неугоден пред очами Господа, и умертвил его Господь.
8 И сказал Иуда Онану: войди к жене брата твоего, женись на ней, как деверь, и восстанови семя брату твоему.
9 Онан знал, что семя будет не ему, и потому, когда входил к жене брата своего, изливал [семя] на землю, чтобы не дать семени брату своему.
10 Зло было пред очами Господа то, что он делал; и Он умертвил и его.
11 И сказал Иуда Фамари, невестке своей [по смерти двух сыновей своих]: живи вдовою в доме отца твоего, пока подрастет Шела, сын мой. Ибо он сказал [в уме своем]: не умер бы и он подобно братьям его. Фамарь пошла и стала жить в доме отца своего.
12 Прошло много времени, и умерла дочь Шуи, жена Иудина. Иуда, утешившись, пошел в Фамну к стригущим скот его, сам и Хира, друг его, Одолламитянин.
13 И уведомили Фамарь, говоря: вот, свекор твой идет в Фамну стричь скот свой.
14 И сняла она с себя одежду вдовства своего, покрыла себя покрывалом и, закрывшись, села у ворот Енаима, что на дороге в Фамну. Ибо видела, что Шела вырос, и она не дана ему в жену.
15 И увидел ее Иуда и почел ее за блудницу, потому что она закрыла лице свое. [И не узнал ее.]
16 Он поворотил к ней и сказал: войду я к тебе. Ибо не знал, что это невестка его. Она сказала: что ты дашь мне, если войдешь ко мне?
17 Он сказал: я пришлю тебе козленка из стада [моего]. Она сказала: дашь ли ты мне залог, пока пришлешь?
18 Он сказал: какой дать тебе залог? Она сказала: печать твою, и перевязь твою, и трость твою, которая в руке твоей. И дал он ей и вошел к ней; и она зачала от него.
19 И, встав, пошла, сняла с себя покрывало свое и оделась в одежду вдовства своего.
20 Иуда же послал козленка чрез друга своего Одолламитянина, чтобы взять залог из руки женщины, но он не нашел ее.
21 И спросил жителей того места, говоря: где блудница, которая была в Енаиме при дороге? Но они сказали: здесь не было блудницы.
22 И возвратился он к Иуде и сказал: я не нашел ее; да и жители места того сказали: здесь не было блудницы.
23 Иуда сказал: пусть она возьмет себе, чтобы только не стали над нами смеяться; вот, я посылал этого козленка, но ты не нашел ее.
24 Прошло около трех месяцев, и сказали Иуде, говоря: Фамарь, невестка твоя, впала в блуд, и вот, она беременна от блуда. Иуда сказал: выведите ее, и пусть она будет сожжена.
25 Но когда повели ее, она послала сказать свекру своему: я беременна от того, чьи эти вещи. И сказала: узнавай, чья эта печать и перевязь и трость.
26 Иуда узнал и сказал: она правее меня, потому что я не дал ее Шеле, сыну моему. И не познавал ее более.
27 Во время родов ее оказалось, что близнецы в утробе ее.
28 И во время родов ее показалась рука [одного]; и взяла повивальная бабка и навязала ему на руку красную нить, сказав: этот вышел первый.
29 Но он возвратил руку свою; и вот, вышел брат его. И она сказала: как ты расторг себе преграду? И наречено ему имя: Фарес.
30 Потом вышел брат его с красной нитью на руке. И наречено ему имя: Зара.

39

1 Иосиф же отведен был в Египет, и купил его из рук Измаильтян, приведших его туда, Египтянин Потифар, царедворец фараонов, начальник телохранителей.
2 И был Господь с Иосифом: он был успешен в делах и жил в доме господина своего, Египтянина.
3 И увидел господин его, что Господь с ним и что всему, что он делает, Господь в руках его дает успех.
4 И снискал Иосиф благоволение в очах его и служил ему. И он поставил его над домом своим, и все, что имел, отдал на руки его.
5 И с того времени, как он поставил его над домом своим и над всем, что имел, Господь благословил дом Египтянина ради Иосифа, и было благословение Господне на всем, что имел он в доме и в поле [его].
6 И оставил он все, что имел, в руках Иосифа и не знал при нем ничего, кроме хлеба, который он ел. Иосиф же был красив станом и красив лицем.
7 И обратила взоры на Иосифа жена господина его и сказала: спи со мною.
8 Но он отказался и сказал жене господина своего: вот, господин мой не знает при мне ничего в доме, и все, что имеет, отдал в мои руки;
9 нет больше меня в доме сем; и он не запретил мне ничего, кроме тебя, потому что ты жена ему; как же сделаю я сие великое зло и согрешу пред Богом?
10 Когда так она ежедневно говорила Иосифу, а он не слушался ее, чтобы спать с нею и быть с нею,
11 случилось в один день, что он вошел в дом делать дело свое, а никого из домашних тут в доме не было;
12 она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мной. Но он, оставив одежду свою в руках ее, побежал и выбежал вон.
13 Она же, увидев, что он оставил одежду свою в руках ее и побежал вон,
14 кликнула домашних своих и сказала им так: посмотрите, он привел к нам Еврея ругаться над нами. Он пришел ко мне, чтобы лечь со мною, но я закричала громким голосом,
15 и он, услышав, что я подняла вопль и закричала, оставил у меня одежду свою, и побежал, и выбежал вон.
16 И оставила одежду его у себя до прихода господина его в дом свой.
17 И пересказала ему те же слова, говоря: раб Еврей, которого ты привел к нам, приходил ко мне ругаться надо мною [и говорил мне: лягу я с тобою],
18 но, когда [услышал, что] я подняла вопль и закричала, он оставил у меня одежду свою и убежал вон.
19 Когда господин его услышал слова жены своей, которые она сказала ему, говоря: так поступил со мною раб твой, то воспылал гневом;
20 и взял Иосифа господин его и отдал его в темницу, где заключены узники царя. И был он там в темнице.
21 И Господь был с Иосифом, и простер к нему милость, и даровал ему благоволение в очах начальника темницы.
22 И отдал начальник темницы в руки Иосифу всех узников, находившихся в темнице, и во всем, что они там ни делали, он был распорядителем.
23 Начальник темницы и не смотрел ни за чем, что было у него в руках, потому что Господь был с Иосифом, и во всем, что он делал, Господь давал успех.

40

1 После сего виночерпий царя Египетского и хлебодар провинились пред господином своим, царем Египетским.
2 И прогневался фараон на двух царедворцев своих, на главного виночерпия и на главного хлебодара,
3 и отдал их под стражу в дом начальника телохранителей, в темницу, в место, где заключен был Иосиф.
4 Начальник телохранителей приставил к ним Иосифа, и он служил им. И пробыли они под стражею несколько времени.
5 Однажды виночерпию и хлебодару царя Египетского, заключенным в темнице, виделись сны, каждому свой сон, обоим в одну ночь, каждому сон особенного значения.
6 И пришел к ним Иосиф поутру, увидел их, и вот, они в смущении.
7 И спросил он царедворцев фараоновых, находившихся с ним в доме господина его под стражею, говоря: отчего у вас сегодня печальные лица?
8 Они сказали ему: нам виделись сны; а истолковать их некому. Иосиф сказал им: не от Бога ли истолкования? расскажите мне.
9 И рассказал главный виночерпий Иосифу сон свой и сказал ему: мне снилось, вот виноградная лоза предо мною;
10 на лозе три ветви; она развилась, показался на ней цвет, выросли и созрели на ней ягоды;
11 и чаша фараонова в руке у меня; я взял ягод, выжал их в чашу фараонову и подал чашу в руку фараону.
12 И сказал ему Иосиф: вот истолкование его: три ветви -- это три дня;
13 через три дня фараон вознесет главу твою и возвратит тебя на место твое, и ты подашь чашу фараонову в руку его, по прежнему обыкновению, когда ты был у него виночерпием;
14 вспомни же меня, когда хорошо тебе будет, и сделай мне благодеяние, и упомяни обо мне фараону, и выведи меня из этого дома,
15 ибо я украден из земли Евреев; а также и здесь ничего не сделал, за что бы бросить меня в темницу.
16 Главный хлебодар увидел, что истолковал он хорошо, и сказал Иосифу: мне также снилось: вот на голове у меня три корзины решетчатых;
17 в верхней корзине всякая пища фараонова, изделие пекаря, и птицы [небесные] клевали ее из корзины на голове моей.
18 И отвечал Иосиф и сказал [ему]: вот истолкование его: три корзины -- это три дня;
19 через три дня фараон снимет с тебя голову твою и повесит тебя на дереве, и птицы [небесные] будут клевать плоть твою с тебя.
20 На третий день, день рождения фараонова, сделал он пир для всех слуг своих и вспомнил о главном виночерпии и главном хлебодаре среди слуг своих;
21 и возвратил главного виночерпия на прежнее место, и он подал чашу в руку фараону,
22 а главного хлебодара повесил [на дереве], как истолковал им Иосиф.
23 И не вспомнил главный виночерпий об Иосифе, но забыл его.

41

1 По прошествии двух лет фараону снилось: вот, он стоит у реки;
2 и вот, вышли из реки семь коров, хороших видом и тучных плотью, и паслись в тростнике;
3 но вот, после них вышли из реки семь коров других, худых видом и тощих плотью, и стали подле тех коров, на берегу реки;
4 и съели коровы худые видом и тощие плотью семь коров хороших видом и тучных. И проснулся фараон,
5 и заснул опять, и снилось ему в другой раз: вот, на одном стебле поднялось семь колосьев тучных и хороших;
6 но вот, после них выросло семь колосьев тощих и иссушенных восточным ветром;
7 и пожрали тощие колосья семь колосьев тучных и полных. И проснулся фараон и понял, что это сон.
8 Утром смутился дух его, и послал он, и призвал всех волхвов Египта и всех мудрецов его, и рассказал им фараон сон свой; но не было никого, кто бы истолковал его фараону.
9 И стал говорить главный виночерпий фараону и сказал: грехи мои вспоминаю я ныне;
10 фараон прогневался на рабов своих и отдал меня и главного хлебодара под стражу в дом начальника телохранителей;
11 и снился нам сон в одну ночь, мне и ему, каждому снился сон особенного значения;
12 там же был с нами молодой Еврей, раб начальника телохранителей; мы рассказали ему сны наши, и он истолковал нам каждому соответственно с его сновидением;
13 и как он истолковал нам, так и сбылось: я возвращен на место мое, а тот повешен.
14 И послал фараон и позвал Иосифа. И поспешно вывели его из темницы. Он остригся и переменил одежду свою и пришел к фараону.
15 Фараон сказал Иосифу: мне снился сон, и нет никого, кто бы истолковал его, а о тебе я слышал, что ты умеешь толковать сны.
16 И отвечал Иосиф фараону, говоря: это не мое; Бог даст ответ во благо фараону.
17 И сказал фараон Иосифу: мне снилось: вот, стою я на берегу реки;
18 и вот, вышли из реки семь коров тучных плотью и хороших видом и паслись в тростнике;
19 но вот, после них вышли семь коров других, худых, очень дурных видом и тощих плотью: я не видывал во всей земле Египетской таких худых, как они;
20 и съели тощие и худые коровы прежних семь коров тучных;
21 и вошли тучные в утробу их, но не приметно было, что они вошли в утробу их: они были так же худы видом, как и сначала. И я проснулся.
22 Потом снилось мне: вот, на одном стебле поднялись семь колосьев полных и хороших;
23 но вот, после них выросло семь колосьев тонких, тощих и иссушенных восточным ветром;
24 и пожрали тощие колосья семь колосьев хороших. Я рассказал это волхвам, но никто не изъяснил мне.
25 И сказал Иосиф фараону: сон фараонов один: что Бог сделает, то Он возвестил фараону.
26 Семь коров хороших, это семь лет; и семь колосьев хороших, это семь лет: сон один;
27 и семь коров тощих и худых, вышедших после тех, это семь лет, также и семь колосьев тощих и иссушенных восточным ветром, это семь лет голода.
28 Вот почему сказал я фараону: что Бог сделает, то Он показал фараону.
29 Вот, наступает семь лет великого изобилия во всей земле Египетской;
30 после них настанут семь лет голода, и забудется все то изобилие в земле Египетской, и истощит голод землю,
31 и неприметно будет прежнее изобилие на земле, по причине голода, который последует, ибо он будет очень тяжел.
32 А что сон повторился фараону дважды, это значит, что сие истинно слово Божие, и что вскоре Бог исполнит сие.
33 И ныне да усмотрит фараон мужа разумного и мудрого и да поставит его над землею Египетскою.
34 Да повелит фараон поставить над землею надзирателей и собирать в семь лет изобилия пятую часть [всех произведений] земли Египетской;
35 пусть они берут всякий хлеб этих наступающих хороших годов и соберут в городах хлеб под ведение фараона в пищу, и пусть берегут;
36 и будет сия пища в запас для земли на семь лет голода, которые будут в земле Египетской, дабы земля не погибла от голода.
37 Сие понравилось фараону и всем слугам его.
38 И сказал фараон слугам своим: найдем ли мы такого, как он, человека, в котором был бы Дух Божий?
39 И сказал фараон Иосифу: так как Бог открыл тебе все сие, то нет столь разумного и мудрого, как ты;
40 ты будешь над домом моим, и твоего слова держаться будет весь народ мой; только престолом я буду больше тебя.
41 И сказал фараон Иосифу: вот, я поставляю тебя над всею землею Египетскою.
42 И снял фараон перстень свой с руки своей и надел его на руку Иосифа; одел его в виссонные одежды, возложил золотую цепь на шею ему;
43 велел везти его на второй из своих колесниц и провозглашать пред ним: преклоняйтесь! И поставил его над всею землею Египетскою.
44 И сказал фараон Иосифу: я фараон; без тебя никто не двинет ни руки своей, ни ноги своей во всей земле Египетской.
45 И нарек фараон Иосифу имя: Цафнаф-панеах, и дал ему в жену Асенефу, дочь Потифера, жреца Илиопольского. И пошел Иосиф по земле Египетской.
46 Иосифу было тридцать лет от рождения, когда он предстал пред лице фараона, царя Египетского. И вышел Иосиф от лица фараонова и прошел по всей земле Египетской.
47 Земля же в семь лет изобилия приносила из зерна по горсти.
48 И собрал он всякий хлеб семи лет, которые были [плодородны] в земле Египетской, и положил хлеб в городах; в каждом городе положил хлеб полей, окружающих его.
49 И скопил Иосиф хлеба весьма много, как песку морского, так что перестал и считать, ибо не стало счета.
50 До наступления годов голода, у Иосифа родились два сына, которых родила ему Асенефа, дочь Потифера, жреца Илиопольского.
51 И нарек Иосиф имя первенцу: Манассия, потому что [говорил он] Бог дал мне забыть все несчастья мои и весь дом отца моего.
52 А другому нарек имя: Ефрем, потому что [говорил он] Бог сделал меня плодовитым в земле страдания моего.
53 И прошли семь лет изобилия, которое было в земле Египетской,
54 и наступили семь лет голода, как сказал Иосиф. И был голод во всех землях, а во всей земле Египетской был хлеб.
55 Но когда и вся земля Египетская начала терпеть голод, то народ начал вопиять к фараону о хлебе. И сказал фараон всем Египтянам: пойдите к Иосифу и делайте, что он вам скажет.
56 И был голод по всей земле; и отворил Иосиф все житницы, и стал продавать хлеб Египтянам. Голод же усиливался в земле Египетской.
57 И из всех стран приходили в Египет покупать хлеб у Иосифа, ибо голод усилился по всей земле.

42

1 И узнал Иаков, что в Египте есть хлеб, и сказал Иаков сыновьям своим: что вы смотрите?
2 И сказал: вот, я слышал, что есть хлеб в Египте; пойдите туда и купите нам оттуда хлеба, чтобы нам жить и не умереть.
3 Десять братьев Иосифовых пошли купить хлеба в Египте,
4 а Вениамина, брата Иосифова, не послал Иаков с братьями его, ибо сказал: не случилось бы с ним беды.
5 И пришли сыны Израилевы покупать хлеб, вместе с другими пришедшими, ибо в земле Ханаанской был голод.
6 Иосиф же был начальником в земле той; он и продавал хлеб всему народу земли. Братья Иосифа пришли и поклонились ему лицем до земли.
7 И увидел Иосиф братьев своих и узнал их; но показал, будто не знает их, и говорил с ними сурово и сказал им: откуда вы пришли? Они сказали: из земли Ханаанской, купить пищи.
8 Иосиф узнал братьев своих, но они не узнали его.
9 И вспомнил Иосиф сны, которые снились ему о них; и сказал им: вы соглядатаи, вы пришли высмотреть наготу земли сей.
10 Они сказали ему: нет, господин наш; рабы твои пришли купить пищи;
11 мы все дети одного человека; мы люди честные; рабы твои не бывали соглядатаями.
12 Он сказал им: нет, вы пришли высмотреть наготу земли сей.
13 Они сказали: нас, рабов твоих, двенадцать братьев; мы сыновья одного человека в земле Ханаанской, и вот, меньший теперь с отцом нашим, а одного не стало.
14 И сказал им Иосиф: это самое я и говорил вам, сказав: вы соглядатаи;
15 вот как вы будете испытаны: клянусь жизнью фараона, вы не выйдете отсюда, если не придет сюда меньший брат ваш;
16 пошлите одного из вас, и пусть он приведет брата вашего, а вы будете задержаны; и откроется, правда ли у вас; и если нет, то клянусь жизнью фараона, что вы соглядатаи.
17 И отдал их под стражу на три дня.
18 И сказал им Иосиф в третий день: вот что сделайте, и останетесь живы, ибо я боюсь Бога:
19 если вы люди честные, то один брат из вас пусть содержится в доме, где вы заключены; а вы пойдите, отвезите хлеб, ради голода семейств ваших;
20 брата же вашего меньшого приведите ко мне, чтобы оправдались слова ваши и чтобы не умереть вам. Так они и сделали.
21 И говорили они друг другу: точно мы наказываемся за грех против брата нашего; мы видели страдание души его, когда он умолял нас, но не послушали [его]; за то и постигло нас горе сие.
22 Рувим отвечал им и сказал: не говорил ли я вам: не грешите против отрока? но вы не послушались; вот, кровь его взыскивается.
23 А того не знали они, что Иосиф понимает; ибо между ними был переводчик.
24 И отошел от них [Иосиф] и заплакал. И возвратился к ним, и говорил с ними, и, взяв из них Симеона, связал его пред глазами их.
25 И приказал Иосиф наполнить мешки их хлебом, а серебро их возвратить каждому в мешок его, и дать им запасов на дорогу. Так и сделано с ними.
26 Они положили хлеб свой на ослов своих, и пошли оттуда.
27 И открыл один из них мешок свой, чтобы дать корму ослу своему на ночлеге, и увидел серебро свое в отверстии мешка его,
28 и сказал своим братьям: серебро мое возвращено; вот оно в мешке у меня. И смутилось сердце их, и они с трепетом друг другу говорили: что это Бог сделал с нами?
29 И пришли к Иакову, отцу своему, в землю Ханаанскую и рассказали ему всё случившееся с ними, говоря:
30 начальствующий над тою землею говорил с нами сурово и принял нас за соглядатаев земли той.
31 И сказали мы ему: мы люди честные; мы не бывали соглядатаями;
32 нас двенадцать братьев, сыновей у отца нашего; одного не стало, а меньший теперь с отцом нашим в земле Ханаанской.
33 И сказал нам начальствующий над тою землею: вот как узнаю я, честные ли вы люди: оставьте у меня одного брата из вас, а вы возьмите хлеб ради голода семейств ваших и пойдите,
34 и приведите ко мне меньшого брата вашего; и узнаю я, что вы не соглядатаи, но люди честные; отдам вам брата вашего, и вы можете промышлять в этой земле.
35 Когда же они опорожняли мешки свои, вот, у каждого узел серебра его в мешке его. И увидели они узлы серебра своего, они и отец их, и испугались.
36 И сказал им Иаков, отец их: вы лишили меня детей: Иосифа нет, и Симеона нет, и Вениамина взять хотите, -- все это на меня!
37 И сказал Рувим отцу своему, говоря: убей двух моих сыновей, если я не приведу его к тебе; отдай его на мои руки; я возвращу его тебе.
38 Он сказал: не пойдет сын мой с вами; потому что брат его умер, и он один остался; если случится с ним несчастье на пути, в который вы пойдете, то сведете вы седину мою с печалью во гроб.

43

1 Голод усилился на земле.
2 И когда они съели хлеб, который привезли из Египта, тогда отец их сказал им: пойдите опять, купите нам немного пищи.
3 И сказал ему Иуда, говоря: тот человек решительно объявил нам, сказав: не являйтесь ко мне на лице, если брата вашего не будет с вами.
4 Если пошлешь с нами брата нашего, то пойдем и купим тебе пищи,
5 а если не пошлешь, то не пойдем, ибо тот человек сказал нам: не являйтесь ко мне на лице, если брата вашего не будет с вами.
6 Израиль сказал: для чего вы сделали мне такое зло, сказав тому человеку, что у вас есть еще брат?
7 Они сказали: расспрашивал тот человек о нас и о родстве нашем, говоря: жив ли еще отец ваш? есть ли у вас брат? Мы и рассказали ему по этим расспросам. Могли ли мы знать, что он скажет: приведите брата вашего?
8 Иуда же сказал Израилю, отцу своему: отпусти отрока со мною, и мы встанем и пойдем, и живы будем и не умрем и мы, и ты, и дети наши;
9 я отвечаю за него, из моих рук потребуешь его; если я не приведу его к тебе и не поставлю его пред лицем твоим, то останусь я виновным пред тобою во все дни жизни;
10 если бы мы не медлили, то уже сходили бы два раза.
11 Израиль, отец их, сказал им: если так, то вот что сделайте: возьмите с собою плодов земли сей и отнесите в дар тому человеку несколько бальзама и несколько меду, стираксы и ладану, фисташков и миндальных орехов;
12 возьмите и другое серебро в руки ваши; а серебро, обратно положенное в отверстие мешков ваших, возвратите руками вашими: может быть, это недосмотр;
13 и брата вашего возьмите и, встав, пойдите опять к человеку тому;
14 Бог же Всемогущий да даст вам найти милость у человека того, чтобы он отпустил вам и другого брата вашего и Вениамина, а мне если уже быть бездетным, то пусть буду бездетным.
15 И взяли те люди дары эти, и серебра вдвое взяли в руки свои, и Вениамина, и встали, пошли в Египет и предстали пред лице Иосифа.
16 Иосиф, увидев между ними Вениамина [брата своего, сына матери своей], сказал начальнику дома своего: введи сих людей в дом и заколи что-нибудь из скота, и приготовь, потому что со мною будут есть эти люди в полдень.
17 И сделал человек тот, как сказал Иосиф, и ввел человек тот людей сих в дом Иосифов.
18 И испугались люди эти, что ввели их в дом Иосифов, и сказали: это за серебро, возвращенное прежде в мешки наши, ввели нас, чтобы придраться к нам и напасть на нас, и взять нас в рабство, и ослов наших.
19 И подошли они к начальнику дома Иосифова, и стали говорить ему у дверей дома,
20 и сказали: послушай, господин наш, мы приходили уже прежде покупать пищи,
21 и случилось, что, когда пришли мы на ночлег и открыли мешки наши, -- вот серебро каждого в отверстии мешка его, серебро наше по весу его, и мы возвращаем его своими руками;
22 а для покупки пищи мы принесли другое серебро в руках наших, мы не знаем, кто положил серебро наше в мешки наши.
23 Он сказал: будьте спокойны, не бойтесь; Бог ваш и Бог отца вашего дал вам клад в мешках ваших; серебро ваше дошло до меня. И привел к ним Симеона.
24 И ввел тот человек людей сих в дом Иосифов и дал воды, и они омыли ноги свои; и дал корму ослам их.
25 И они приготовили дары к приходу Иосифа в полдень, ибо слышали, что там будут есть хлеб.
26 И пришел Иосиф домой; и они принесли ему в дом дары, которые были на руках их, и поклонились ему до земли.
27 Он спросил их о здоровье и сказал: здоров ли отец ваш старец, о котором вы говорили? жив ли еще он?
28 Они сказали: здоров раб твой, отец наш; еще жив. [Он сказал: благословен человек сей от Бога.] И преклонились они и поклонились.
29 И поднял глаза свои [Иосиф], и увидел Вениамина, брата своего, сына матери своей, и сказал: это брат ваш меньший, о котором вы сказывали мне? И сказал: да будет милость Божия с тобою, сын мой!
30 И поспешно удалился Иосиф, потому что воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать, и вошел он во внутреннюю комнату и плакал там.
31 И умыв лице свое, вышел, и скрепился и сказал: подавайте кушанье.
32 И подали ему особо, и им особо, и Египтянам, обедавшим с ним, особо, ибо Египтяне не могут есть с Евреями, потому что это мерзость для Египтян.
33 И сели они пред ним, первородный по первородству его, и младший по молодости его, и дивились эти люди друг пред другом.
34 И посылались им кушанья от него, и доля Вениамина была впятеро больше долей каждого из них. И пили, и довольно пили они с ним.

44

1 И приказал [Иосиф] начальнику дома своего, говоря: наполни мешки этих людей пищею, сколько они могут нести, и серебро каждого положи в отверстие мешка его,
2 а чашу мою, чашу серебряную, положи в отверстие мешка к младшему вместе с серебром за купленный им хлеб. И сделал тот по слову Иосифа, которое сказал он.
3 Утром, когда рассвело, эти люди были отпущены, они и ослы их.
4 Еще не далеко отошли они от города, как Иосиф сказал начальнику дома своего: ступай, догоняй этих людей и, когда догонишь, скажи им: для чего вы заплатили злом за добро? [для чего украли у меня серебряную чашу?]
5 Не та ли это, из которой пьет господин мой и он гадает на ней? Худо это вы сделали.
6 Он догнал их и сказал им эти слова.
7 Они сказали ему: для чего господин наш говорит такие слова? Нет, рабы твои не сделают такого дела.
8 Вот, серебро, найденное нами в отверстии мешков наших, мы обратно принесли тебе из земли Ханаанской: как же нам украсть из дома господина твоего серебро или золото?
9 У кого из рабов твоих найдется [чаша], тому смерть, и мы будем рабами господину нашему.
10 Он сказал: хорошо; как вы сказали, так пусть и будет: у кого найдется [чаша], тот будет мне рабом, а вы будете не виноваты.
11 Они поспешно спустили каждый свой мешок на землю и открыли каждый свой мешок.
12 Он обыскал, начал со старшего и окончил младшим; и нашлась чаша в мешке Вениаминовом.
13 И разодрали они одежды свои, и, возложив каждый на осла своего ношу, возвратились в город.
14 И пришли Иуда и братья его в дом Иосифа, который был еще дома, и пали пред ним на землю.
15 Иосиф сказал им: что это вы сделали? разве вы не знали, что такой человек, как я, конечно угадает?
16 Иуда сказал: что нам сказать господину нашему? что говорить? чем оправдываться? Бог нашел неправду рабов твоих; вот, мы рабы господину нашему, и мы, и тот, в чьих руках нашлась чаша.
17 Но [Иосиф] сказал: нет, я этого не сделаю; тот, в чьих руках нашлась чаша, будет мне рабом, а вы пойдите с миром к отцу вашему.
18 И подошел Иуда к нему и сказал: господин мой, позволь рабу твоему сказать слово в уши господина моего, и не прогневайся на раба твоего, ибо ты то же, что фараон.
19 Господин мой спрашивал рабов своих, говоря: есть ли у вас отец или брат?
20 Мы сказали господину нашему, что у нас есть отец престарелый, и [у него] младший сын, сын старости, которого брат умер, а он остался один от матери своей, и отец любит его.
21 Ты же сказал рабам твоим: приведите его ко мне, чтобы мне взглянуть на него.
22 Мы сказали господину нашему: отрок не может оставить отца своего, и если он оставит отца своего, то сей умрет.
23 Но ты сказал рабам твоим: если не придет с вами меньший брат ваш, то вы более не являйтесь ко мне на лице.
24 Когда мы пришли к рабу твоему, отцу нашему, то пересказали ему слова господина моего.
25 И сказал отец наш: пойдите опять, купите нам немного пищи.
26 Мы сказали: нельзя нам идти; а если будет с нами меньший брат наш, то пойдем; потому что нельзя нам видеть лица того человека, если не будет с нами меньшого брата нашего.
27 И сказал нам раб твой, отец наш: вы знаете, что жена моя родила мне двух сынов;
28 один пошел от меня, и я сказал: верно он растерзан; и я не видал его доныне;
29 если и сего возьмете от глаз моих, и случится с ним несчастье, то сведете вы седину мою с горестью во гроб.
30 Теперь если я приду к рабу твоему, отцу нашему, и не будет с нами отрока, с душею которого связана душа его,
31 то он, увидев, что нет отрока, умрет; и сведут рабы твои седину раба твоего, отца нашего, с печалью во гроб.
32 Притом я, раб твой, взялся отвечать за отрока отцу моему, сказав: если не приведу его к тебе [и не поставлю его пред тобою], то останусь я виновным пред отцом моим во все дни жизни.
33 Итак пусть я, раб твой, вместо отрока останусь рабом у господина моего, а отрок пусть идет с братьями своими:
34 ибо как пойду я к отцу моему, когда отрока не будет со мною? я увидел бы бедствие, которое постигло бы отца моего.

45

1 Иосиф не мог более удерживаться при всех стоявших около него и закричал: удалите от меня всех. И не оставалось при Иосифе никого, когда он открылся братьям своим.
2 И громко зарыдал он, и услышали Египтяне, и услышал дом фараонов.
3 И сказал Иосиф братьям своим: я -- Иосиф, жив ли еще отец мой? Но братья его не могли отвечать ему, потому что они смутились пред ним.
4 И сказал Иосиф братьям своим: подойдите ко мне. Они подошли. Он сказал: я -- Иосиф, брат ваш, которого вы продали в Египет;
5 но теперь не печальтесь и не жалейте о том, что вы продали меня сюда, потому что Бог послал меня перед вами для сохранения вашей жизни;
6 ибо теперь два года голода на земле: [остается] еще пять лет, в которые ни орать, ни жать не будут;
7 Бог послал меня перед вами, чтобы оставить вас на земле и сохранить вашу жизнь великим избавлением.
8 Итак не вы послали меня сюда, но Бог, Который и поставил меня отцом фараону и господином во всем доме его и владыкою во всей земле Египетской.
9 Идите скорее к отцу моему и скажите ему: так говорит сын твой Иосиф: Бог поставил меня господином над всем Египтом; приди ко мне, не медли;
10 ты будешь жить в земле Гесем; и будешь близ меня, ты, и сыны твои, и сыны сынов твоих, и мелкий и крупный скот твой, и все твое;
11 и прокормлю тебя там, ибо голод будет еще пять лет, чтобы не обнищал ты и дом твой и все твое.
12 И вот, очи ваши и очи брата моего Вениамина видят, что это мои уста говорят с вами;
13 скажите же отцу моему о всей славе моей в Египте и о всем, что вы видели, и приведите скорее отца моего сюда.
14 И пал он на шею Вениамину, брату своему, и плакал; и Вениамин плакал на шее его.
15 И целовал всех братьев своих и плакал, обнимая их. Потом говорили с ним братья его.
16 Дошел в дом фараона слух, что пришли братья Иосифа; и приятно было фараону и рабам его.
17 И сказал фараон Иосифу: скажи братьям твоим: вот что сделайте: навьючьте скот ваш [хлебом] и ступайте в землю Ханаанскую;
18 и возьмите отца вашего и семейства ваши и придите ко мне; я дам вам лучшее [место] в земле Египетской, и вы будете есть тук земли.
19 Тебе же повелеваю сказать им: сделайте сие: возьмите себе из земли Египетской колесниц для детей ваших и для жен ваших, и привезите отца вашего и придите;
20 и не жалейте вещей ваших, ибо лучшее из всей земли Египетской дам вам.
21 Так и сделали сыны Израилевы. И дал им Иосиф колесницы по приказанию фараона, и дал им путевой запас,
22 каждому из них он дал перемену одежд, а Вениамину дал триста сребренников и пять перемен одежд;
23 также и отцу своему послал десять ослов, навьюченных лучшими произведениями Египетскими, и десять ослиц, навьюченных зерном, хлебом и припасами отцу своему на путь.
24 И отпустил братьев своих, и они пошли. И сказал им: не ссорьтесь на дороге.
25 И пошли они из Египта, и пришли в землю Ханаанскую к Иакову, отцу своему,
26 и известили его, сказав: Иосиф [сын твой] жив и теперь владычествует над всею землею Египетскою. Но сердце его смутилось, ибо он не верил им.
27 Когда же они пересказали ему все слова Иосифа, которые он говорил им, и когда увидел колесницы, которые прислал Иосиф, чтобы везти его, тогда ожил дух Иакова, отца их,
28 и сказал Израиль: довольно [сего для меня], еще жив сын мой Иосиф; пойду и увижу его, пока не умру.

46

1 И отправился Израиль со всем, что у него было, и пришел в Вирсавию, и принес жертвы Богу отца своего Исаака.
2 И сказал Бог Израилю в видении ночном: Иаков! Иаков! Он сказал: вот я.
3 Бог сказал: Я Бог, Бог отца твоего; не бойся идти в Египет, ибо там произведу от тебя народ великий;
4 Я пойду с тобою в Египет, Я и выведу тебя обратно. Иосиф своею рукою закроет глаза твои.
5 Иаков отправился из Вирсавии; и повезли сыны Израилевы Иакова отца своего, и детей своих, и жен своих на колесницах, которые послал фараон, чтобы привезти его.
6 И взяли они скот свой и имущество свое, которое приобрели в земле Ханаанской, и пришли в Египет, -- Иаков и весь род его с ним.
7 Сынов своих и внуков своих с собою, дочерей своих и внучек своих и весь род свой привел он с собою в Египет.
8 Вот имена сынов Израилевых, пришедших в Египет: Иаков и сыновья его. Первенец Иакова Рувим.
9 Сыны Рувима: Ханох и Фаллу, Хецрон и Харми.
10 Сыны Симеона: Иемуил и Иамин, и Огад, и Иахин, и Цохар, и Саул, сын Хананеянки.
11 Сыны Левия: Гирсон, Кааф и Мерари.
12 Сыны Иуды: Ир и Онан, и Шела, и Фарес, и Зара; но Ир и Онан умерли в земле Ханаанской. Сыны Фареса были: Есром и Хамул.
13 Сыны Иссахара: Фола и Фува, Иов и Шимрон.
14 Сыны Завулона: Серед и Елон, и Иахлеил.
15 Это сыны Лии, которых она родила Иакову в Месопотамии, и Дину, дочь его. Всех душ сынов его и дочерей его -- тридцать три.
16 Сыны Гада: Цифион и Хагги, Шуни и Эцбон, Ери и Ароди и Арели.
17 Сыны Асира: Имна и Ишва, и Ишви, и Бриа, и Серах, сестра их. Сыны Брии: Хевер и Малхиил.
18 Это сыны Зелфы, которую Лаван дал Лии, дочери своей; она родила их Иакову шестнадцать душ.
19 Сыны Рахили, жены Иакова: Иосиф и Вениамин.
20 И родились у Иосифа в земле Египетской Манассия и Ефрем, которых родила ему Асенефа, дочь Потифера, жреца Илиопольского.
21 Сыны Вениамина: Бела и Бехер и Ашбел; [сыны Белы были:] Гера и Нааман, Эхи и Рош, Муппим и Хуппим и Ард.
22 Это сыны Рахили, которые родились у Иакова, всего четырнадцать душ.
23 Сын Дана: Хушим.
24 Сыны Неффалима: Иахцеил и Гуни, и Иецер, и Шиллем.
25 Это сыны Валлы, которую дал Лаван дочери своей Рахили; она родила их Иакову всего семь душ.
26 Всех душ, пришедших с Иаковом в Египет, которые произошли из чресл его, кроме жен сынов Иаковлевых, всего шестьдесят шесть душ.
27 Сынов Иосифа, которые родились у него в Египте, две души. Всех душ дома Иаковлева, перешедших [с Иаковом] в Египет, семьдесят [пять].
28 Иуду послал он пред собою к Иосифу, чтобы он указал путь в Гесем. И пришли в землю Гесем.
29 Иосиф запряг колесницу свою и выехал навстречу Израилю, отцу своему, в Гесем, и, увидев его, пал на шею его, и долго плакал на шее его.
30 И сказал Израиль Иосифу: умру я теперь, увидев лице твое, ибо ты еще жив.
31 И сказал Иосиф братьям своим и дому отца своего: я пойду, извещу фараона и скажу ему: братья мои и дом отца моего, которые были в земле Ханаанской, пришли ко мне;
32 эти люди пастухи овец, ибо скотоводы они; и мелкий и крупный скот свой, и все, что у них, привели они.
33 Если фараон призовет вас и скажет: какое занятие ваше?
34 то вы скажите: мы, рабы твои, скотоводами были от юности нашей доныне, и мы и отцы наши, чтобы вас поселили в земле Гесем. Ибо мерзость для Египтян всякий пастух овец.

47

1 И пришел Иосиф и известил фараона и сказал: отец мой и братья мои, с мелким и крупным скотом своим и со всем, что у них, пришли из земли Ханаанской; и вот, они в земле Гесем.
2 И из братьев своих он взял пять человек и представил их фараону.
3 И сказал фараон братьям его: какое ваше занятие? Они сказали фараону: пастухи овец рабы твои, и мы и отцы наши.
4 И сказали они фараону: мы пришли пожить в этой земле, потому что нет пажити для скота рабов твоих, ибо в земле Ханаанской сильный голод; итак позволь поселиться рабам твоим в земле Гесем.
5 И сказал фараон Иосифу: отец твой и братья твои пришли к тебе;
6 земля Египетская пред тобою; на лучшем месте земли посели отца твоего и братьев твоих; пусть живут они в земле Гесем; и если знаешь, что между ними есть способные люди, поставь их смотрителями над моим скотом.
7 И привел Иосиф Иакова, отца своего, и представил его фараону; и благословил Иаков фараона.
8 Фараон сказал Иакову: сколько лет жизни твоей?
9 Иаков сказал фараону: дней странствования моего сто тридцать лет; малы и несчастны дни жизни моей и не достигли до лет жизни отцов моих во днях странствования их.
10 И благословил фараона Иаков и вышел от фараона.
11 И поселил Иосиф отца своего и братьев своих, и дал им владение в земле Египетской, в лучшей части земли, в земле Раамсес, как повелел фараон.
12 И снабжал Иосиф отца своего и братьев своих и весь дом отца своего хлебом, по потребностям каждого семейства.
13 И не было хлеба по всей земле, потому что голод весьма усилился, и изнурены были от голода земля Египетская и земля Ханаанская.
14 Иосиф собрал все серебро, какое было в земле Египетской и в земле Ханаанской, за хлеб, который покупали, и внес Иосиф серебро в дом фараонов.
15 И серебро истощилось в земле Египетской и в земле Ханаанской. Все Египтяне пришли к Иосифу и говорили: дай нам хлеба; зачем нам умирать пред тобою, потому что серебро вышло у нас?
16 Иосиф сказал: пригоняйте скот ваш, и я буду давать вам [хлеб] за скот ваш, если серебро вышло у вас.
17 И пригоняли они к Иосифу скот свой; и давал им Иосиф хлеб за лошадей, и за стада мелкого скота, и за стада крупного скота, и за ослов; и снабжал их хлебом в тот год за весь скот их.
18 И прошел этот год; и пришли к нему на другой год и сказали ему: не скроем от господина нашего, что серебро истощилось и стада скота нашего у господина нашего; ничего не осталось у нас пред господином нашим, кроме тел наших и земель наших;
19 для чего нам погибать в глазах твоих, и нам и землям нашим? купи нас и земли наши за хлеб, и мы с землями нашими будем рабами фараону, а ты дай нам семян, чтобы нам быть живыми и не умереть, и чтобы не опустела земля.
20 И купил Иосиф всю землю Египетскую для фараона, потому что продали Египтяне каждый свое поле, ибо голод одолевал их. И досталась земля фараону.
21 И народ сделал он рабами от одного конца Египта до другого.
22 Только земли жрецов не купил [Иосиф], ибо жрецам от фараона положен был участок, и они питались своим участком, который дал им фараон; посему и не продали земли своей.
23 И сказал Иосиф народу: вот, я купил теперь для фараона вас и землю вашу; вот вам семена, и засевайте землю;
24 когда будет жатва, давайте пятую часть фараону, а четыре части останутся вам на засеяние полей, на пропитание вам и тем, кто в домах ваших, и на пропитание детям вашим.
25 Они сказали: ты спас нам жизнь; да обретем милость в очах господина нашего и да будем рабами фараону.
26 И поставил Иосиф в закон земле Египетской, даже до сего дня: пятую часть давать фараону, исключая только землю жрецов, которая не принадлежала фараону.
27 И жил Израиль в земле Египетской, в земле Гесем, и владели они ею, и плодились, и весьма умножились.
28 И жил Иаков в земле Египетской семнадцать лет; и было дней Иакова, годов жизни его, сто сорок семь лет.
29 И пришло время Израилю умереть, и призвал он сына своего Иосифа и сказал ему: если я нашел благоволение в очах твоих, положи руку твою под стегно мое и клянись, что ты окажешь мне милость и правду, не похоронишь меня в Египте,
30 дабы мне лечь с отцами моими; вынесешь меня из Египта и похоронишь меня в их гробнице. Иосиф сказал: сделаю по слову твоему.
31 И сказал: клянись мне. И клялся ему. И поклонился Израиль на возглавие постели.

48

1 После того Иосифу сказали: вот, отец твой болен. И он взял с собою двух сынов своих, Манассию и Ефрема [и пошел к Иакову].
2 Иакова известили и сказали: вот, сын твой Иосиф идет к тебе. Израиль собрал силы свои и сел на постели.
3 И сказал Иаков Иосифу: Бог Всемогущий явился мне в Лузе, в земле Ханаанской, и благословил меня,
4 и сказал мне: вот, Я распложу тебя, и размножу тебя, и произведу от тебя множество народов, и дам землю сию потомству твоему после тебя, в вечное владение.
5 И ныне два сына твои, родившиеся тебе в земле Египетской, до моего прибытия к тебе в Египет, мои они; Ефрем и Манассия, как Рувим и Симеон, будут мои;
6 дети же твои, которые родятся от тебя после них, будут твои; они под именем братьев своих будут именоваться в их уделе.
7 Когда я шел из Месопотамии, умерла у меня Рахиль [мать твоя] в земле Ханаанской, по дороге, не доходя несколько до Ефрафы, и я похоронил ее там на дороге к Ефрафе, что ныне Вифлеем.
8 И увидел Израиль сыновей Иосифа и сказал: кто это?
9 И сказал Иосиф отцу своему: это сыновья мои, которых Бог дал мне здесь. [Иаков] сказал: подведи их ко мне, и я благословлю их.
10 Глаза же Израилевы притупились от старости; не мог он видеть ясно. Иосиф подвел их к нему, и он поцеловал их и обнял их.
11 И сказал Израиль Иосифу: не надеялся я видеть твое лице; но вот, Бог показал мне и детей твоих.
12 И отвел их Иосиф от колен его и поклонился ему лицем своим до земли.
13 И взял Иосиф обоих [сыновей своих], Ефрема в правую свою руку против левой Израиля, а Манассию в левую против правой Израиля, и подвел к нему.
14 Но Израиль простер правую руку свою и положил на голову Ефрему, хотя сей был меньший, а левую на голову Манассии. С намерением положил он так руки свои, хотя Манассия был первенец.
15 И благословил Иосифа и сказал: Бог, пред Которым ходили отцы мои Авраам и Исаак, Бог, пасущий меня с тех пор, как я существую, до сего дня,
16 Ангел, избавляющий меня от всякого зла, да благословит отроков сих; да будет на них наречено имя мое и имя отцов моих Авраама и Исаака, и да возрастут они во множество посреди земли.
17 И увидел Иосиф, что отец его положил правую руку свою на голову Ефрема; и прискорбно было ему это. И взял он руку отца своего, чтобы переложить ее с головы Ефрема на голову Манассии,
18 и сказал Иосиф отцу своему: не так, отец мой, ибо это -- первенец; положи на его голову правую руку твою.
19 Но отец его не согласился и сказал: знаю, сын мой, знаю; и от него произойдет народ, и он будет велик; но меньший его брат будет больше его, и от семени его произойдет многочисленный народ.
20 И благословил их в тот день, говоря: тобою будет благословлять Израиль, говоря: Бог да сотворит тебе, как Ефрему и Манассии. И поставил Ефрема выше Манассии.
21 И сказал Израиль Иосифу: вот, я умираю; и Бог будет с вами и возвратит вас в землю отцов ваших;
22 я даю тебе, преимущественно пред братьями твоими, один участок, который я взял из рук Аморреев мечом моим и луком моим.

49

1 И призвал Иаков сыновей своих и сказал: соберитесь, и я возвещу вам, что будет с вами в грядущие дни;
2 сойдитесь и послушайте, сыны Иакова, послушайте Израиля, отца вашего.
3 Рувим, первенец мой! ты -- крепость моя и начаток силы моей, верх достоинства и верх могущества;
4 но ты бушевал, как вода, -- не будешь преимуществовать, ибо ты взошел на ложе отца твоего, ты осквернил постель мою, [на которую] взошел.
5 Симеон и Левий братья, орудия жестокости мечи их;
6 в совет их да не внидет душа моя, и к собранию их да не приобщится слава моя, ибо они во гневе своем убили мужа и по прихоти своей перерезали жилы тельца;
7 проклят гнев их, ибо жесток, и ярость их, ибо свирепа; разделю их в Иакове и рассею их в Израиле.
8 Иуда! тебя восхвалят братья твои. Рука твоя на хребте врагов твоих; поклонятся тебе сыны отца твоего.
9 Молодой лев Иуда, с добычи, сын мой, поднимается. Преклонился он, лег, как лев и как львица: кто поднимет его?
10 Не отойдет скипетр от Иуды и законодатель от чресл его, доколе не приидет Примиритель, и Ему покорность народов.
11 Он привязывает к виноградной лозе осленка своего и к лозе лучшего винограда сына ослицы своей; моет в вине одежду свою и в крови гроздов одеяние свое;
12 блестящи очи [его] от вина, и белы зубы [его] от молока.
13 Завулон при береге морском будет жить и у пристани корабельной, и предел его до Сидона.
14 Иссахар осел крепкий, лежащий между протоками вод;
15 и увидел он, что покой хорош, и что земля приятна: и преклонил плечи свои для ношения бремени и стал работать в уплату дани.
16 Дан будет судить народ свой, как одно из колен Израиля;
17 Дан будет змеем на дороге, аспидом на пути, уязвляющим ногу коня, так что всадник его упадет назад.
18 На помощь твою надеюсь, Господи!
19 Гад, -- толпа будет теснить его, но он оттеснит ее по пятам.
20 Для Асира -- слишком тучен хлеб его, и он будет доставлять царские яства.
21 Неффалим -- теревинф рослый, распускающий прекрасные ветви.
22 Иосиф -- отрасль плодоносного дерева, отрасль плодоносного дерева над источником; ветви его простираются над стеною;
23 огорчали его, и стреляли и враждовали на него стрельцы,
24 но тверд остался лук его, и крепки мышцы рук его, от рук мощного Бога Иаковлева. Оттуда Пастырь и твердыня Израилева,
25 от Бога отца твоего, Который и да поможет тебе, и от Всемогущего, Который и да благословит тебя благословениями небесными свыше, благословениями бездны, лежащей долу, благословениями сосцов и утробы,
26 благословениями отца твоего, которые превышают благословения гор древних и приятности холмов вечных; да будут они на голове Иосифа и на темени избранного между братьями своими.
27 Вениамин, хищный волк, утром будет есть ловитву и вечером будет делить добычу.
28 Вот все двенадцать колен Израилевых; и вот что сказал им отец их; и благословил их, и дал им благословение, каждому свое.
29 И заповедал он им и сказал им: я прилагаюсь к народу моему; похороните меня с отцами моими в пещере, которая на поле Ефрона Хеттеянина,
30 в пещере, которая на поле Махпела, что пред Мамре, в земле Ханаанской, которую [пещеру] купил Авраам с полем у Ефрона Хеттеянина в собственность для погребения;
31 там похоронили Авраама и Сарру, жену его; там похоронили Исаака и Ревекку, жену его; и там похоронил я Лию;
32 это поле и пещера, которая на нем, куплена у сынов Хеттеевых.
33 И окончил Иаков завещание сыновьям своим, и положил ноги свои на постель, и скончался, и приложился к народу своему.

50

1 Иосиф пал на лице отца своего, и плакал над ним, и целовал его.
2 И повелел Иосиф слугам своим -- врачам, бальзамировать отца его; и врачи набальзамировали Израиля.
3 И исполнилось ему сорок дней, ибо столько дней употребляется на бальзамирование, и оплакивали его Египтяне семьдесят дней.
4 Когда же прошли дни плача по нем, Иосиф сказал придворным фараона, говоря: если я обрел благоволение в очах ваших, то скажите фараону так:
5 отец мой заклял меня, сказав: вот, я умираю; во гробе моем, который я выкопал себе в земле Ханаанской, там похорони меня. И теперь хотел бы я пойти и похоронить отца моего и возвратиться. [Слова Иосифа пересказали фараону.]
6 И сказал фараон: пойди и похорони отца твоего, как он заклял тебя.
7 И пошел Иосиф хоронить отца своего. И пошли с ним все слуги фараона, старейшины дома его и все старейшины земли Египетской,
8 и весь дом Иосифа, и братья его, и дом отца его. Только детей своих и мелкий и крупный скот свой оставили в земле Гесем.
9 С ним отправились также колесницы и всадники, так что сонм был весьма велик.
10 И дошли они до Горен-гаатада при Иордане и плакали там плачем великим и весьма сильным; и сделал Иосиф плач по отце своем семь дней.
11 И видели жители земли той, Хананеи, плач в Горен-гаатаде, и сказали: велик плач этот у Египтян! Посему наречено имя [месту] тому: плач Египтян, что при Иордане.
12 И сделали сыновья Иакова с ним, как он заповедал им;
13 и отнесли его сыновья его в землю Ханаанскую и похоронили его в пещере на поле Махпела, которую купил Авраам с полем в собственность для погребения у Ефрона Хеттеянина, пред Мамре.
14 И возвратился Иосиф в Египет, сам и братья его и все ходившие с ним хоронить отца его, после погребения им отца своего.
15 И увидели братья Иосифовы, что умер отец их, и сказали: что, если Иосиф возненавидит нас и захочет отмстить нам за всё зло, которое мы ему сделали?
16 И послали они сказать Иосифу: отец твой пред смертью своею завещал, говоря:
17 так скажите Иосифу: прости братьям твоим вину и грех их, так как они сделали тебе зло. И ныне прости вины рабов Бога отца твоего. Иосиф плакал, когда ему говорили это.
18 Пришли и сами братья его, и пали пред лицем его, и сказали: вот, мы рабы тебе.
19 И сказал Иосиф: не бойтесь, ибо я боюсь Бога;
20 вот, вы умышляли против меня зло; но Бог обратил это в добро, чтобы сделать то, что теперь есть: сохранить жизнь великому числу людей;
21 итак не бойтесь: я буду питать вас и детей ваших. И успокоил их и говорил по сердцу их.
22 И жил Иосиф в Египте сам и дом отца его; жил же Иосиф всего сто десять лет.
23 И видел Иосиф детей у Ефрема до третьего рода, также и сыновья Махира, сына Манассиина, родились на колени Иосифа.
24 И сказал Иосиф братьям своим: я умираю, но Бог посетит вас и выведет вас из земли сей в землю, о которой клялся Аврааму, Исааку и Иакову.
25 И заклял Иосиф сынов Израилевых, говоря: Бог посетит вас, и вынесите кости мои отсюда.
26 И умер Иосиф ста десяти лет. И набальзамировали его и положили в ковчег в Египте.


 

 



 
Книгу можно купить в : Biblion.Ru 45р.
Оцените этот текст:

    Оскар Уайлд. Портрет Дориана Грея



---------------------------------------------------------------
Роман
Перевод с англ. М.Абкина
Origin: Библиотека Олега Аристова
http://www.chat.ru/~ellib/
---------------------------------------------------------------

    ПРЕДИСЛОВИЕ



Художник -- тот, кто создает прекрасное.
Раскрыть людям себя и скрыть художника -- вот к чему стремится
искусство.
Критик -- это тот, кто способен в новой форме или новыми средствами
передать свое впечатление от прекрасного.
Высшая, как и низшая, форма критики -- один из видов автобиографии.
Те, кто в прекрасном находят дурное, -- люди испорченные, и притом
испорченность не делает их привлекательными. Это большой грех.
Те, кто способны узреть в прекрасном его высокий смысл, -- люди
культурные. Они не безнадежны.
Но избранник -- тот, кто в прекрасном видит лишь одно: Красоту.
Нет книг нравственных или безнравственных. Есть книги хорошо написанные
или написанные плохо. Вот и все.
Ненависть девятнадцатого века к Реализму -- это ярость Калибана,
увидевшего себя в зеркале.
Ненависть девятнадцатого века к Романтизму -- это ярость Калибана, не
находящего в зеркале своего отражения.
Для художника нравственная жизнь человека -- лишь одна из тем его
творчества. Этика же искусствав совершенном при- менении несовершенных
средств.
Художник не стремится что-то доказывать. Доказать можно даже
неоспоримые истины.
Художник не моралист. Подобная склонность художника рождает
непростительную манерность стиля.
Не приписывайте художнику нездоровых тенденций: ему дозволено
изображать все.
Мысль и Слово для художника -- средства Искусства.
Порок и Добродетель -- материал для его творчества.
Если говорить о форме, -- прообразом всех искусств является искусство
музыканта. Если говорить о чувстве -- искусство актера.
Во всяком искусстве есть то, что лежит на поверхности, и символ.
Кто пытается проникнуть глубже поверхности, тот идет на риск.
И кто раскрывает символ, идет на риск.
В сущности, Искусство -- зеркало, отражающее того, кто в него
смотрится, а вовсе не жизнь.
Если произведение искусства вызывает споры, -- значит, в нем есть нечто
новое, сложное и значительное.
Пусть критики расходятся во мнениях, -- художник остается верен себе.
Можно простить человеку, который делает нечто полезное, если только он
этим не восторгается. Тому же, кто создает бесполезное, единственным
оправданием служит лишь страстная любовь к своему творению.
Всякое искусство совершенно бесполезно.

Оскар Уайльд



    ГЛАВА I



Густой аромат роз наполнял мастерскую художника, а когда в саду
поднимался летний ветерок, он, влетая в открытую дверь, приносил с собой то
пьянящий запах сирени, то нежное благоухание алых цветов боярышника.
С покрытого персидскими чепраками дивана, на котором лежал лорд Генри
Уоттон, куря, как всегда, одну за другой бесчисленные папиросы, был виден
только куст ракитника -- его золотые и душистые, как мед, цветы жарко пылали
на солнце, а трепещущие ветви, казалось, едва выдерживали тяжесть этого
сверкающего великолепия; по временам на длинных шелковых занавесях
громадного окна мелькали причудливые тени пролетавших мимо птиц, создавая на
миг подобие японских рисунков, -- и тогда лорд Генри думал о желтолицых
художниках далекого Токио, стремившихся передать движение и порыв средствами
искусства, по природе своей статичного. Сердитое жужжание пчел,
пробиравшихся в нескошенной высокой траве или однообразно и настойчиво
круживших над осыпанной золотой пылью кудрявой жимолостью, казалось, делало
тишину еще более гнетущей. Глухой шум Лондона доносился сюда, как гудение
далекого органа.
Посреди комнаты стоял на мольберте портрет молодого человека
необыкновенной красоты, а перед мольбертом, немного поодаль, сидел и
художник, тот самый Бэзил Холлуорд, чье внезапное исчезновение несколько лет
назад так взволновало лондонское общество и вызвало столько самых
фантастических предположений.
Художник смотрел на прекрасного юношу, с таким искусством отображенного
им на портрете, и довольная улыбка не сходила с его лица. Но вдруг он
вскочил и, закрыв глаза, прижал пальцы к векам, словно желая удержать в
памяти какой-то удивительный сон и боясь проснуться.
-- Это лучшая твоя работа, Бэзил, лучшее из всего того, что тобой
написано, -- лениво промолвил лорд Генри.Непременно надо в будущем году
послать ее на выставку в Гровенор. В Академию не стоит: Академия слишком
обширна и общедоступна. Когда ни придешь, встречаешь там столько людей, что
не видишь картин, или столько картин, что не удается людей посмотреть.
Первое очень неприятно, второе еще хуже. Нет, единственное подходящее место
-- это Гровенор.
-- А я вообще не собираюсь выставлять этот портрет, -- отозвался
художник, откинув голову, по своей характерной привычке, над которой,
бывало, трунили его товарищи в Оксфордском университете.-- Нет, никуда я его
не пошлю.
Удивленно подняв брови, лорд Генри посмотрел на Бэзила сквозь голубой
дым, причудливыми кольцами поднимавшийся от его пропитанной опиумом
папиросы.
-- Никуда не пошлешь? Это почему же? По какой такой причине, мой милый?
Чудаки, право, эти художники! Из кожи лезут, чтобы добиться известности, а
когда слава приходит, они как будто тяготятся ею. Как это глупо! Если
неприятно, когда о тебе много говорят, то еще хуже, когда о тебе совсем не
говорят. Этот портрет вознес бы тебя, Бэзил, много выше всех молодых
художников Англии, а старым внушил бы сильную зависть, если старики вообще
еще способны испытывать какие-либо чувства.
-- Знаю, ты будешь надо мною смеяться, -- возразил художник, -- но я,
право, не могу выставить напоказ этот портрет... Я вложил в него слишком
много самого себя.
Лорд Генри расхохотался, поудобнее устраиваясь на диване.
-- Ну вот, я так и знал, что тебе это покажется смешным. Тем не менее
это истинная правда.
-- Слишком много самого себя? Ей-богу, Бэзил, я не подозревал в тебе
такого самомнения. Не вижу ни малейшего сходства между тобой, мой
черноволосый, суроволицый друг, и этим юным Адонисом, словно созданным из
слоновой кости и розовых лепестков. Пойми, Бэзил, он -- Нарцисс, а ты... Ну
конечно, лпцо у тебя одухотворенное и все такое. Но красота, подлинная
красота, исчезает там, где появляется одухотворенность. Высоко развитый
интеллект уже сам по себе некоторая аномалия, он нарушает гармонию лица. Как
только человек начнет мыслить, у него непропорционально вытягивается нос,
или увеличивается лоб, или что-нибудь другое портит его лицо. Посмотри на
выдающихся деятелей любой ученой профессии -- как они уродливы! Исключение
составляют, конечно, наши духовные пастыри, -- но эти ведь не утруждают
своих мозгов. Епископ в восемьдесят лет продолжает твердить то, что ему
внушали, когда он был восемнадцатилетним юнцом, -- естественно, что лицо его
сохраняет красоту и благообразие. Судя по портрету, твой таинственный
молодой приятель, чье имя ты упорно не хочешь назвать, очарователен, --
значит, он никогда ни о чем не думает. Я в этом совершенно убежден.
Наверное, он -- безмозглое и прелестное божье создание, которое нам
следовало бы всегда иметь перед собой: зимой, когда нет цветов, -- чтобы
радовать глаза, а летом -- чтобы освежать разгоряченный мозг. Нет, Бэзил, не
льсти себе: ты ничуть на него не похож.
-- Ты меня не понял, Гарри, -- сказал художник.-- Разумеется, между
мною и этим мальчиком нет никакого сходства. Я это отлично знаю. Да я бы и
не хотел быть таким, как он. Ты пожимаешь плечами, не веришь? А между тем я
говорю вполне искренне. В судьбе людей, физически или духовно совершенных,
есть что-то роковое -- точно такой же рок на протяжении всей истории как
будто направлял неверные шаги королей. Гораздо безопаснее ничем не
отличаться от других. В этом мире всегда остаются в барыше глупцы и уроды.
Они могут сидеть спокойно и смотреть на борьбу других. Им не дано узнать
торжество побед, но зато они избавлены от горечи поражений. Они живут так,
как следовало бы жить всем нам, -- без всяких треволнений, безмятежно, ко
всему равнодушные. Они никого не губят и сами не гибнут от вражеской руки...
Ты знатен и богат, Гарри, у меня есть интеллект и талант, как бы он ни был
мал, у Дориана Грея -- его красота. И за все эти дары богов мы расплатимся
когда-нибудь , заплатим тяжкими страданиями.
-- Дориана Грея? Ага, значит, вот как его зовут? -- спросил лорд Генри,
подходя к Холлуорду.
-- Да. Я не хотел называть его имя...
-- Но почему же?
-- Как тебе объяснить... Когда я очень люблю кого-нибудь , я никогда
никому не называю его имени. Это все равно что отдать другим какую-то
частицу дорогого тебе человека. И знаешь -- я стал скрытен, мне нравится
иметь от людей тайны. Это, пожалуй, единственное, что может сделать для нас
современную жизнь увлекательной и загадочной. Самая обыкновенная безделица
приобретает удивительный интерес, как только начинаешь скрывать ее от людей.
Уезжая из Лондона, я теперь никогда не говорю своим родственникам, куда еду.
Скажи я им -- и все удовольствие пропадет. Это смешная прихоть, согласен, но
она каким-то образом вносит в мою жизнь изрядную долю романтики. Ты,
конечно, скажешь, что это ужасно глупо?
-- Нисколько, -- возразил лорд Генри, -- Нисколько, дорогой Бэзил! Ты
забываешь, что я человек женатый, а в том и состоит единственная прелесть
брака, что обеим сторонам неизбежно приходится изощряться во лжи. Я никогда
не знаю, где моя жена, и моя жена не знает, чем занят я. При встречах, -- а
мы с ней иногда встречаемся, когда вместе обедаем в гостях или бываем с
визитом у герцога, -- мы с самым серьезным видом рассказываем друг другу
всякие небылицы. Жена делает это гораздо лучше, чем я. Она никогда не
запутается, а со мной это бывает постоянно. Впрочем, если ей случается меня
уличить, она не сердится и не устраивает сцен. Иной раз мне это даже
досадно. Но она только подшучивает надо мной.
-- Терпеть не могу, когда ты в таком тоне говоришь о своей семейной
жизни, Гарри, -- сказал Бэзил Холлуорд, подходя к двери в сад.-- Я уверен,
что на самом деле ты прекрасный муж, но стыдишься своей добродетели.
Удивительный ты человек! Никогда не говоришь ничего нравственного -- и
никогда не делаешь ничего безнравственного. Твой цинизм -- только поза.
-- Знаю, что быть естественным -- это поза, и самая ненавистная людям
поза! -- воскликнул лорд Генри со смехом.
Молодые люди вышли в сад и уселись на бамбуковой скамье в тени высокого
лаврового куста. Солнечные зайчики скользили по его блестящим, словно
лакированным листьям. В траве тихонько покачивались белые маргаритки.
Некоторое время хозяин и гость сидели молча. Потом лорд Генри посмотрел
на часы.
-- Ну, к сожалению, мне пора, Бэзил, -- сказал он.-- Но раньше, чем я
уйду, ты должен ответить мне на вопрос, который я задал тебе.
-- Какой вопрос? -- спросил художник, не поднимая глаз.
-- Ты отлично знаешь какой.
-- Нет, Гарри, не знаю.
-- Хорошо, я тебе напомню. Объясни, пожалуйста, почему ты решил не
посылать на выставку портрет Дориана Грея. Я хочу знать правду.
-- Я и сказал тебе правду.
-- Нет. Ты сказал, что в этом портрете слишком много тебя самого. Но
ведь это же ребячество!
-- Пойми, Гарри.-- Холлуорд посмотрел в глаза лорду Генри.-- Всякий
портрет, написанный с любовью, -- это, в сущности, портрет самого художника,
а не того, кто ему позировал. Не его, а самого себя раскрывает на полотне
художник. И я боюсь, что портрет выдаст тайну моей души. Потому и не хочу
его выставлять.
Лорд Генри расхохотался.
-- И что же это за тайна? -- спросил он.
-- Так и быть, расскажу тебе, -- начал Холлуорд как-то смущенно.
-- Нус? Я сгораю от нетерпения, Бэзил, -- настаивал лорд Генри,
поглядывая на него.
-- Да говорить-то тут почти нечего, Гарри... И вряд ли ты меня поймешь.
Пожалуй, даже не поверишь.
Лорд Генри только усмехнулся в ответ и, наклонясь, сорвал в траве
розовую маргаритку.
-- Я совершенно уверен, что пойму, -- отозвался он, внимательно
разглядывая золотистый с белой опушкой пестик цветка.-- А поверить я
способен во что угодно, и тем охотнее, чем оно невероятнее.
Налетевший ветерок стряхнул несколько цветков с деревьев; тяжелые кисти
сирени, словно сотканные из звездочек, медленно закачались в разнеженной
зноем сонной тишине. У стены трещал кузнечик. Длинной голубой нитью на
прозрачных коричневых крылышках промелькнула в воздухе стрекоза... Лорду
Генри казалось, что он слышит, как стучит сердце в груди Бэзила, и он
пытался угадать, что будет дальше.
-- Ну, так вот...-- заговорил художник, немного помолчав.-- Месяца два
назад мне пришлось быть на рауте у леди Брэндон. Ведь нам, бедным
художникам, следует время от времени появляться в обществе, хотя бы для
того, чтобы показать людям, что мы не дикари. Помню твои слова, что во фраке
и белом галстуке кто угодно, даже биржевой маклер, может сойти за
цивилизованного человека.
В гостиной леди Брэндон я минут десять беседовал с разряженными в пух и
прах знатными вдовами и с нудными академиками, как вдруг почувствовал на
себе чей-то взгляд. Я оглянулся и тут-то в первый раз увидел Дориана Грея.
Глаза наши встретились, и я почувствовал, что бледнею. Меня охватил какойто
инстинктивный страх, и я понял: передо мной человек настолько обаятельный,
что, если я поддамся его обаянию, он поглотит меня всего, мою душу и даже
мое искусство. А я не хотел никаких посторонних влияний в моей жизни. Ты
знаешь, Генри, какой у меня независимый характер. Я всегда был сам себе
хозяин... во всяком случае, до встречи с Дорианом Греем. Ну а тут... не
знаю, как и объяснить тебе... Внутренний голос говорил мне, что я накануне
страшного перелома в жизни. Я смутно предчувствовал, что судьба готовит мне
необычайные радости и столь же изощренные мучения. Мне стало жутко, и я уже
шагнул было к двери, решив уйти. Сделал я это почти бессознательно, из
какой-то трусости. Конечно, попытка сбежать не делает мне чести. По совести
говоря...
-- Совесть и трусость, в сущности, одно и то же, Бэзил. "Совесть" --
официальное название трусости, вот и все.
-- Не верю я этому, Гарри, да и ты, мне думается, не веришь... Словом,
не знаю, из каких побуждений, -- быть может, из гордости, так как я очень
горд, -- я стал пробираться к выходу. Однако у двери меня, конечно,
перехватила леди Брэндон. "Уж не намерены ли вы сбежать так рано, мистер
Холлуорд?" -- закричала она. Знаешь, какой у нее пронзительный голос!
-- Еще бы! Она -- настоящий павлин, только без его красоты, --
подхватил лорд Генри, разрывая маргаритку длинными нервными пальцами.
-- Мне не удалось от нее отделаться. Она представила меня высочайшим
особам, потом разным сановникам в звездах и орденах Подвязки и каким-то
старым дамам в огромных диадемах и с крючковатыми носами. Всем она
рекомендовала меня как своего лучшего друга, хотя видела меня второй раз в
жизни. Видно, она забрала себе в голову включить меня в свою коллекцию
знаменитостей. Кажется, в ту пору какая-то из моих картин имела большой
успех, -- во всяком случае, о ней болтали в грошовых газетах, а в наше время
это патент на бессмертие.
И вдруг я очутился лицом к лицу с тем самым юношей, который с первого
взгляда вызвал в моей душе столь странное волнение. Он стоял так близко, что
мы почти столкнулись. Глаза наши встретились снова. Тут я безрассудно
попросил леди Брэндон познакомить нас. Впрочем, это, пожалуй, было не такое
уж безрассудство: все равно, если бы нас и не познакомили, мы неизбежно
заговорили бы друг с другом. Я в этом уверен. Это же самое сказал мне потом
Дориан. И он тоже сразу почувствовал, что нас свел не случай, а судьба.
-- А что же леди Брэндон сказала тебе об этом очаровательном
юноше?спросил лорд Генри.Я ведь знаю ее манеру давать беглую характеристику
каждому гостю. Помню, как она раз подвела меня к какому-то грозному
краснолицему старцу, увешанному орденами и лентами, а по дороге трагическим
шепотом -- его, наверное, слышали все в гостиной -- сообщала мне на ухо
самые ошеломительные подробности его биографии. Я простонапросто сбежал от
нее. Я люблю сам, без чужой помощи, разбираться в людях. А леди Брэндон
описывает свопх гостей точьвточь как оценщик на аукционе продающиеся с
молотка вещи: она --либо рассказывает о них самое сокровенное, --либо
сообщает вам все, кроме того, что вы хотели бы узнать.
-- Бедная леди Брэндон! Ты слишком уж строг к ней, Гарри, -- рассеянно
заметил Холлуорд.
-- Дорогой мой, она стремилась создать у себя "салон", но получился
попросту ресторан. А ты хочешь, чтобы я ею восхищался? Ну, бог с пей,
скажика мне лучше, как она отозвалась о Дориане Грее?
-- Пробормотала что-то такое вроде: "Прелестный мальчик... мы с его
бедной матерью были неразлучны... Забыла, чем он занимается... Боюсь, что
ничем... Ах да, играет на рояле... Или на скрипке, дорогой мистер Грей?" Оба
мы не могли удержаться от смеха, и это нас как-то сразу сблизило.
-- Недурно, если дружба начинается смехом, и лучше всего, если она им
же кончается, -- заметил лорд Генри, срывая еще одну маргаритку.
Холлуорд покачал головой.
-- Ты не знаешь, что такое настоящая дружба, Гарри, -- сказал он
тихо.-- Да и вражда настоящая тебе тоже незнакома. Ты любишь всех, а любить
всех -- значит не любить никого. Тебе все одинаково безразличны.
-- Как ты несправедлив ко мне! -- воскликнул лорд Генри. Сдвинув шляпу
на затылок, он смотрел на облачка, проплывавшие в бирюзовой глубине летнего
неба и похожие на растрепанные мотки блестящего шелка.-- Да, да,
возмутительно несправедлив! Я далеко не одинаково отношусь к людям. В
близкие друзья выбираю себе людей красивых, в приятели -- людей с хорошей
репутацией, врагов завожу только умных. Тщательнее всего следует выбирать
врагов. Среди моих недругов нет ни единого глупца. Все они -- люди мыслящие,
достаточно интеллигентные и потому умеют меня ценить. Ты скажешь, что мой
выбор объясняется тщеславием? Что ж, пожалуй, это верно.
-- И я так думаю, Гарри. Между прочим, согласно твоей схеме, я тебе не
друг, а просто приятель?
-- Дорогой мой Бэзил, ты для меня гораздо больше, чем "просто
приятель".
-- И гораздо меньше, чем друг? Значит, что-то вроде брата, не так ли?
-- Ну, нет! К братьям своим я не питаю нежных чувств. Мой старший брат
никак не хочет умереть, а младшие только это и делают.
-- Гарри! -- остановил его Холлуорд, нахмурив брови.
-- Дружище, это же говорится не совсем всерьез. Но, признаюсь, я
действительно не терплю свою родню. Это потому, должно быть, что мы не
выносим людей с теми же недостатками, что у нас. Я глубоко сочувствую
английским демократам, которые возмущаются так называемыми "пороками высших
классов". Люди низшего класса инстинктивно понимают, что пьянство, глупость
и безнравственность должны быть их привилегиями, и если кто-либо из нас
страдает этими пороками, он тем самым как бы узурпирует их права. Когда
бедняга Саусуорк вздумал развестись с женой, негодование масс было прямотаки
великолепно. Между тем я не поручусь за то, что хотя бы десять процентов
пролетариев ведет добродетельный образ жизни.
-- Во всем, что ты тут нагородил, нет ни единого слова, с которым можно
согласиться, Гарри! И ты, конечно, сам в это не веришь.
Лорд Генри погладил каштановую бородку, похлопал своей черной тростью с
кисточкой по носку лакированного ботинка.
-- Какой ты истый англичанин, Бэзил! Вот уже второй раз я слышу от тебя
это замечание. Попробуй высказать какую-нибудь мысль типичному англичанину,
-- а это большая неосторожность! -- так он и не подумает разобраться, верная
это мысль или неверная. Его интересует только одно: убежден ли ты сам в том,
что говоришь. А между тем важна идея, независимо от того, искренне ли верит
в нее тот, кто ее высказывает. Идея, пожалуй, имеет тем большую
самостоятельную ценность, чем менее верит в нее тот, от кого она исходит,
ибо она тогда не отражает его желаний, нужд и предрассудков... Впрочем, я не
собираюсь обсуждать с тобой политические, социологические или метафизические
вопросы. Люди меня интересуют больше, чем их принципы, а интереснее всего --
люди без принципов. Поговорим о Дориане Грее. Часто вы встречаетесь?
-- Каждый день. Я чувствовал бы себя несчастным, если бы не виделся с
ним ежедневно. Я без него жить не могу.
-- Вот чудеса! А я-то думал, что ты всю жизнь будешь любить только свое
искусство.
-- Дориан для меня теперь -- все мое искусство, -- сказал художник
серьезно.-- Видишь ли, Гарри, иногда я думаю, что в истории человечества
есть только два важных момента. Первый -- это появление в искусстве новых
средств выражения, второй -- появление в нем нового образа. И лицо Дориана
Грея когда-нибудь станет для меня тем, чем было для венецианцев изобретение
масляных красок в живописи или для греческой скульптуры -- лик Антиноя.
Конечно, я пишу Дориана красками, рисую, делаю эскизы... Но дело не только в
этом. Он для меня гораздо больше, чем модель или натурщик. Я не говорю, что
не удовлетворен своей работой, я не стану тебя уверять, что такую красоту
невозможно отобразить в искусстве. Нет ничего такого, чего не могло бы
выразить искусство. Я вижу -- то, что я написал со времени моего знакомства
с Дорианом Греем, написано хорошо, это моя лучшая работа. Не знаю, как это
объяснить и поймешь ли ты меня... Встреча с Дорианом словно дала мне ключ к
чему-то совсем новому в живописи, открыла мне новую манеру письма. Теперь я
вижу вещи в ином свете и все воспринимаю поиному. Я могу в своем искусстве
воссоздавать жизнь средствами, которые прежде были мне неведомы. "Мечта о
форме в дни, когда царствует мысль", -- кто это сказал? Не помню. И такой
мечтой стал для меня Дориан Грей. Одно присутствие этого мальчика -- в моих
глазах он еще мальчик, хотя ему уже минуло двадцать лет... ах, не знаю,
можешь ли ты себе представить, что значит для меня его присутствие! Сам того
не подозревая, он открывает мне черты какой-то новой школы, школы, которая
будет сочетать в себе всю страстность романтизма и все совершенство
эллинизма. Гармония духа и тела -- как это прекрасно! В безумии своем мы
разлучили их, мы изобрели вульгарный реализм и пустой идеализм. Ах, Гарри,
если бы ты только знал, что для меня Дориан Грей! Помнишь тот пейзаж, за
который Эгнью предлагал мне громадные деньги, а я не захотел с ним
расстаться? Это одна из лучших моих картин. А почему? Потому что, когда я ее
писал, Дориан Грей сидел рядом. Какое-то его неуловимое влияние на меня
помогло мне впервые увидеть в обыкновенном лесном пейзаже чудо, которое я
всегда искал и не умел найти.
-- Бэзил, это поразительно! Я должен увидеть Дориана Грея! Холлуорд
поднялся и стал ходить по саду. Через несколько мисут он вернулся к скамье.
-- Пойми, Гарри, -- сказал он, -- Дориан Грей для меня попросту мотив в
искусстве. Ты, быть может, ничего не увидишь в нем, а я вижу все. И в тех
моих картинах, на которых Дориан не изображен, его влияние чувствуется всего
сильнее. Как я уже тебе сказал, он словно подсказывает мне новую манеру
письма. Я нахожу его, как откровение, в изгибах некоторых линий, в нежной
прелести иных тонов. Вот и все.
-- Но почему же тогда ты не хочешь выставить его портрет? -- спросил
лорд Генри.
-- Потому что я невольно выразил в этом портрете ту непостижимую
влюбленность художника, в которой я, разумеется, никогда не признавался
Дориану. Дориан о ней не знает. И никогда не узнает. Но другие люди могли бы
отгадать правду, а я не хочу обнажать душу перед их любопытными и
близорукими глазами. Никогда я не позволю им рассматривать мое сердце под
микроскопом. Понимаешь теперь, Гарри? В это полотно я вложил слишком много
души, слишком много самого себя.
-- А вот поэты -- те не так стыдливы, как ты. Они прекрасно знают, что
о любви писать выгодно, на нее большой спрос. В наше время разбитое сердце
выдерживает множество изданий.
-- Я презираю таких поэтов! -- воскликнул Холлуорд.-- Художник должен
создавать прекрасные произведения искусства, не внося в них ничего из своей
личной жизни. В наш век люди думают, что произведение искусства должно быть
чем-то вроде автобиографии. Мы утратили способность отвлеченно воспринимать
красоту. Я надеюсь когда-нибудь показать миру, что такое абстрактное чувство
прекрасного, -- и потому-то мир никогда не увидит портрет Дориана Грея.
-- Помоему, ты не прав, Бэзил, но не буду с тобой спорить. Спорят
только безнадежные кретины. Скажи, Дориан Грей очень тебя любит?
Художник задумался.
-- Дориан ко мне привязан, -- ответил он после недолгого молчания.--
Знаю, что привязан. Оно и понятно: я ему всячески льщу. Мне доставляет
странное удовольствие говорить ему вещи, которые говорить не следовало бы,
-- хоть я и знаю, что потом пожалею об этом. В общем, он относится ко мне
очень хорошо, и мы проводим вдвоем целые дни, беседуя на тысячу тем. Но
иногда он бывает ужасно нечуток, и ему как будто очень нравится мучить меня.
Тогда я чувствую, Гарри, что отдал всю душу человеку, для которого она -- то
же, что цветок в петлице, украшение, которым он будет тешить свое тщеславие
только один летний день.
-- Летние дни долги, Бэзил, -- сказал вполголоса лорд Генри.-- И, быть
может, ты пресытишься раньше, чем Дориан. Как это ни печально, Гений,
несомненно, долговечнее Красоты. Потому-то мы так и стремимся сверх всякой
меры развивать свой ум. В жестокой борьбе за существование мы хотим
сохранить хоть что-нибудь устойчивое, прочное, и начиняем голову фактами и
всяким хламом в бессмысленной надежде удержать за собой место в жизни.
Высокообразованный, сведущий человек -- вот современный идеал. А мозг такого
высокообразованного человека -- это нечто страшное! Он подобен лавке
антиквария, набитой всяким пыльным старьем, где каждая вещь оценена гораздо
выше своей настоящей стоимости... Да, Бэзил, я всетаки думаю, что ты
пресытишься первый. В один прекрасный день ты взглянешь на своего друга -- и
красота его покажется тебе уже немного менее гармоничной, тебе вдруг не
понравится тон его кожи или что-нибудь еще. В душе ты горько упрекнешь в
этом его и самым серьезным образом начнешь думать, будто он в чем-то виноват
перед тобой. При следующем свидании ты будешь уже совершенно холоден и
равнодушен. И можно только очень пожалеть об этой будущей перемене в тебе.
То, что ты мне сейчас рассказал, -- настоящий роман. Можно сказать, ромап на
почве искусства. А пережив роман своей прежней жизни, человек -- увы! --
становится так прозаичен!
-- Не говори так, Гарри. Я на всю жизнь пленен Дорианом. Тебе меня не
понять: ты такой непостоянный.
-- Ах, дорогой Бэзил, именно поэтому я и способен понять твои чувства.
Тем, кто верен в любви, доступна лишь ее банальная сущность. Трагедию же
любви познают лишь те, кто изменяет.
Достав изящную серебряную спичечницу, лорд Генри закурил папиросу с
самодовольным и удовлетворенным видом человека, сумевшего вместить в одну
фразу всю житейскую мудрость.
В блестящих зеленых листьях плюща возились и чирикали воробьи, голубые
тени облаков, как стаи быстрых ласточек, скользили по траве. Как хорошо было
в саду! "И как увлекательноинтересны чувства людей, гораздо интереснее их
мыслей! -- говорил себе лорд Генри.-- Собственная душа и страсти друзей --
вот что самое занятное в жизни".
Он с тайным удовольствием вспомнил, что, засидевшись у Бэзила
Холлуорда, пропустил скучный завтрак у своей тетушки. У нее, несомненно,
завтракает сегодня лорд Гудбоди, и разговор все время вертится вокруг
образцовых столовых и ночлежных домов, которые необходимо открыть для
бедняков. При этом каждый восхваляет те добродетели, в которых ему самому
нет надобности упражняться: богачи проповедуют бережливость, а бездельники
красноречиво распространяются о великом значении труда. Как хорошо, что на
сегодня он избавлен от всего этого!
Мысль о тетушке вдруг вызвала в уме лорда Генри одно воспоминание. Он
повернулся к Холлуорду.
-- Знаешь, я сейчас вспомнил...
-- Что вспомнил, Гарри?
-- Вспомнил, где я слышал про Дориана Грея.
-- Где же? -- спросил Холлуорд, сдвинув брови.
-- Не смотри на меня так сердито, Бэзил. Это было у моей тетушки, леди
Агаты. Она рассказывала, что нашла премилого молодого человека, который
обещал помогать ей в ИстЭнде, и зовут его Дориан Грей. Заметь, она и словом
не упомянула о его красоте. Женщины, -- во всяком случае, добродетельные
женщины, -- не ценят красоту. Тетушка сказала только, что он юноша
серьезный, с прекрасным сердцем, -- и я сразу представил себе субъекта в
очках, с прямыми волосами, веснушчатой физиономией и огромными ногами. Жаль,
я тогда не знал, что этот Дориан -- твой друг.
-- А я очень рад, что ты этого не знал, Гарри.
-- Почему?
-- Я не хочу, чтобы вы познакомились.
-- Не хочешь, чтобы мы познакомились?
-- Нет.
-- Мистер Дориан Грей в студии, сэр, -- доложил лакей, появляясь в
саду.
-- Ага, теперь тебе волейневолей придется нас познакомить! -- со смехом
воскликнул лорд Генри.
Художник повернулся к лакею, который стоял, жмурясь от солнца.
-- Попросите мистера Грея подождать, Паркер: я сию минуту приду.
Лакей поклонился и пошел по дорожке к дому. Тогда Холлуорд посмотрел на
лорда Генри.
-- Дориан Грей -- мой лучший друг, -- сказал он.-- У него открытая и
светлая душа -- твоя тетушка была совершенно права. Смотри, Гарри, не
испорти его! Не пытайся на него влиять. Твое влияние было бы гибельно для
него. Свет велик, в нем много интереснейших людей. Так не отнимай же у меня
единственного человека, который вдохнул в мое искусство то прекрасное, что
есть в нем. Все мое будущее художника зависит от него. Помни, Гарри, я
надеюсь на твою совесть!
Он говорил очень медленно, и слова, казалось, вырывались у него помимо
воли.
-- Что за глупости! -- с улыбкой перебил лорд Генри и, взяв Холлуорда
под руку, почти насильно повел его в дом.


    ГЛАВА II



В мастерской они застали Дориана Грея. Он сидел за роялем, спиной к
ним, и перелистывал шумановский альбом "Лесные картинки".
-- Что за прелесть! Я хочу их разучить, -- сказал он, не
оборачиваясь.-- Дайте их мне на время, Бэзил.
-- Дам, если вы сегодня будете хорошо позировать, Дориан. -- Ох,
надоело мне это! И я вовсе не стремлюсь иметь свой портрет в натуральную
величину, -- возразил юноша капризно. Повернувшись на табурете, он увидел
лорда Генри и поспешно встал, порозовев от смущения, -- Извините, Бэзил, я
не знал, что у вас гость.
-- Знакомьтесь, Дориан, это лорд Генри Уоттон, мой старый товарищ по
университету. Я только что говорил ему, что вы превосходно позируете, а вы
своим брюзжанием все испортили!
-- Но ничуть не испортили мне удовольствия познакомиться с вами, мистер
Грей, -- сказал лорд Генри, подходя к Дориану и протягивая ему руку.-- Я
много наслышался о вас от моей тетушки. Вы -- ее любимец и, боюсь, одна из
ее жертв.
-- Как раз теперь я у леди Агаты на плохом счету, -- отозвался Дориан с
забавнопокаянным видом.-- Я обещал в прошлый вторник поехать с ней на
концерт в один уайтчепельский клуб -- и совершенно забыл об этом. Мы должны
были там играть с ней в четыре руки, -- кажется, даже целых три дуэта. Уж не
знаю, как она теперь меня встретит. Боюсь показаться ей на глаза.
-- Ничего, я вас помирю. Тетушка Агата вас очень любит. И то, что вы не
выступили вместе с нею на концерте, вряд ли так уж важно. Публика, вероятно,
думала, что исполняется дуэт, -- ведь за роялем тетя Агата вполне может
нашуметь за двоих.
-- Такое мнение крайне обидно для нее и не очень-то лестно для меня, --
сказал Дориан, смеясь. Лорд Генри смотрел на Дориана, любуясь его ясными
голубыми глазами, золотистыми кудрями, изящным рисунком алого рта. Этот
юноша в самом деле был удивительно красив, и что-то в его лице сразу внушало
доверие. В нем чувствовалась искренность и чистота юности, ее целомудренная
пылкость. Легко было поверить, что жизнь еще ничем не загрязнила этой
молодой души. Недаром Бэзил Холлуорд боготворил Дориана!
-- Ну, можно ли такому очаровательному молодому человеку заниматься
благотворительностью! Нет, вы для этого слишком красивы, мистер Грей, --
сказал лорд Генри и, развалясь на диване, достал свой портсигар.
Художник тем временем приготовил кисти и смешивал краски на палитре. На
хмуром его лице было заметно сильное беспокойство. Услышав последнее
замечание лорда Генри, он быстро оглянулся на него и после минутного
колебания сказал:
-- Гарри, мне хотелось бы окончить сегодня портрет. Ты не обидишься,
если я попрошу тебя уйти?
Лорд Генри с улыбкой посмотрел на Дориана.
-- Уйти мне, мистер Грей?
-- Ах нет, лорд Генри, пожалуйста, не уходите! Бэзил, я вижу, сегодня
опять в дурном настроении, а я терпеть не могу, когда он сердится. Притом вы
еще не объяснили, почему мне не следует заниматься благотворительностью?
-- Стоит ли объяснять это, мистер Грей? На такую скучную тему говорить
пришлось бы серьезно. Но я, конечно, не уйду, раз вы меня просите остаться.
Ты ведь не будешь возражать, Бэзил? Ты сам не раз говорил мне, что любишь,
когда кто-нибудь занимает тех, кто тебе позирует.
Холлуорд закусил губу.
-- Конечно, оставайся, раз Дориан этого хочет. Его прихоти -- закон для
всех, кроме него самого.
Лорд Генри взял шляпу и перчатки.
-- Несмотря на твои настояния, Бэзил, я, к сожалению, должен вас
покинуть. Я обещал встретиться кое с кем в Орлеанском клубе. До свиданья,
мистер Грен. Навестите меня как-нибудь на Керзопстрит. В пять я почти всегда
дома. Но лучше вы сообщите заранее, когда захотите прийти: было бы обидно,
если бы вы меня не застали.
-- Бэзил, -- воскликнул Дориан Грей, -- если лорд Генри уйдет, я тоже
уйду! Вы никогда рта пе раскрываете во время работы, и мне ужасно надоедает
стоять на подмостках и все время мило улыбаться. Попросите его не уходить!
-- Оставайся, Гарри. Дориан будет рад, и меня ты этим очень обяжешь, --
сказал Холлуорд, не отводя глаз от картины.-- Я действительно всегда молчу
во время работы и не слушаю, что мне говорят, так что моим бедным
натурщикам, должно быть, нестерпимо скучно. Пожалуйста, посиди с нами.
-- А как же мое свидание в клубе? Художник усмехнулся.
-- Не думаю, чтобы это было так уж важно. Садись, Гарри. Ну а вы,
Дориан, станьте на подмостки и поменьше вертитесь. Да не очепь-то слушайте
лорда Генри -- он на всех знакомых, кроме меня, оказывает самое дурное
влияние.
Дориан Грей с видом юного мученика взошел на помост и, сделав
недовольную гримасу, переглянулся с лордом Генри. Этот друг Бэзила ему очень
нравился. Он и Бэзил были совсем разные, составляли прелюбопытный контраст.
И голос у лорда Генри был такой приятный! Выждав минуту, Дориан спросил:
-- Лорд Генри, вы в самом деле так вредно влияете на других?
-- Хорошего влияния не существует, мистер Грей. Всякое влияние уже само
по себе безнравственно, -- безнравственно с научной точки зрения.
-- Почему же?
-- Потому что влиять на другого человека -- это значит передать ему
свою душу. Он начнет думать не своими мыслями, пылать не своими страстями. И
добродетели у него будут не свои, и грехи, -- если предположить, что таковые
вообще существуют, -- будут заимствованные. Он станет отголоском чужой
мелодии, актером, выступающим в роли, которая не для него написана. Цель
жизни -- самовыражение. Проявить во всей полноте свою сущность -- вот для
чего мы живем. А в наш век люди стали бояться самих себя. Они забыли, что
высший долг -- это долг перед самим собой. Разумеется, они милосердны. Они
пакормят голодного, оденут нищего. Но их собственные души наги и умирают с
голоду. Мы утратили мужество. А может быть, его у нас никогда и не было.
Боязнь общественного мнения, эта основа морали, и страх перед богом, страх,
на котором держится религия, -- вот что властвует над нами. Между тем...
-- Будьте добры, Дориан, повернитека голову немного вправо, -- попросил
художник.
Поглощенный своей работой, он ничего не слышал и только подметил на
лице юноши выражение, какого до сих пор никогда не видел.
-- А между тем, -- своим низким, певучим голосом продолжал лорд Генри с
характерными для него плавными жестами, памятными всем, кто знавал его еще в
Итоне, -- мне думается, что, если бы каждый человек мог жить полной жизнью,
давая волю каждому чувству и выражение каждой мысли, осуществляя каждую свою
мечту, -- мир ощутил бы вновь такой мощный порыв к радости, что забыты были
бы все болезни средневековья, и мы вернулись бы к идеалам эллинизма, а может
быть, и к чему-либо еще более ценному и прекрасному. Но и самый смелый из
нас боится самого себя. Самоотречение, этот трагический пережиток тех диких
времен, когда люди себя калечили, омрачает нам жизнь. И мы расплачиваемся за
это самоограничение. Всякое желание, которое мы стараемся подавить, бродит в
нашей душе и отравляет нас. А согрешив, человек избавляется от влечения к
греху, ибо осуществление -- это путь к очищению. После этого остаются лишь
воспоминания о наслаждении или сладострастие раскаяния. Единственный способ
отделаться от искушения -- уступить ему. А если вздумаешь бороться с ним,
душу будет томить влечение к запретному, и тебя измучают желания, которые
чудовищный закон, тобой же созданный, признал порочными и преступными.
Кто-то сказал, что величайшие события в мире -- это те, которые происходят в
мозгу у человека. А я скажу, что и величайшие грехи мира рождаются в мозгу,
и только в мозгу. Да ведь и в вас, мистер Грей, даже в пору светлого
отрочества и розовой юности, уже бродили страсти, пугавшие вас, мысли,
которые вас приводили в ужас. Вы знали мечты и сновидения, при одном
воспоминании о которых вы краснеете от стыда...
-- Постойте, постойте! -- пробормотал, запинаясь, Дориан Грей.-- Вы
смутили меня, я не знаю, что сказать... С вами можно бы поспорить, но я
сейчас не нахожу слов... Не говорите больше ничего! Дайте мне подумать...
Впрочем, лучше не думать об этом!
Минут десять Дориан стоял неподвижно, с полуоткрытым ртом и странным
блеском в глазах. Он смутно сознавал, что в нем просыпаются какие-то совсем
новые мысли и чувства. Ему казалось, что они пришли не извне, а поднимались
из глубины его существа.
Да, он чувствовал, что несколько слов, сказанных этим другом Бэзила,
сказанных, вероятно, просто так, между прочим, и намеренно парадоксальных,
затронули в нем какую-то тайную струну, которой до сих пор не касался никто,
и сейчас она трепетала, вибрировала порывистыми толчками.
До сих пор так волновала его только музыка. Да, музыка не раз будила в
его душе волнение, но волнение смутное, бездумное. Она ведь творит в душе не
новый мир, а скорее -- новый хаос. А тут прозвучали слова. Простые слова --
но как они страшны! От них никуда не уйдешь. Как они ясны, неотразимо сильны
и жестоки! И вместе с тем -- какое в них таится коварное очарование! Они,
казалось, придавали зримую и осязаемую форму неопределенным мечтам, и в них
была своя музыка, сладостнее звуков лютни и виолы. Только слова! Но есть ли
что-либо весомее слов?
Да, в ранней юности он, Дориан, не понимал некоторых вещей. Сейчас он
понял все. Жизнь вдруг засверкала перед ним жаркими красками. Ему казалось,
что он шагает среди бушующего пламени. И как он до сих пор не чувствовал
этого?
Лорд Генри с тонкой усмешкой наблюдал за ним. Он знал, когда следует
помолчать. Дориан живо заинтересовал его, и он сам сейчас удивлялся тому
впечатлению, какое произвели па юношу его слова. Ему вспомнилась одна книга,
которую он прочитал в шестнадцать лет; она открыла ему тогда многое такое,
чего он не знал раньше. Быть может, Дориан Грей сейчас переживает то же
самое? Неужели стрела, пущенная наугад, просто так, в пространство, попала в
цель? Как этот мальчик мил!..
Холлуорд писал с увлечением, как всегда, чудесными, смелыми мазками, с
тем подлинным изяществом и утонченностью, которые -- в искусстве по крайней
мере -- всегда являются признаком мощного таланта. Он не замечал
наступившего молчания.
-- Бэзил, я устал стоять, -- воскликнул вдруг Дориан, -- Мне надо
побыть на воздухе, в саду. Здесь очень душно!
-- Ах, простите, мой друг! Когда я пишу, я забываю обо всем. А вы
сегодня стояли, не шелохнувшись. Никогда еще вы так хорошо не позировали. И
я поймал то выражение, какое все время искал. Полуоткрытые губы, блеск в
глазах... Не знаю, о чем тут разглагольствовал Гарри, но, конечно, это он
вызвал на вашем лице такое удивительное выражение. Должно быть, наговорил
вам кучу комплиментов? А вы не верьте ни единому его слову.
-- Нет, он говорил мне вещи совсем не лестные. Поэтому я и не склонен
ему верить.
-- Ну, ну, в душе вы отлично знаете, что поверили всему, -- сказал лорд
Генри, задумчиво глядя на него своими томными глазами.Я, пожалуй, тоже выйду
с вами в сад, здесь невыносимо жарко. Бэзил, прикажи подать нам
какого-нибудь питья со льдом... и хорошо бы с земляничным соком.
-- С удовольствием, Гарри. Позвони Паркеру, и я скажу ему, что
принести. Я приду к вам в сад немного погодя, надо еще подработать фон. Но
не задерживай Дориана надолго. Мне сегодня, как никогда, хочется писать.
Этот портрет будет моим шедевром. Даже в таком виде, как сейчас, он уже чудо
как хорош.
Выйдя в сад, лорд Генри нашел Дориана у куста сирени: зарывшись лицом в
прохладную массу цветов, он упивался их ароматом, как жаждущий -- вином.
Лорд Генри подошел к нему вплотную и дотронулся до его плеча.
-- Вот это правильно, -- сказал он тихо.-- Душу лучше всего лечить
ощущениями, а от ощущений лечит только душа.
Юноша вздрогнул и отступил. Он был без шляпы, и ветки растрепали его
непокорные кудри, спутав золотистые пряди. Глаза у него были испуганные, как
у внезапно разбуженного человека. Тонко очерченные ноздри нервно
вздрагивали, алые губы трепетали от какого-то тайного волнения.
-- Да, -- продолжал лорд Генри, -- надо знать этот великий секрет
жизни: лечите душу ощущениями, а ощущения пусть врачует душа. Вы --
удивительный человек, мистер Грей. Вы знаете больше, чем вам это кажется, но
меньше, чем хотели бы знать.
Дориан Грей нахмурился и отвел глаза. Ему безотчетно нравился высокий и
красивый человек, стоявший рядом с ним. Смуглое романтическое лицо лорда
Генри, его усталое выражение вызывало интерес, и что-то завораживающее было
в низком и протяжном голосе. Даже руки его, прохладные, белые и нежные, как
цветы, таили в себе странное очарование. В движениях этих рук, как и в
голосе, была музыка, и казалось, что они говорят своим собственным языком.
Дориан чувствовал, что боится этого человека, -- и стыдился своего
страха. Зачем нужно было, чтобы кто-то чужой научил его понимать собственную
душу? Ведь вот с Бэзилом Холлуордом он давно злаком, но дружба их ничего не
изменила в нем. И вдруг приходит этот незнакомец -- и словно открывает перед
ним тайны жизни. Но всетаки чего же ему бояться? Он не школьник и не
девушка. Ему бояться лорда Генри просто глупо.
-- Давайте сядем где-нибудь в тени, -- сказал лорд Генри, -- Вот Паркер
уже несет нам питье. А если вы будете стоять на солнцепеке, вы подурнеете, и
Бэзил больше не захочет вас писать. Загар будет вам не к лицу.
-- Эка важность, подумаешь! -- засмеялся Дориан Грей, садясь на скамью
в углу сада.
-- Для вас это очень важно, мистер Грей.
-- Почему же?
-- Да потому, что вам дана чудесная красота молодости, а молодость --
единственное богатство, которое стоит беречь.
-- Я этого не думаю, лорд Генри.
-- Теперь вы, конечно, этого не думаете. Но когда вы станете
безобразным стариком, когда думы избороздят ваш лоб морщинами, а страсти
своим губительным огнем иссушат ваши губы, -- вы поймете это с неумолимой
ясностью. Теперь, куда бы вы ни пришли, вы всех пленяете. Но разве так будет
всегда? Вы удивительно хороши собой, мистер Грей. Не хмурьтесь, это правда.
А Красота -- один из видов Гения, она еще выше Гения, ибо не требует
понимания. Она -- одно из великих явлений окружающего нас мира, как
солнечный свет, или весна, или отражение в темпых водах серебряного щита
луны. Красота неоспорима. Она имеет высшее право на власть и делает царями
тех, кто ею обладает. Вы улыбаетесь? О, когда вы ее утратите, вы не будете
улыбаться... Иные говорят, что Красота -- это тщета земная. Быть может. Но,
во всяком случае, она не так тщетна, как Мысль. Для меня Красота -- чудо из
чудес. Только пустые, ограниченные люди не судят по внешности. Подлинная
тайна жизни заключена в зримом, а не в сокровенном... Да, мистер Грей, боги
к вам милостивы. Но боги скоро отнимают то, что дают.. У вас впереди не
много лет для жизни настоящей, полной и прекрасной. Минет молодость, а с нею
красота -- и вот вам вдруг станет ясно, что время побед прошло, или придется
довольствоваться победами столь жалкими, что в сравнении с прошлым они вам
будут казаться горше поражений. Каждый уходящий месяц приближает вас к этому
тяжкому будущему. Время ревниво, оно покушается на лилии и розы, которыми
одарили вас боги. Щеки ваши пожелтеют и ввалятся, глаза потускнеют. Вы
будете страдать ужасно... Так пользуйтесь же своей молодостью, пока она не
ушла. Не тратьте понапрасну золотые дни, слушая нудных святош, не пытайтесь
исправлять то, что неисправимо, не отдавайте свою жизнь невеждам, пошлякам и
ничтожествам, следуя ложным идеям и нездоровым стремлениям нашей эпохи.
Живите! Живите той чудесной жизнью, что скрыта в вас. Ничего не упускайте,
вечно ищите все новых ощущений! Ничего не бойтесь! Новый гедонизм -- вот что
нужно нашему поколению. И вы могли бы стать его зримым символом. Для такого,
как вы, нет ничего невозможного. На короткое время мир принадлежит вам... Я
с первого взгляда понял, что вы себя еще не знаете, не знаете, чем вы могли
бы быть. Многое в вас меня пленило, и я почувствовал, что должен помочь вам
познать самого себя. Я думал: "Как было бы трагично, если бы эта жизнь
пропала даром!" Ведь молодость ваша пройдет так быстро! Простые полевые
цветы вянут, но опять расцветают. Будущим летом ракитник в июне будет так же
сверкать золотом, как сейчас. Через месяц зацветет пурпурными звездами
ломонос, и каждый год в зеленой ночи его листьев будут загораться все новые
пурпурные звезды. А к нам молодость не возвращается. Слабеет пульс радости,
что бьется так сильно в двадцать лет, дряхлеет тело, угасают чувства. Мы
превращаемся в отвратительных марионеток с неотвязными воспоминаниями о тех
страстях, которых мы слишком боялись, и соблазнах, которым мы не посмели
уступить. Молодость! Молодость! В мире нет ничего ей равного!
Дориан Грей слушал с жадным вниманием, широко раскрыв глаза. Веточка
сирени выскользнула из его пальцев и упала на гравий. Тотчас подлетела
мохнатая пчела, с минуту покружилась над нею, жужжа, потом стала
путешествовать по всей кисти, переползая с одной звездочки на другую. Дориан
наблюдал за ней с тем неожиданным интересом, с каким мы сосредоточиваем
порой внимание на самых незначительных мелочах, когда нам страшно думать о
самом важном, или когда нас волнует новое чувство, еще неясное нам самим,
или какая-нибудь страшная мысль осаждает мозг и принуждает нас сдаться.
Пчела скоро полетела дальше. Дориан видел, как она забралась в трубчатую
чашечку вьюнка. Цветок, казалось, вздрогнул и тихонько закачался на
стебельке.
Неожиданно в дверях мастерской появился Холлуорд и энергичными жестами
стал звать своих гостей в дом. Лорд Генри и Дориан переглянулись.
-- Я жду, -- крикнул художник.-- Идите же! Освещение сейчас для работы
самое подходящее... А пить вы можете и здесь.
Они поднялись и медленно зашагали по дорожке. Мимо пролетели две
бледнозеленые бабочки, в дальнем углу сада на груше запел дрозд.
-- Ведь вы довольны, что познакомились со мной, мистер Грей? -- сказал
лорд Генри, глядя на Дориана.
-- Да, сейчас я этому рад. Не знаю только, всегда ли так будет.
-- Всегда!.. Какое ужасное слово! Я содрогаюсь, когда слышу его. Его
особенно любят женщины. Они портят всякий роман, стремясь, чтобы он длился
вечно. Притом "всегда" -- это пустое слово. Между капризом и "вечной
любовью" разница только та, что каприз длится несколько дольше.
Они уже входили в мастерскую. Дориан Грей положил руку на плечо лорда
Генри.
-- Если так, пусть наша дружба будет капризом, -- шепнул он, краснея,
смущенный собственной смелостью. Затем взошел на подмостки и стал в позу.
Лорд Генри, расположившись в широком плетеном кресле, наблюдал за ним.
Тишину в комнате нарушали только легкий стук и шуршанье кисти по полотну,
затихавшее, когда Холлуорд отходил от мольберта, чтобы издали взглянуть на
свою работу. В открытую дверь лились косые солнечные лучи, в них плясали
золотые пылинки. Приятный аромат роз словно плавал в воздухе.
Прощло с четверть часа. Художник перестал работать. Он долго смотрел на
Дориана Грея, потом, так же долго, на портрет, хмурясь и покусывая кончик
длинной кисти.
-- Готово! -- воскликнул он наконец и, нагнувшись, подписал свое имя
длинными красными буквами в левом углу картины.
Лорд Генри подошел ближе, чтобы лучше рассмотреть ее. Несомненно, это
было дивное произведение искусства, да и сходство было поразительное.
-- Дорогой мой Бэзил, поздравляю тебя от всей души, -- сказал он.-- Я
не знаю лучшего портрета во всей современной живописи. Подойдите же сюда,
мистер Грей, и судите сами.
Юноша вздрогнул, как человек, внезапно очнувшийся от сна.
-- В самом деле кончено? -- спросил он, сходя с подмостков.
-- Да, да. И вы сегодня прекрасно позировали. Я вам за это бесконечно
благодарен.
-- За это надо благодарить меня, -- вмешался лорд Генри.-- Правда,
мистер Грей?
Дориан, не отвечая, с рассеянным видом, прошел мимо мольберта, затем
повернулся к нему лицом. При первом взгляде на портрет он невольно сделал
шаг назад и вспыхнул от удовольствия. Глаза его блеснули так радостно,
словно он в первый раз увидел себя. Он стоял неподвижно, погруженный в
созерцание, смутно сознавая, что Холлуорд что-то говорит ему, но не вникая в
смысл его слов. Как откровение пришло к нему сознание своей красоты. До сих
пор он как-то ее не замечал, и восхищение Бэзила Холлуорда казалось ему
трогательным ослеплением дружбы. Он выслушивал его комплименты, подсмеивался
над ними и забывал их. Они не производили на него никакого впечатления. Но
вот появился лорд Генри, прозвучал его восторженный гимн молодости, грозное
предостережение о том, что она быстротечна. Это взволновало Дориана, и
сейчас, когда он смотрел на отражение своей красоты, перед ним вдруг с
поразительной ясностью встало то будущее, о котором говорил лорд Генри. Да,
наступит день, когда его лицо поблекнет п сморщится, глаза потускнеют,
выцветут, стройный стан согнется, станет безобразным. Годы унесут с собой
алость губ и золото волос. Жизнь, формируя его душу, будет разрушать его
тело. Он станет отталкивающе некрасив, жалок и страшен.
При этой мысли острая боль, как ножом, пронзила Дориана, и каждая жилка
в нем затрепетала. Глаза потемнели, став из голубых аметистовыми, и
затуманились слезами. Словно ледяная рука легла ему на сердце.
-- Разве портрет вам не нравится? -- воскликнул наконец Холлуорд,
немного задетый непонятным молчанием Дориана.
-- Ну конечно, нравится, -- ответил за него лорд Генри.-- Кому он мог
бы не понравиться? Это один из шедевров современной живописи. Я готов отдать
за него столько, сколько ты потребуешь. Этот портрет должен принадлежать
мне.
-- Я не могу его продать, Гарри. Он не мой.
-- А чей же?
-- Дориана, разумеется, -- ответил художник.
-- Вот счастливец!
-- Как это печально! -- пробормотал вдруг Дориан Грей, все еще не
отводя глаз от своего портрета.-- Как печально! Я состарюсь, стану противным
уродом, а мой портрет будет вечно молод. Он никогда не станет старше, чем в
этот июньский день... Ах, если бы могло быть наоборот! Если бы старел этот
портрет, а я навсегда остался молодым! За это... за это я отдал бы все на
свете. Да, ничего не пожалел бы! Душу бы отдал за это!
-- Тебе, Бэзил, такой порядок вещей вряд ли понравился бы! --
воскликнул лорд Генри со смехом.-- Тяжела тогда была бы участь художника!
-- Да, я горячо протестовал бы против этого, -- отозвался Холлуорд.
Дориан Грей обернулся и в упор посмотрел на него.
-- О Бэзил, в этом я не сомневаюсь! Свое искусство вы любите больше,
чем друзей. Я вам не дороже какой-нибудь позеленевшей бронзовой статуэтки.
Нет, пожалуй, ею вы дорожите больше.
Удивленный художник смотрел на него во все глаза. Очень странно было
слышать такие речи от Дориана. Что это с ним? Он, видимо, был очень
раздражен, лицо его пылало.
-- Да, да, -- продолжал Дориан.-- Я вам не так дорог, как ваш
серебряный фавн или Гермес из слоновой кости. Их вы будете любить всегда. А
долго ли будете любить меня? Вероятно, до первой морщинки на моем лице. Я
теперь знаю -- когда человек теряет красоту, он теряет все. Ваша картина мне
это подсказала. Лорд Генри совершенно прав: молодость -- единственное, что
ценно в нашей жизни. Когда я замечу, что старею, я покончу с собой
Холлуорд побледнел и схватил его за руку.
-- Дориан, Дориан, что вы такое говорите! У меня не было и не будет
друга ближе вас. Что это вы вздумали завидовать какимто неодушевленным
предметам? Да вы прекраснее их всех!
-- Я завидую всему, чья красота бессмертна. Завидую этому портрету,
который вы с меня написали. Почему он сохранит то, что мне суждено утратить?
Каждое уходящее мгновение отнимает что-то у меня и дарит ему. О, если бы
было наоборот! Если бы портрет менялся, а я мог всегда оставаться таким, как
сейчас! Зачем вы его написали? Придет время, когда он будет дразнить мепя,
постоянно насмехаться надо мной!
Горячие слезы подступили к глазам Дориана, он вырвал свою руку из руки
Холлуорда и, упав на диван, спрятал лицо в подушки.
-- Это ты наделал, Гарри! -- сказал художник с горечью. Лорд Генри
пожал плечами.
-- Это заговорил настоящий Дориан Грей, вот и все.
-- Неправда.
-- А если нет, при чем же тут я?
-- Тебе следовало уйти, когда я просил тебя об этом.
-- Я остался по твоей же просьбе, -- возразил лорд Генри.
-- Гарри, я не хочу поссориться разом с двумя моими близкими
друзьями... Но вы оба сделали мне ненавистной мою лучшую картину. Я ее
уничтожу. Что ж, ведь это только холст и краски. И я не допущу, чтобы она
омрачила жизнь всем нам.
Дориан Грей поднял голову с подушки и, бледнея, заплаканными глазами
следил за художником, который подошел к своему рабочему столу у высокого,
занавешенного окна. Что он там делает? Шарит среди беспорядочно
нагроможденных на столе тюбиков с красками и сухих кистей, -- видимо,
разыскивает чтото. Ага, это он искал длинный шпатель с тонким и гибким
стальным лезвием. И нашел его наконец. Он хочет изрезать портрет!
Всхлипнув, юноша вскочил с дивана, подбежал к Холлуорду и, вырвав у
него из рук шпатель, швырнул его в дальний угол.
-- Не смейте, Бэзил! Не смейте! -- крикнул он.-- Это все равно что
убийство!
-- Вы, оказывается, всетаки цените мою работу? Очень рад, -- сказал
художник сухо, когда опомнился от удивления, -- А я да это уже не надеялся.
-- Ценю ее? Да я в нее влюблен, Бэзил. У меня такое чувство, словно
этот портрет -- часть меня самого.
Ну и отлично. Как только вы высохнете, вас покроют лаком, вставят в
раму и отправят домой. Тогда можете делать с собой, что хотите.
Пройдя через комнату, Холлуорд позвонил.
-- Вы, конечно, не откажетесь выпить чаю, Дориан? И ты тоже, Гарри? Или
ты не охотник до таких простых удовольствий?
-- Я обожаю простые удовольствия, -- сказал лорд Генри.-- Они --
последнее прибежище для сложных натур. Но драматические сцены я терплю
только на театральных подмостках. Какие вы оба нелепые люди! Интересно, кто
это выдумал, что человек -- разумное животное? Что за скороспелое суждение!
У человека есть что угодно, только не разум. И, в сущности, это очень
хорошо!.. Однако мне неприятно, что вы ссоритесь изза портрета. Вы бы лучше
отдали его мне, Бэзил! Этому глупому мальчику вовсе не так уж хочется его
иметь, а мне очень хочется.
-- Бэзил, я вам никогда не прощу, если вы его отдадите не мне! --
воскликнул Дориан Грей.-- И я никому не позволю обзывать меня "глупым
мальчиком".
-- Я уже сказал, что дарю портрет вам, Дориан. Я так решил еще прежде,
чем начал его писать.
-- А на меня не обижайтесь, мистер Грей, -- сказал лорд Генри.-- Вы
сами знаете, что вели себя довольно глупо. И не так уж вам неприятно, когда
вам напоминают, что вы еще мальчик.
-- Еще сегодня утром мне было бы это очень неприятно, лорд Генри.
-- Ах, утром! Но с тех пор вы многое успели пережить. В дверь
постучали, вошел лакей с чайным подносом и поставил его на японский столик.
Звякали чашки и блюдца, пыхтел большой старинный чайник. За лакеем мальчик
внес два шарообразных фарфоровых блюда.
Дориан Грей подошел к столу и стал разливать чай. Бэзил и лорд Генри не
спеша подошли тоже и, приподняв крышки, посмотрели, что лежит на блюдах.
-- А не пойти ли нам сегодня вечером в театр? -- предложил лорд
Генри.-- Наверное, где-нибудь идет что-нибудь интересное. Правда, я обещал
одному человеку обедать сегодня с ним у Уайта, но это мой старый приятель,
ему можно телеграфировать, что я заболел или что мне помешало прийти более
позднее приглашение... Пожалуй, такого рода отговорка ему даже больше
понравится своей неожиданной откровенностью.
-- Ох, надевать фрак! Как это скучно! -- буркнул Холлуорд.-- Терпеть не
могу фраки!
-- Да, -- лениво согласился лорд Генри.-- Современные костюмы
безобразны, они угнетают своей мрачностью. В нашей жизни не осталось ничего
красочного, кроме порока.
-- Право, Гарри, тебе не следует говорить таких вещей при Дориане!
-- При котором из них? При том, кто наливает нам чай, или том, что на
портрете?
-- И при том, и при другом.
-- Я с удовольствием пошел бы с вами в театр, лорд Генри, -- промолвил
Дориан.
-- Прекрасно. Значит, едем. И вы с нами, Бэзил?
-- Нет, право, не могу. У меня уйма дел.
-- Ну, так мы пойдем вдвоем -- бь! и я, мистер Грей.
-- Как я рад!
Художник, закусив губу, с чашкой в руке подошел к портрету.
-- А я останусь с подлинным Дорианом, -- сказал он грустно.
-- Так, повашему, это -- подлинный Дориан? -- спросил Дориан Грей,
подходя к нему.-- Неужели я в самом деле такой?
-- Да, именно такой.
-- Как это чудесно, Бэзил!
-- По крайней мере, внешне вы такой. И на портрете всегда таким
останетесь, -- со вздохом сказал Холлу орд.-- А это чегонибудь да стоит.
-- Как люди гонятся за постоянством! -- воскликнул лорд Генри.--
Господи, да ведь и в любви верность -- это всецело вопрос физиологии, она
ничуть не зависит от нашей воли. Люди молодые хотят быть верны -- и не
бывают, старики хотели бы изменять, но где уж им! Вот и все.
-- Не ходите сегодня в театр, Дориан, -- сказал Холлуорд.-- Останьтесь
у меня, пообедаем вместе.
-- Не могу, Бэзил.
-- Почему?
-- Я же обещал лорду Генри пойти с ним.
-- Думаете, он станет хуже относиться к вам, если вы не сдержите слова?
Он сам никогда не выполняет своих обещаний. Я вас очень прошу, не уходите.
Дориан засмеялся и покачал головой.
-- Умоляю вас!
Юноша в нерешимости посмотрел на лорда Генри, который, сидя за чайным
столом, с улыбкой слушал их разговор.
-- Нет, я должен идти, Бэзил.
-- Как знаете.-- Холлуорд отошел к столу и поставил свою чашку на
поднос.-- В таком случае не теряйте времени. Уже поздно, а вам еще надо
переодеться. До свиданья, Гарри. До свиданья, Дориан. Приходите поскорее --
ну, хотя бы завтра. Придете?
-- Непременно.
-- Не забудете?
-- Нет, конечно, нет! -- заверил его Дориан.
-- И вот еще что... Гарри!
-- Что, Бэзил?
-- Помни то, о чем я просил тебя утром в саду!
-- А я уже забыл, о чем именно.
-- Смотри! Я тебе доверяю.
-- Хотел бы я сам себе доверять! -- сказал лорд Генри со смехом.--
Идемте, мистер Грей, мой кабриолет у ворот, и я могу довезти вас до дому. До
свиданья, Бэзил. Мы сегодня очень интересно провели время.
Когда дверь закрылась за гостями, художник тяжело опустился на диван.
По лицу его видно было, как ему больно.


    ГЛАВА III



На другой день в половине первого лорд Генри Уоттон вышел из своего
дома на Керзонстрит и направился к Олбени. Он хотел навестить своего дядю,
лорда Фермера, добродушного, хотя и резковатого старого холостяка, которого
за пределами светского круга считали эгоистом, ибо он ничем особенно не был
людям полезен, а в светском кругу -- щедрым и добрым, ибо лорд Фермер охотно
угощал тех, кто его развлекал. Отец лорда Фермера состоял английским послом
в Мадриде в те времена, когда королева Изабелла была молода, а Прима еще и в
помине не было. Под влиянием минутного каприза он ушел с дипломатической
службы, рассерженный тем, что его не назначили послом в Париж, хотя на этот
пост ему давали полное право его происхождение, праздность, прекрасный слог
дипломатических депеш и неумеренная страсть к наслаждениям. Сын, состоявший
при отце секретарем, ушел вместе с ним -- что тогда все считали
безрассудством -- и, несколько месяцев спустя унаследовав титул, принялся
серьезно изучать великое аристократическое искусство ничегонеделания. У него
в Лондоне было два больших дома, но он предпочитал жить на холостую ногу в
наемной меблированной квартире, находя это менее хлопотливым, а обедал и
завтракал чаще всего в клубе. Лорд Фермер уделял некоторое внимание своим
угольным копям в центральных графствах и оправдывал этот нездоровый интерес
к промышленности тем, что, владея углем, он имеет возможность, как это
прилично джентльмену, топить свой камин дровами. По политическим убеждениям
он был консерватор, по только не тогда, когда консерваторы приходили к
власти, -- в такие периоды он энергично ругал их, называя шайкой радикалов.
Он героически воевал со своим камердинером, который держал его в ежовых
рукавицах. Сам же он, в свою очередь, терроризировал многочисленную родню.
Породить его могла только Англия, а между тем он был ею недоволен и всегда
твердил, что страна идет к гибели. Принципы его были старомодны, зато многое
можно было сказать в защиту его предрассудков.
В комнате, куда вошел лорд Генри, дядя его сидел в толстой охотничьей
куртке, с сигарой в зубах и читал "Таймc", ворчливо выражая вслух свое
недовольство этой газетой
-- А, Гарри! -- сказал почтенный старец.-- Что это ты так рано? Я
думал, что вы, денди, встаете не раньше двух часов дня и до пяти не выходите
из дому.
-- Поверьте, дядя Джордж, меня привели к вам в такой ранний час
исключительно родственные чувства. Мне от вас коечто нужно.
-- Денег, вероятно? -- сказал лорд Фермер с кислым видом.-- Ладно,
садись и рассказывай. Нынешние молодые люди воображают, что деньги -- это
все.
-- Да, -- согласился лорд Генри, поправляя цветок в петлице.-- А с
годами они в этом убеждаются. Но мне деньги не нужны, дядя Джордж, -- они
нужны тем, кто имеет привычку платить долги, а я своим кредиторам никогда не
плачу. Кредит -- это единственный капитал младшего сына в семье, и на этот
капитал можно отлично прожить. Кроме того, я имею дело только с поставщиками
Дартмура, -- и, естественно, они меня никогда не беспокоят. К вам я пришел
не за деньгами, а за сведениями. Разумеется, не за полезными: за
бесполезными.
-- Ну что ж, от меня ты можешь узнать все, что есть в любой Синей книге
Англии, хотя нынче в них пишут много ерунды. В те времена, когда я был
дипломатом, это делалось гораздо лучше. Но теперь, говорят, дипломатов
зачисляют на службу только после того, как они выдержат экзамен. Так чего же
от них ожидать? Экзамены, сэр, -- это чистейшая чепуха, от начала до конца.
Если ты джентльмен, так тебя учить нечему, тебе достаточно того, что ты
знаешь. А если ты не джентльмен, то знания тебе только во вред.
-- Мистер Дориан Грей в Синих книгах не числится, дядя Джордж, --
небрежно заметил лорд Генри.
-- Мистер Дориан Грей? А кто же он такой? -- спросил лорд Фермор, хмуря
седые косматые брови.
-- Вот это-то я и пришел у вас узнать, дядя Джордж. Впрочем, кто он,
мне известно: он -- внук последнего лорда Келсо. Фамилия его матери была
Девере, леди Маргарет Девере. Расскажите мне, что вы знаете о ней. Какая она
была, за кого вышла замуж? Ведь вы знали в свое время весь лондонский свет,
-- так, может, и ее тоже? Я только что познакомился с мистером Греем, и он
меня очень интересует.
-- Внук Келсо! -- повторил старый лорд.-- Внук Келсо... Как же, как же,
я очень хорошо знал его мать. Помнится, даже был на ее крестинах. Красавица
она была необыкновенная, эта Маргарет Девере, и все мужчины бесновались,
когда она убежала с каким-то молодчиком, полнейшим ничтожеством без гроша за
душой, -- он был офицерик пехотного полка или что-то в таком роде.
Да, да, помню все, как будто это случилось вчера. Бедняга был убит на
дуэли в Спа через несколько месяцев после того, как они поженились. Насчет
этого ходили тогда скверные слухи. Говорили, что Келсо подослал какого-то
прохвоста, бельгийского авантюриста, чтобы тот публично оскорбил его зятя...
понимаешь, подкупил его, заплатил подлецу, -- и тот на дуэли насадил
молодого человека на свою шпагу, как голубя на вертел. Дело замяли, но,
ейбогу, после этого Келсо долгое время ел в клубе свой бифштекс в полном
одиночестве. Мне рассказывали, что дочь он привез домой, но с тех пор она не
говорила с ним до самой смерти. Да, скверная история! И дочь умерла очень
скоро -- года не прошло. Так ты говоришь, после нее остался сын? А я и забыл
об этом. Что он собой представляет? Если похож на мать, так, наверное,
красивый малый.
-- Да, очень красивый, -- подтвердил лорд Генри.
-- Надеюсь, он попадет в хорошие руки, -- продолжал лорд Фермор.-- Если
Келсо его не обидел в завещании, у него, должно быть, куча денег. Да и у
Маргарет было свое состояние. Все поместье Селби перешло к ней от деда. Ее
дед ненавидел Келсо, называл его скаредом. Он и в самом деле был скряга.
Помню, он приезжал в Мадрид, когда я жил там. Ейбогу, я краснел за него!
Королева несколько раз спрашивала меня, кто этот английский пэр, который
постоянно торгуется с извозчиками. О нем там анекдоты ходили. Целый месяц я
не решался показываться при дворе. Надеюсь, Келсо был щедрее к своему внуку,
чем к мадридским извозчикам?
-- Этого я не знаю, -- отозвался лорд Генри.-- Дориан еще
несовершеннолетний. Но думаю, что он будет богат. Селби перешло к нему, это
я слышал от него самого... Так вы говорите, его мать была очень красива?
-- Маргарет Девере была одна из прелестнейших девушек, каких я видывал
в жизни. Я никогда не мог понять, что ее толкнуло на такой странный брак.
Ведь она могла выйти за кого бы ни пожелала. Сам Карлингтон был от нее без
ума. Но вся беда в том, что она обладала романтическим воображением. В их
роду все женщины были романтичны. Мужчины немногого стоили, но женщины,
ейбогу, были замечательные... Карлингтон на коленях стоял перед Маргарет --
он сам мне это говорил. А ведь в Лондоне в те времена все девушки были
влюблены в него. Но Маргарет только смеялась над ним... Да, кстати о
дурацких браках, -- что это за вздор молол твой отец насчет Дартмура, --
будто он хочет жениться на американке? Неужели англичанки для него
недостаточно хороши?
-- Видите ли, дядя Джордж, жениться на американках теперь очень модно.
-- Ну а я -- за англичанок и готов спорить с целым светом! -- Лорд
Фермор стукнул кулаком по столу.
-- Ставка нынче только на американок.
-- Я слышал, что их ненадолго хватает, -- буркнул дядя Джордж.
-- Их утомляют долгие заезды, но в скачках с препятствиями они
великолепны. На лету берут барьеры. Думаю, что Дартмуру несдобровать.
-- А кто ее родители? -- ворчливо осведомился лорд Фермор.-- Они у нее
вообще имеются? Лорд Генри покачал головой.
-- Американские девицы так же ловко скрывают своих родителей, как
английские дамы -- свое прошлое, -- сказал он, вставая.
-- Должно быть, папаша ее -- экспортер свинины?
-- Ради Дартмура, дядя Джордж, я желал бы, чтобы это было так. Говорят,
в Америке это самое прибыльное дело. Выгоднее его только политика.
-- А его американка, по крайней мере, хорошенькая?
-- Как большинство американок, она изображает из себя красавицу. В этом
-- секрет их успеха.
-- И отчего они не сидят у себя в Америке? Ведь нас всегда уверяют, что
там для женщин -- рай.
-- Так оно и есть. Потому-то они, подобно праматери Еве, и стремятся
выбраться оттуда, -- пояснил лорд Генри.-- Ну, до свиданья, дядя Джордж. Я
должен идти, иначе опоздаю к завтраку. Спасибо за сведения о Дориане. Я
люблю знать все о своих новых знакомых и ничего -- о старых.
-- А где ты сегодня завтракаешь, Гарри?
-- У тетушки Агаты. Я напросился сам и пригласил мистера Грея. Он -- ее
новый протеже.
-- Гм!.. Так вот что, Гарри: передай своей тетушке Агате, чтобы она
перестала меня атаковать воззваниями о пожертвованиях. Надоели они мне до
смерти. Эта добрая женщина вообразила, что у меня другого дела нет, как
только выписывать чеки на ее дурацкие благотворительные затеи.
-- Хорошо, дядя Джордж, передам. Но ведь это бесполезно. Филантропы,
увлекаясь благотворительностью, теряют всякое человеколюбие. Это их
отличительная черта.
Старый джентльмен одобрительно хмыкнул и позвонил лакею, чтобы тот
проводил гостя.
Лорд Генри прошел пассажем на Берлингтонстрит и направился к
Берклейсквер. Он вспоминал то, что услышал от дяди о родных Дориана Грея.
Даже рассказанная в общих чертах, история эта взволновала его своей
необычайностью, своей почти современной романтичностью. Прекрасная девушка,
пожертвовавшая всем ради страстной любви. Несколько недель безмерного
счастья, разбитого гнусным преступлением. Потом -- месяцы новых страданий,
рожденный в муках ребенок. Мать унесена смертью, удел сына -- сиротство и
тирания бессердечного старика. Да, это интересный фон, он выгодно оттеняет
облик юноши, придает ему еще больше очарования. За прекрасным всегда скрыта
какая-нибудь трагедия. Чтобы зацвел самый скромный цветочек, миры должны
претерпеть родовые муки.
...Как обворожителен был Дориан вчера вечером, когда они обедали вдвоем
в клубе! В его ошеломленном взоре и приоткрытых губах читались тревога и
робкая радость, а в тени красных абажуров лицо казалось еще розовее и еще
ярче выступала его дивная расцветающая красота. Говорить с этим мальчиком
было все равно что играть на редкостной скрипке. Он отзывался на каждое
прикосновение, на малейшую дрожь смычка...
А как это увлекательно -- проверять силу своего влияния на другого
человека! Ничто не может с этим сравниться. Перелить свою душу в другого,
дать ей побыть в нем; слышать отзвуки собственных мыслей, усиленные музыкой
юности и страсти; передавать другому свой темперамент, как тончайший флюид
или своеобразный аромат, -- это истинное наслаждение, самая большая радость,
быть может, какая дана человеку в паш ограниченный и пошлый век с его
грубочувственными утехами и грубопримитивными стремлениями.
...К тому же этот мальчик, с которым он по столь счастливой случайности
встретился в мастерской Бэзила, -- замечательный тип... или, во всяком
случае, из него можно сделать нечто замечательное. У него есть все --
обаяние, белоснежная чистота юности и красота, та красота, какую запечатлели
в мраморе древние греки. Из него можно вылепить что угодно, сделать его
титаном -- или игрушкой. Как жаль, что такой красоте суждено увянуть!..
А Бэзил? Как психологически интересно то, что он говорил! Новая манера
в живописи, новое восприятие действительности, неожиданно возникшее
благодаря одному лишь присутствию человека, который об этом и не
подозревает... Душа природы, обитавшая в дремучих лесах, бродившая в чистом
поле, дотоле незримая и безгласная, вдруг, как Дриада, явилась художнику без
всякого страха, ибо его душе, давпо ее искавшей, дана та вдохновенная
прозорливость, которой только и открываются дивные тайны; и простые формы,
образы вещей обрели высокое совершенство и некий символический смысл, словно
являя художнику иную, более совершенную форму, которая из смутной грезы
превратилась в реальность. Как это все необычайно!
Нечто подобное бывало и в прошлые века. Платон, для которого мышление
было искусством, первый задумался над этим чудом. А Буонарроти? Разве не
выразил он его в своем цикле сонетов, высеченных в цветном мраморе? Но в наш
век это удивительно...
И лорд Генри решил, что ему следует стать для Дориана Грея тем, чем
Дориан, сам того не зная, стал для художника, создавшего его великолепный
портрет. Он попытается покорить Дориана, -- собственно, он уже наполовину
этого достиг, -- и душа чудесного юноши будет принадлежать ему. Как щедро
одарила судьба это дитя Любви и Смерти!
Лорд Генри вдруг остановился и окинул взглядом соседние дома. Увидев,
что он уже миновал дом своей тетушки и отошел от него довольно далеко, он,
посмеиваясь над собой, повернул обратно. Когда он вошел в темноватую
прихожую, дворецкий доложил ему, что все уже в столовой. Лорд Генри отдал
одному из лакеев шляпу и трость и прошел туда.
-- Ты, как всегда, опаздываешь, Гарри! -- воскликнула его тетушка,
укоризненно качая головой.
Он извинился, тут же придумав какое-то объяснение, и, сев на свободный
стул рядом с хозяйкой дома, обвел глазами собравшихся гостей. С другого
конца стола ему застенчиво кивнул Дориан, краснея от удовольствия. Напротив
сидела герцогиня Харли, очень любимая всеми, кто ее знал, дама в высшей
степени кроткого и веселого права и тех архитектурных пропорций, которые
современные историки называют тучностью (когда речь идет не о герцогинях!).
Справа от герцогини сидел сэр Томас Бэрден, член парламента, радикал. В
общественной жизни он был верным сторонником своего лидера, а в частной --
сторонником хорошей кухни, то есть следовал общеизвестному мудрому правилу:
"Выступай с либералами, а обедай с консерваторами". По левую руку герцогини
занял место мистер Эрскин из Тредли, пожилой джентльмен, весьма культурный и
приятный, но усвоивший себе дурную привычку всегда молчать в обществе, ибо,
как он однажды объяснил леди Агате, еще до тридцати лет высказал все, что
имел сказать.
Соседкой лорда Генри за столом была миссис Ванделер, одна из давнишних
приятельниц его тетушки, поистине святая женщина, но одетая так безвкусно и
крикливо, что ее можно было сравнить с молитвенником в скверном аляповатом
переплете. К счастью для лорда Генри, соседом миссис Ванделер с другой
стороны оказался лорд Фаудел, мужчина средних лет, большого ума, но
посредственных способностей, бесцвотпый и скучный, как отчет министра в
палате общин. Беседа между ним и миссис Ванделер велась с той усиленной
серьезностью, которой, по его же словам, непростительно грешат все
добродетельные люди и от которой никто из них никак не может вполне
освободиться.
-- Мы говорим о бедном Дартмуре, -- громко сказала лорду Генри
герцогиня, приветливо кивнув ему через стол.-- Как вы думаете, он в самом
деле женится на этой обворожительной американке?
-- Да, герцогиня. Ода, кажется, решила сделать ему предложение.
-- Какой ужас! -- воскликнула леди Агата.-- Право, следовало бы
помешать этому!
-- Я слышал из самых верных источников, что ее отец в Америке торгует
галантереей или каким-то другим убогим товаром, -- с презрительной миной
объявил сэр Томас Бэрдон.
-- А мой дядя утверждает, что свининой, сэр Томас.
-- Что это еще за "убогий" товар? -- осведомилась герцогиня, в
удивлении поднимая полные руки.
-- Американские романы, -- пояснил лорд Генри, принимаясь за куропатку.
Герцогиня была озадачена.
-- Не слушайте его, дорогая, -- шепнула ей леди Агата.-- Он никогда
ничего не говорит серьезно.
-- Когда была открыта Америка...-- начал радикал -- и дальше пошли
всякие скучнейшие сведения. Как все ораторы, которые ставят себе целью
исчерпать тему, он исчерпал терпение слушателей. Герцогиня вздохнула и
воспользовалась своей привилегией перебивать других.
-- Было бы гораздо лучше, если бы эта Америка совсем не была
открыта!воскликнула она.Ведь американки отбивают у наших девушек всех
женихов. Это безобразие!
-- Пожалуй, я сказал бы, что Америка вовсе не открыта, -- заметил
мистер Эрскин.-- Она еще только обнаружена.
-- О, я видела представительниц ее населения, -- неопределенным тоном
отозвалась герцогиня.-- И должна признать, что большинство из них --
прехорошенькие. И одеваются прекрасно. Все туалеты заказывают в Париже. Я, к
сожалению, не могу себе этого позволить.
-- Есть поговорка, что хорошие американцы после смерти отправляются в
Париж, -- изрек, хихикая, сэр Томас, у которого имелся в запасе большой
выбор потрепанных острот.
-- Вот как! А куда же отправляются после смерти дурные американцы? --
поинтересовалась герцогиня.
-- В Америку, -- пробормотал лорд Генри. Сэр Томас сдвинул брови.
-- Боюсь, что ваш племянник предубежден против этой великой страны, --
сказал он леди Агате.-- Я изъездил ее всю вдоль и поперек, -- мне
предоставляли всегда специальные вагоны, тамошние директора весьма любезны,
-- и, уверяю вас, поездки в Америку имеют большое образовательное значение.
-- Неужели же, чтобы стать образованным человеком, необходимо повидать
Чикаго? -- жалобно спросил мистер Эрскин.-- Я не чувствую себя в силах
совершить такое путешествие.
Сэр Томас махнул рукой.
-- Для мистера Эрскина мир сосредоточен на его книжных полках. А мы,
люди дела, хотим своими глазами все видеть, не только читать обо всем.
Американцы -- очень интересный народ и обладают большим здравым смыслом. Я
считаю, что это их самая отличительная черта. Да, да, мистер Эрскин, это
весьма здравомыслящие люди. Поверьте мне, американец никогда не делает
глупостей.
-- Какой ужас! -- воскликнул лорд Генри.-- Я еще могу примириться с
грубой силой, но грубая, тупая рассудочность совершенно невыносима.
Руководствоваться рассудком -- в этом есть что-то неблагородное. Это значит
-- предавать интеллект.
-- Не понимаю, что вы этим хотите сказать, -- отозвался сэр Томас,
побагровев.
-- А я вас понял, лорд Генри, -- с улыбкой пробормотал мнстер Эрскин.
-- Парадоксы имеют свою прелесть, но...-- начал баронет.
-- Разве это был парадокс? -- спросил мистер Эрскин.-- А я и не
догадался... Впрочем, может быть, вы правы. Ну, так что же? Правда жизни
открывается нам именно в форме парадоксов. Чтобы постигнуть
Действительность, надо видеть, как она балансирует на канате. И только
посмотрев все те акробатические штуки, какие проделывает Истина, мы можем
правильно судить о ней.
-- Господи, как мужчины любят спорить! -- вздохнула леди Агата.-- Никак
не могу взять в толк, о чем вы говорите. А на тебя, Гарри, я очень сердита.
Зачем это ты отговариваешь нашего милого мистера Грея работать со мной в
ИстЭнде? Пойми, он мог бы оказать нам неоценимые услуги: его игра так всем
нравится.
-- А я хочу, чтобы он играл для меня, -- смеясь, возразил лорд Генри и,
глянув туда, где сидел Дориан, встретил его ответный радостный взгляд.
-- Но в Уайтчепле видишь столько людского горя! -- не унималась леди
Агата.
-- Я сочувствую всему, кроме людского горя.-- Лорд Генри пожал
плечами.-- Ему я сочувствовать не могу. Оно слишком безобразно, слишком
ужасно и угнетает нас. Во всеобщем сочувствии к страданиям есть нечто в
высшей степени нездоровое. Сочувствовать надо красоте, ярким краскам и
радостям жизни. И как можно меньше говорить о темных ее сторонах.
-- Но ИстЭнд -- очень серьезная проблема, -- внушительно заметил сэр
Томас, качая головой.
-- Несомненно, -- согласился лорд Генри.-- Ведь это -- проблема
рабства, и мы пытаемся разрешить ее, увеселяя рабов. Старый политикан
пристально посмотрел на него.
-- А что же вы предлагаете взамен? -- спросил он. Лорд Генри
рассмеялся.
-- Я ничего не желал бы менять в Англии, кроме погоды, и вполне
довольствуюсь философским созерцанием. Но девятнадцатый век пришел к
банкротству изза того, что слишком щедро расточал сострадание. И потому, мне
кажется, наставить людей на путь истинный может только Наука. Эмоции хороши
тем, что уводят нас с этого пути, а Наука -- тем, что она не знает эмоций.
-- Но ведь на нас лежит такая ответственность! робко вмешалась миссис
Ванделер.
-- Громадная ответственность! -- поддержала ее леди Агата. Лорд Генри
через стол переглянулся с мистером Эрскином.
-- Человечество преувеличивает свою роль на земле. Это- его первородный
грех. Если бы пещерные люди умели смеяться, история пошла бы по другому
пути.
-- Вы меня очень утешили, -- проворковала герцогиня.-- До сих пор,
когда я бывала у вашей милой тетушки, мне всегда становилось совестно, что я
не интересуюсь ИстЭндом. Теперь я буду смотреть ей в глаза, не краснея.
-- Но румянец женщине очень к лицу, герцогиня, -- заметил лорд Генри.
-- Только в молодости, -- возразила она.-- А когда краснеет такая
старуха, как я, это очень дурной признак. Ах, лорд Генри, хоть бы вы мне
посоветовали, как снова стать молодой!
Лорд Генри подумал с минуту.
-- Можете вы, герцогиня, припомнить какую-нибудь большую ошибку вашей
молодости? -- спросил он, наклонясь к ней через стол.
-- Увы, и не одну!
-- Тогда совершите их все снова, -- сказал он серьезно.Чтобы вернуть
молодость, стоит только повторить все ее безумства.
-- Замечательная теория! -- восхитилась герцогиня.-- Непременно проверю
ее на практике.
-- Теория опасная! -- процедил сэр Томас сквозь плотно сжатые губы. А
леди Агата покачала головой, но невольно засмеялась. Мистер Эрскин слушал
молча.
-- Да, -- продолжал лорд Генри.-- Это одна из великих тайн жизни. В
наши дни большинство людей умирает от ползучей формы рабского благоразумия,
и все слишком поздно спохватываются, что единственное, о чем никогда не
пожалеешь, это наши ошибки и заблуждения.
За столом грянул дружный смех.
А лорд Генри стал своенравно играть этой мыслью, давая волю фантазии:
он жонглировал ею, преображал ее, то отбрасывал, то подхватывал снова;
заставлял ее искриться, украшая радужными блестками своего воображения,
окрылял парадоксами. Этот гимн безумствам воспарил до высот философии, а
Философия обрела юность и, увлеченная дикой музыкой Наслаждения, как
вакханка в залитом вином наряде и венке из плюща, понеслась в исступленной
пляске по холмам жизни, насмехаясь над трезвостью медлительного Силена.
Факты уступали ей дорогу, разлетались, как испуганные лесные духи. Ее
обнаженные ноги поппралп гигантский камень давильни, на котором восседает
мудрый Омар, и журчащий сок винограда вскипал вокруг этих белых ног волнами
пурпуровых брызг, растекаясь затем красной пеной по отлогим черным стенкам
чана.
То была блестящая и оригинальная импровизация. Лорд Генри чувствовал,
что Дориан Грей не сводит с него глаз, и сознание, что среди слушателей есть
человек, которого ему хочется пленить, оттачивало его остроумие, придавало
красочность речам. То, что он говорил, было увлекательно, безответственно,
противоречило логике и разуму. Слушатели смеялись, но были невольно
очарованы и покорно следовали за полетом его фантазии, как дети -- за
легендарным дудочником. Дориан Грей смотрел ему в лицо не отрываясь, как
завороженный, и по губам его то и дело пробегала улыбка, а в потемневших
глазах восхищение сменялось задумчивостью.
Наконец Действительность в костюме нашего века вступила в комнату в
образе слуги, доложившего герцогине, что экипаж ее подан. Герцогиня в
шутливом отчаянии заломила руки.
-- Экая досада! Приходится уезжать. Я должна заехать в клуб за мужем и
отвезти его на какое-то глупейшее собрание, па котором он будет
председательствовать. Если опоздаю, он обязательно рассердится, а я стараюсь
избегать сцен, когда на мне эта шляпка: она чересчур воздушна, одно резкое
слово может ее погубить. Нет, нет, не удерживайте меня, милая Агата. До
свидания, лорд Генри! Вы -- прелесть, но настоящий демонискуситель. Я
положительно не знаю, что думать о ваших теориях. Непременно приезжайте к
нам обедать. Ну, скажем, во вторник. Во вторник вы никуда не приглашены?
-- Для вас, герцогиня, я готов изменить всем, -- сказал с поклоном лорд
Генри.
-- О, это очень мило с вашей стороны, но и очень дурно, -- воскликнула
почтенная дама.-- Так помните же, мы вас ждем.-- И она величаво выплыла из
комнаты, а за ней -- леди Агата и другие дамы.
Когда лорд Генри снова сел па свое место, мистер Эрскин, усевшись
рядом, положил ему руку на плечо.
-- Ваши речи интереснее всяких книг, -- начал он.-- Почему вы не
напишете что-нибудь ?
-- Я слишком люблю читать книги, мистер Эрскин, и потому не пишу их.
Конечно, хорошо бы написать роман, роман чудесный, как персидский ковер, и
столь же фантастический. Но у нас в Англии читают только газеты,
энциклопедические словари да учебники. Англичане меньше всех народов мира
понимают красоты литературы.
-- Боюсь, что вы правы, -- отозвался мистер Эрскин.-- Я сам когда-то
мечтал стать писателем, но давно отказался от этой мысли... Теперь, мой
молодой друг, -- если позволите вас так называть, -- я хочу задать вам один
вопрос: вы действительно верите во все то, что говорили за завтраком?
-- А я уже совершенно не помню, что говорил.-- Лорд Генри улыбнулся.--
Какую-нибудь ересь?
-- Да, безусловно. На мой взгляд, вы -- человек чрезвычайно опасный, и
если с нашей милой герцогиней что-нибудь стрясется, все мы будем считать вас
главным виновником... Я хотел бы побеседовать с вами о жизни. Люди моего
поколения прожили жизнь скучно. Как-нибудь , когда Лондон вам надоест,
приезжайте ко мне в Тредли. Там вы изложите мне свою философию наслаждения
за стаканом чудесного бургундского, которое у меня, к счастью, еще
сохранилось.
-- С большим удовольствием. Сочту за счастье побывать в Тредли, где
такой радушный хозяин и такая замечательная библиотека.
-- Вы ее украсите своим присутствием, -- отозвался старый джентльмен с
учтивым поклоном.-- Ну а теперь пойду прощусь с вашей добрейшей тетушкой.
Мне пора в Атенеум. В этот час мы обычно дремлем там.
-- В полном составе, мистер Эрскин?
-- Да, сорок человек в сорока креслах. Таким образом мы готовимся стать
Английской академией литературы.
Лорд Генри расхохотался.
-- Ну а я пойду в Парк, -- сказал он, вставая. У двери Дориан Грей
дотронулся до его руки.
-- Можно и мне с вами?
-- Но вы, кажется, обещали навестить Бэзила Холлуорда?
-- Мне больше хочется побыть с вами. Да, да, мне непременно надо пойти
с вами. Можно? И вы обещаете все время говорить со мной? Никто не говорит
так интересно, как вы. Ох, я сегодня уже достаточно наговорил! -- с улыбкой
возразил лорд Генри.-- Теперь мне хочется только наблюдать жизнь. Пойдемте и
будем наблюдать вместе, если хотите.


    ГЛАВА IV



Однажды днем, месяц спустя, Дориан Грей, расположившись в удобном
кресле, сидел в небольшой библиотеке лорда Генри, в его доме на Мэйфер. Это
была красивая комната, с высокими дубовыми оливковозелеными панелями,
желтоватым фризом и лепным потолком. По кирпичнокрасному сукну, покрывавшему
пол, разбросаны были шелковые персидские коврики с длинной бахромой. На
столике красного дерева стояла статуэтка Клордиона, а рядом лежал экземпляр
"Les Cent Nouvelles" в переплете работы Кловиса Эв. Книга принадлежала
некогда Маргарите Валуа, и переплет ее был усеян золотыми маргаритками --
этот цветок королева избрала своей эмблемой. На камине красовались пестрые
тюльпаны в больших голубых вазах китайского фарфора. В окна с частым
свинцовым переплетом вливался абрикосовый свет летнего лондонского дня.
Лорд Генри еще не вернулся. Он поставил себе за правило всегда
опаздывать, считая, что пунктуальность -- вор времени. И Дориан, недовольно
хмурясь, рассеянно перелистывал превосходно иллюстрированное издание "Манон
Леско", найденное им в одном из книжных шкафов. Размеренно тикали часы в
стиле Людовика Четырнадцатого, и даже это раздражало Дориана. Он уже
несколько раз порывался уйти, не дождавшись хозяина.
Наконец за дверью послышались шаги, и она отворилась.
-- Как вы поздно, Гарри! -- буркнул Дориан.
-- К сожалению, это не Гарри, мистер Грей, -- отозвался высокий и
резкий голос.
Дориан поспешно обернулся и вскочил.
-- Простите! Я думал...
-- Вы думали, что это мой муж. А это только его жена, -- разрешите
представиться. Вас я уже очень хорошо знаю по фотографиям. У моего супруга
их, если не ошибаюсь, семнадцать штук.
-- Будто уж семнадцать, леди Генри?
-- Ну, не семнадцать, так восемнадцать. И потом я недавно видела вас с
ним в опере.
Говоря это, она как-то беспокойно посмеивалась и внимательно смотрела
на Дориана своими бегающими, голубыми, как незабудки, глазами. Все туалеты
этой странной женщины имели такой вид, как будто они были задуманы в
припадке безумия и надеты в бурю. Леди Уоттон всегда была в кого-нибудь
влюблена -- и всегда безнадежно, так что она сохранила все свои иллюзии. Она
старалась быть эффектной, но выглядела только неряшливой. Звали ее
Викторией, и она до страсти любила ходить в церковь -- это превратилось у
нее в манию.
-- Вероятно, на "Лоэнгрине", леди Генри?
-- Да, на моем любимом "Лоэнгрине". Музыку Вагнера я предпочитаю всякой
другой. Она такая шумная, под нее можно болтать в театре весь вечер, не
боясь, что тебя услышат посторонние. Это очень удобно, не так ли, мистер
Грей?
Тот же беспокойный и отрывистый смешок сорвался с ее узких губ, и она
принялась вертеть в руках длинный черепаховый нож для разрезания бумаги.
Дориан с улыбкой покачал головой.
-- Извините, не могу с вами согласиться, леди Генри. Я всегда слушаю
музыку внимательно и не болтаю, если она хороша. Ну а скверную музыку,
конечно, следует заглушать разговорами.
-- Ага, это мнение Гарри, не так ли, мистер Грей? Я постоянно слышу
мнения Гарри от его друзей. Только таким путем я их и узнаю. Ну а музыка...
Вы не подумайте, что я ее не люблю. Хорошую музыку я обожаю, но боюсь ее --
она настраивает меня чересчур романтично. Пианистов я прямотаки боготворю,
иногда влюбляюсь даже в двух разом -- так уверяет Гарри. Не знаю, что в них
так меня привлекает... Может быть, то, что они иностранцы? Ведь они,
кажется, все иностранцы? Даже те, что родились в Англии, со временем
становятся иностранцами, не правда ли? Это очень разумно с их стороны и
создает хорошую репутацию их искусству, делает его космополитичным. Не так
ли, мистер Грей?.. Вы, кажется, не были еще ни на одном из моих вечеров?
Приходите непременно. Орхидей я не заказываю, это мне не по средствам, но на
иностранцев денег не жалею -- они придают гостиной такой живописный вид!
Ага! Вот и Гарри! Гарри, я зашла, чтобы спросить у тебя коечто, -- не помню,
что именно, и застала здесь мистера Грея. Мы с ним очень иптересно
поговорили о музыке. И совершенно сошлись во мнениях... впрочем, пет --
кажется, совершенно разошлись. Но он такой приятный собеседник, и я очень
рада, что познакомилась с ним.
-- Я тоже очень рад, дорогая, очень рад, -- сказал лорд Генри, поднимая
томные изогнутые брови и с веселой улыбкой глядя то на жену, то на
Дориана.-- Извините, что заставил вас ждать, Дориан. Я ходил на Уордорстрит,
где присмотрел кусок старинной парчи, и пришлось торговаться за нее добрых
два часа. В наше время люди всему знают цену, но понятия пе имеют о
подлинной ценности.
-- Как ни жаль, мне придется вас покинуть! -- объявила леди Генри,
прерывая наступившее неловкое молчание, и засмеяласькак всегда, неожиданно и
некстати.Я обещала герцогине поехать с ней кататься. До свиданья, мистер
Грей! До свиданья, Гарри. Ты, вероятно, обедаешь сегодня в гостях? Я тоже.
Может быть, встретимся у леди Торнбэри?
-- Очень возможно, дорогая, -- ответил лорд Генри, закрывая за ней
дверь. Когда его супруга, напоминая райскую птицу, которая целую ночь
пробыла под дождем, выпорхнула из компаты, оставив после себя легкий запах
жасмина, он закурил папиросу и развалился на диване.
-- Ни за что не женитесь на женщине с волосами соломенного цвета, --
сказал он после нескольких затяжек.
-- Почему, Гарри?
-- Они ужасно сентиментальны.
-- А я люблю сентиментальных людей.
-- Да и вообще лучше пе женитесь, Дориан. Мужчины женятся от усталости,
женщины выходят замуж из любопытства. И тем и другим брак приносит
разочарование.
-- Вряд ли я когда-нибудь женюсь, Гарри. Я слишком влюблен. Это тоже
один из ваших афоризмов. Я его претворю в жизнь, как и все, что вы
проповедуете.
-- В кого же это вы влюблены? -- спросил лорд Генри после некоторого
молчания.
-- В одну актрису, -- краснея, ответил Дориан Грей. Лорд Генри пожал
плечами.
-- Довольно банальное начало.
-- Вы не сказали бы этого, если бы видели ее, Гарри.
-- Кто же она?
-- Ее зовут Сибила Вэйн.
-- Никогда не слыхал, о такой актрисе.
-- И никто еще не слыхал. Но когда-нибудь о ней узнают все. Она
гениальна.
-- Мой мальчик, женщины не бывают гениями. Они -- декоративный пол. Им
нечего сказать миру, но они говорят -- и говорят премило. Женщина -- это
воплощение торжествующей над духом материи, мужчина же олицетворяет собой
торжество мысли над моралью.
-- Помилуйте, Гарри!..
-- Дорогой мой Дориан, верьте, это святая правда. Я изучаю женщин, как
же мне не знать! И, надо сказать, не такой уж это трудный для изучения
предмет. Я пришел к выводу, что в основном женщины делятся на две категории:
ненакрашенные и накрашенные. Первые нам очень полезны. Если хотите
приобрести репутацию почтенного человека, вам стоит только пригласить такую
женщину поужинать с вами. Женщины второй категории очаровательны. Но они
совершают одну ошибку: красятся лишь для того, чтобы казаться моложе. Наши
бабушки красились, чтобы прослыть остроумными и блестящими собеседницами: в
те времена "rouge" и "esprit" считались неразлучными. Нынче все не так. Если
женщина добилась того, что выглядит на десять лет моложе своей дочери, она
этим вполне удовлетворяется. А остроумной беседы от них не жди. Во всем
Лондоне есть только пять женщин , с которыми стоит поговорить, да и то двум
из этих пяти не место в приличном обществе... Ну, всетаки расскажите мне про
своего гения. Давно вы с ней знакомы?
-- Ах, Гарри, ваши рассуждения приводят меня в ужас.
-- Пустяки. Так когда же вы с ней познакомились?
-- Недели три назад.
-- И где?
-- Сейчас расскажу. Но не вздумайте меня расхолаживать, Гарри! В
сущности, не встреться я с вами, ничего не случилось бы: ведь это вы
разбудили во мне страстное желание узнать все о жизни. После нашей встречи у
Бэзила я не знал покоя, во мне трепетала каждая жилка. Шатаясь по Парку или
Пикадилли, я с жадным любопытством всматривался в каждого встречного и
пытался угадать, какую жизнь он ведет. К некоторым меня тянуло. Другие
внушали мне страх. Словно какая-то сладкая отрава была разлита в воздухе.
Меня мучила жажда новых впечатлений... И вот раз вечером, часов в семь, я
пошел бродить по Лондону в поисках этого нового. Я чувствовал, что в нашем
сером огромном городе с мириадами жителей, мерзкими грешниками и
пленительными пороками -- так вы описывали мне его -- припасено коечто и для
меня. Я рисовал себе тысячу вещей... Даже ожидающие меня опасности я
предвкушал с восторгом. Я вспоминал ваши слова, сказанные в тот чудесный
вечер, когда мы в первый раз обедали вместе: "Подлинный секрет счастьяв
искании красоты". Сам не зная, чего жду, я вышел из дому и зашагал по
направлению к ИстЭнду. Скоро я заблудился в лабиринте грязных улиц и унылых
бульваров без зелени. Около половины девятого я проходил мимо какого-то
жалкого театрика с большими газовыми рожками и кричащими афишами у входа.
Препротивный еврей в уморительной жилетке, какой я в жизни не видывал, стоял
у входа и курил дрянную сигару. Волосы у него были сальные, завитые, а на
грязной манишке сверкал громадный бриллиант. "Не угодно ли ложу, милорд?" --
предложил он, увидев меня, и с подчеркнутой любезностью снял шляпу. Этот
урод показался мне занятным. Вы, конечно, посмеетесь надо мной -- но
представьте, Гарри, я вошел и заплатил целую гинею за ложу у сцены. До сих
пор не понимаю, как это вышло. А ведь не сделай я этого, -- ах, дорогой мой
Гарри, не сделай я этого, я пропустил бы прекраснейший роман моей жизни!..
Вы смеетесь? Честное слово, это возмутительно!
-- Я не смеюсь, Дориан. Во всяком случае, смеюсь не над вами. Но не
надо говорить, что это прекраснейший роман вашей жизни. Скажите лучше:
"первый". В вас всегда будут влюбляться, и вы всегда будете влюблены в
любовь. Grande passion -- привилегия людей, которые проводят жизнь в
праздности. Это единственное, на что способны нетрудящиеся классы. Не
бойтесь, у вас впереди много чудесных переживаний. Это только начало.
-- Так вы меня считаете настолько поверхностным человеком? --
воскликнул Дориан Грей.
-- Наоборот, глубоко чувствующим.
-- Как так?
-- Мой мальчик, поверхностными людьми я считаю как раз тех, кто любит
только раз в жизни. Их так называемая верность, постоянство -- лишь летаргия
привычки или отсутствие воображения. Верность в любви, как и
последовательность и неизменность мыслей, -- это попросту доказательство
бессилия... Верность! Когда-нибудь я займусь анализом этого чувства. В нем
-- жадность собственника. Многое мы охотно бросили бы, если бы не боязнь,
что кто-нибудь другой это подберет... Но не буду больше перебивать вас.
Рассказывайте дальше.
-- Так вот -- я очутился в скверной, тесной ложе у сцены, и перед
глазами у меня был аляповато размалеванный занавес. Я стал осматривать зал.
Он был отделан с мишурной роскошью, везде -- купидоны и рога изобилия, как
на дешевом свадебном торте. Галерея и задние ряды были переполнены, а первые
ряды обтрепанных кресел пустовали, да и на тех местах, что здесь, кажется,
называют балконом, не видно было ни души. Между рядами ходили продавцы
имбирного пива и апельсинов, и все зрители ожесточенно щелкали орехи.
-- Точьвточь как в славные дни расцвета британской драмы!
-- Да, наверное. Обстановка эта действовала угнетающе. И я уже
подумывал, как бы мне выбраться оттуда, но тут взгляд мой упал на афишу. Как
вы думаете, Гарри, что за пьеса шла в тот вечер?
-- Ну что-нибудь вроде "Идиот" или "Немой невиновен". Деды наши любили
такие пьесы. Чем дольше я живу на свете, Дориан, тем яснее вижу: то, чем
удовлетворялись наши деды, для нас уже не годится. В искусстве, как и в
политике, 1ез les grandperes ont toujours tort.
-- Эта пьеса, Гарри, и для нас достаточно хороша: это был Шекспир,
"Ромео и Джульетта". Признаться, сначала мне стало обидно за Шекспира,
которого играют в такой дыре. Но в то же время это меня немного
заинтересовало. Во всяком случае, я решил посмотреть первое действие.
Заиграл ужасающий оркестр, которым управлял молодой еврей, сидевший за
разбитым пианино. От этой музыки я чуть не сбежал из зала, но наконец
занавес поднялся, и представление началось. Ромео играл тучный пожилой
мужчина с наведенными жженой пробкой бровями и хриплым трагическим голосом.
Фигурой он напоминал пивной бочонок. Меркуцио был немногим лучше. Эту роль
исполнял комик, который привык играть в фарсах. Он вставлял в текст
отсебятину и был в самых дружеских отношениях с галеркой. Оба эти актера
были так же нелепы, как и декорации, и все вместе напоминало ярмарочный
балаган. Но Джульетта!.. Гарри, представьте себе девушку лет семнадцати, с
нежным, как цветок, личиком, с головкой гречанки, обвитой темными косами.
Глаза -- синие озера страсти, губы -- лепестки роз. Первый раз в жизни я
видел такую дивную красоту! Вы сказали както, что никакой пафос вас не
трогает, но красота, одна лишь красота способна вызвать у вас слезы. Так
вот, Гарри, я с трудом мог разглядеть эту девушку, потому что слезы туманили
мне глаза. А голос! Никогда я не слышал такого голоса! Вначале он был очень
тих, но каждая его глубокая, ласкающая нота как будто отдельно вливалась в
уши. Потом он стал громче и звучал, как флейта или далекий гобой. Во время
сцены в саду в нем зазвенел тот трепетный восторг, что звучит перед зарей в
песне соловья. Бывали мгновения, когда слышалось в нем исступленное пение
скрипок. Вы знаете, как может волновать чей-нибудь голос. Ваш голос и голос
Сибилы Вэйн мне не забыть никогда! Стоит мне закрыть глаза -- и я слышу ваши
голоса. Каждый из них говорит мне другое, и я не знаю, которого слушаться...
Как мог я не полюбить ее? Гарри, я ее люблю. Она для меня все. Каждый вечер
я вижу ее на сцене. Сегодня она -- Розалинда, завтра -- Имоджена. Я видел ее
в Италии умирающей во мраке склепа, видел, как она в поцелуе выпила яд с губ
возлюбленного. Я следил за ней, когда она бродила по Арденнским лосам,
переодетая юношей, прелестная в этом костюме -- коротком камзоле, плотно
обтягивающих ноги штанах, изящной шапочке. Безумная, приходила она к
преступному королю и давала ему руту и горькие травы. Она была невинной
Дездемоной, и черные руки ревности сжимали ее тонкую, как тростник, шейку. Я
видел ее во все века и во всяких костюмах. Обыкновенные женщины не волнуют
нашего воображения. Они не выходят за рамки своего времени. Они не способны
преображаться как по волшебству. Их души нам так же знакомы, как их шляпки.
В них нет тайны. По утрам они катаются верхом в Парке, днем болтают со
знакомыми за чайным столом. У них стереотипная улыбка и хорошие манеры. Они
для нас -- открытая книга. Но актриса!.. Актриса -- совсем другое дело. И
отчего вы мне не сказали, Гарри, что любить стоит только актрису?
-- Оттого, что я любил очень многих актрис, Дориан.
-- О, знаю я каких: этих ужасных женщин с крашеными волосами и
размалеванными лицами.
-- Не презирайте крашеные волосы и размалеванные лица, Дориан! В них
порой находишь какую-то удивительную прелесть.
-- Право, я жалею, что рассказал вам о Сибиле Вэйн!
-- Вы не могли не рассказать мне, Дориан. Вы всю жпзпь будете мне
поверять все.
-- Да, Гарри, пожалуй, вы правы. Я ничего но могу от вас скрыть. Вы
имеете надо мной какую-то непонятную власть. Даже если бы я когда-нибудь
совершил преступление, я пришел бы и признался вам. Вы поняли бы меня.
-- Такие, как вы, Дориан, -- своенравные солнечные лучи, озаряющие
жизнь, -- не совершают преступлений. А за лестное мнение обо мне спасибо!
Ну, теперь скажите... Передайте мне спички, пожалуйста! Благодарю...
Скажите, как далеко зашли ваши отношения с Сибилой Вэйн?
Дориан вскочил, весь вспыхнув, глаза его засверкали.
-- Гарри! Сибила Вэйн для меня святыня!
-- Только святыни и стоит касаться, Дориан, -- сказал лорд Генри с
ноткой пафоса в голосе.И чего вы рассердились? Ведь рано или поздно, я
полагаю, она будет вашей. Влюбленность начинается с того, что человек
обманывает себя, а кончается тем, что он обманывает другого. Это и принято
называть романом. Надеюсь, вы уже, по крайней мере, познакомились с нею?
-- Ну, разумеется. В первый же вечер тот противный старый еврей после
спектакля пришел в ложу и предложил провести меня за кулисы и познакомить с
Джульеттой. Я вскипел и сказал ему, что Джульетта умерла несколько сот лет
тому назад и прах ее покоится в мраморном склепе в Вероне. Он слушал меня с
величайшим удивлением, -- наверное, подумал, что я выпил слишком много
шампанского...
-- Вполне возможно.
-- Затем он спросил, не пишу ли я в газетах. Я ответил, что даже не
читаю их. Он, видимо, был сильно разочарован и сообщил мне, что все
театральные критики в заговоре против него и все они продажны.
-- Пожалуй, в этом он совершенно прав. Впрочем, судя по их виду,
большинство критиков продаются за недорогую цену.
-- Ну, и он, повидимому, находит, что ему они не по карману, -- сказал
Дориан со смехом.Пока мы так беседовали, в театре стали уже гасить огни, и
мне пора было уходить. Еврей настойчиво предлагал мне еще какие-то сигары,
усиленно их расхваливая, но я и от них отказался. В следующий вечер я,
конечно, опять пришел в театр. Увидев меня, еврей отвесил низкий поклон и
объявил, что я щедрый покровитель искусства. Пренеприятный субъект, --
однако, надо вам сказать, он страстный поклонник Шекспира. Он с гордостью
сказал мне, что пять раз прогорал только изза своей любви к "барду" (так он
упорно величает Шекспира) . Он, кажется, считает это своей великой заслугой.
-- Это и в самом деле заслуга, дорогой мой, великая заслуга!
Большинство людей становятся банкротами изза чрезмерного пристрастия не к
Шекспиру, а к прозе жизни. И разориться изза любви к поэзии -- это честь...
Ну, так когда же вы впервые заговорили с мисс Сибилой Вэйн?
-- В третий вечер. Она тогда играла Розалинду. Я наконец сдался и пошел
к ней за кулисы. До того я бросил ей цветы, и она на меня взглянула... По
крайней мере, так мне показалось... А старый еврей все приставал ко мне --
он, видимо, решил во что бы то ни стало свести меня к Сибиле. И я пошел...
Не правда ли, это странно, что мне так не хотелось с ней знакомиться?
-- Нет, ничуть не странно.
-- А почему же, Гарри? -- Объясню как-нибудь потом. Сейчас я хочу
дослушать ваш рассказ об этой девушке.
-- О Сибиле? Она так застенчива и мила. В ней много детского. Когда я
стал восторгаться ее игрой, она с очаровательным изумлением широко открыла
глаза -- она совершенно не сознает, какой у нее талант! Оба мы в тот вечер
были, кажется, порядком смущены. Еврей торчал в дверях пыльного фойе и,
ухмыляясь, красноречиво разглагольствовал, а мы стояли и молча смотрели друг
на друга, как дети! Старик упорно величал меня "милордом", и я поторопился
уверить Сибилу, что я вовсе не лорд. Она сказала простодушно: "Вы скорее
похожи на принца. Я буду называть вас "Прекрасный Принц".
-- Клянусь честью, мисс Сибила умеет говорить комплименты!
-- Нет, Гарри, вы не понимаете: для нее я -- все равно что герой
какой-то пьесы. Она совсем не знает жизни. Живет с матерью, замученной,
увядшей женщиной, которая в первый вечер играла леди Капулетти в каком-то
красном капоте. Заметно, что эта женщина знавала лучшие дни.
-- Встречал я таких... Они на меня всегда наводят тоску, -- вставил
лорд Генри, разглядывая свои перстни.
-- Еврей хотел рассказать мне ее историю, но я не стал слушать, сказал,
что меня это не интересует.
-- И правильно сделали. В чужих драмах есть что-то безмерно жалкое.
-- Меня интересует только сама Сибила. Какое мне дело до ее семьи и
происхождения? В ней все -- совершенство, все божественно -- от головы до
маленьких ножек. Я каждый вечер хожу смотреть ее на сцене, и с каждым
вечером она кажется мне все чудеснее.
-- Так вот почему вы больше не обедаете со мной по вечерам! Я так и
думал, что у вас какой-нибудь роман. Однако это не совсем то, чего я ожидал.
-- Гарри, дорогой, ведь мы каждый день --либо завтракаем, -- либо
ужинаем вместе! И, кроме того, я несколько раз ездил с вами в оперу, --
удивленно возразил Дориан.
-- Да, но вы всегда бессовестно опаздываете.
-- Что поделаешь! Я должен видеть Сибилу каждый вечер, хотя бы в одном
акте. Я уже не могу жить без нее. И когда я подумаю о чудесной душе,
заключенной в этом хрупком теле, словно выточенном из слоновой кости, меня
охватывает благоговейный трепет.
-- А сегодня, Дориан, вы не могли бы пообедать со мной?
Дориан покачал головой.
-- Сегодня она -- Имоджена. Завтра вечером будет Джульеттой.
-- А когда же она бывает Сибилой Вэйн?
-- Никогда.
-- Ну, тогда вас можно поздравить!
-- Ах, Гарри, как вы несносны! Поймите, в ней живут все великие героини
мира! Она более чем одно существо. Смеетесь? А я вам говорю: она -- гений. Я
люблю ее: я сделаю все, чтобы и она полюбила меня. Вот вы постигли все тайны
жизни -- так научите меня, как приворожить Сибилу Вэйн! Я хочу быть
счастливым соперником Ромео, заставить его ревновать. Хочу, чтобы все жившие
когда-то на земле влюбленные услышали в своих могилах наш смех и
опечалились, чтобы дыхание нашей страсти потревожило их прах, пробудило его
и заставило страдать. Боже мой, Гарри, если бы вы знали, как я ее обожаю!
Так говорил Дориан, в волнении шагая из угла в угол. На щеках его пылал
лихорадочный румянец. Он был сильно возбужден.
Лорд Генри наблюдал за ним с тайным удовольствием. Как непохож был
Дориан теперь на того застенчивого и робкого мальчика, которого он встретил
в мастерской Бэзила Холлуорда! Все его существо раскрылось, как цветок,
расцвело пламенноалым цветом. Душа вышла из своего тайного убежища, и
Желание поспешило ей навстречу.
-- Что же вы думаете делать? -- спросил наконец лорд Генри.
-- Я хочу, чтобы вы и Бэзил как-нибудь поехали со мной в театр и
увидели ее на сцене. Ничуть не сомневаюсь, что и вы оцените ее талант. Потом
надо будет вырвать ее из рук этого еврея. Она связана контрактом на три
года, -- впрочем, теперь осталось уже только два года и восемь месяцев.
Конечно, я заплачу ему. Когда все будет улажено, я сниму какой-нибудь театр
в ВестЭнде и покажу ее людям во всем блеске. Она сведет с ума весь свет,
точно так же как свела меня.
-- Ну, это вряд ли, милый мой!
-- Вот увидите! В ней чувствуется не только замечательное артистическое
чутье, но и яркая индивидуальность! И ведь вы не раз твердили мне, что в наш
век миром правят личности, а не идеи.
-- Хорошо, когда же мы отправимся в театр?
-- Сейчас соображу... Сегодня вторник. Давайте завтра! Завтра она
играет Джульетту.
-- Отлично. Встретимся в восемь в "Бристоле". Я привезу Бэзила.
-- Только не в восемь, Гарри, а в половине седьмого. Мы должны попасть
в театр до поднятия занавеса. Я хочу, чтобы вы ее увидели в той сцене, когда
она в первый раз встречается с Ромео.
-- В половине седьмого! В такую рань! Да это все равно что унизиться до
чтения английского романа. Нет, давайте в семь. Ни один порядочный человек
не обедает раньше семи. Может, вы перед этим съездите к Бэзилу? Или просто
написать ему?
-- Милый Бэзил! Вот уже целую неделю я не показывался ему на глаза. Это
просто бессовестно -- ведь он прислал мне мой портрет в великолепной раме,
заказанной по его рисунку... Правда, я немножко завидую этому портрету,
который на целый месяц моложе меня, но, признаюсь, я от него в восторге.
Пожалуй, лучше будет, если вы напишете Бэзилу. Я не хотел бы с ним
встретиться с глазу на глаз -- все, что он говорит, нагоняет на меня скуку.
Он постоянно дает мне добрые советы.
Лорд Генри улыбнулся.
-- Некоторые люди очень охотно отдают то, что им самим крайне
необходимо. Вот что я называю верхом великодушия!
-- Бэзил -- добрейшая душа, но, помоему, он немного филистер. Я это
понял, когда узнал вас, Гарри.
-- Видите ли, мой друг, Бэзил все, что в нем есть лучшего, вкладывает в
свою работу. Таким образом, для жизни ему остаются только предрассудки,
моральные правила и здравый смысл. Из всех художников, которых я знавал,
только бездарные были обаятельными людьми. Талантливые живут своим
творчеством и поэтому сами по себе совсем неинтересны. Великий поэт --
подлинно великий -- всегда оказывается самым прозаическим человеком, А
второстепенные -- обворожительны. Чем слабее их стихи, тем эффектнее
наружность и манеры. Если человек выпустил сборник плохих сонетов, можно
заранее сказать, что он совершенно неотразим. Он вносит в свою жизнь ту
поэзию, которую не способен внести в свои стихи. А поэты другого рода
изливают на бумаге поэзию, которую не имеют смелости внести в жизнь.
-- Не знаю, верно ли это, Гарри, -- промолвил Дориан Грей, смачивая
свой носовой платок духами из стоявшего на столе флакона с золотой
пробкой.-- Должно быть, верно, раз вы так говорите... Ну, я ухожу, меня ждет
Имоджена. Не забудьте же о завтрашней встрече. До свиданья.
Оставшись один, лорд Генри задумался, опустив тяжелые веки. Несомненно,
мало кто интересовал его так, как Дориан Грей, однако то, что юноша страстно
любил кого-то другого, не вызывало в душе лорда Генри ни малейшей досады или
ревности. Напротив, он был даже рад этому: теперь Дориан становится еще
более любопытным объектом для изучения. Лорд Генри всегда преклонялся перед
научными методами естествоиспытателей, но область их исследований находил
скучной и незначительной. Свои собственные исследования он начал с
вивисекции над самим собой, затем стал производить вивисекцию над другими.
Жпзнь человеческая -- вот что казалось ему единственно достойным изучения. В
сравнении с нею все остальное ничего не стоило. И, разумеется, наблюдатель,
изучающий кипение жизни в ее своеобразном горниле радостей и страданий, не
может при этом защитить лицо стеклянной маской и уберечься от удушливых
паров, дурманящих мозг и воображение чудовищными образами, жуткими
кошмарами. В этом горниле возникают яды столь тонкие, что изучить их
свойства можно лишь тогда, когда сам отравишься ими, и гнездятся болезни
столь странные, что понять их природу можно, лишь переболев ими. А всетаки
какая великая награда ждет отважного исследователя! Каким необычайным
предстанет перед ним мир! Постигнуть удивительно жестокую логику страсти и
расцвеченную эмоциями жизнь интеллекта, узнать, когда та и другая сходятся и
когда расходятся, в чем они едины и когда наступает разладчто за
наслаждение! Не все ли равно, какой ценой оно покупается? За каждое новое
неизведанное ощущение не жаль заплатить чем угодно.
Лорд Генри понимал (и при этой мысли его темные глаза весело
заблестели), что именно его речи, музыка этих речей, произнесенных его
певучим голосом, обратили душу Дориана к прелестной девушке и заставили его
преклониться перед ней. Да, мальчик был в значительной мере его созданием и
благодаря ему так рано пробудился к жизни. А это разве не достижение?
Обыкновенные люди ждут, чтобы жизнь сама открыла им свои тайны, а немногим
избранникам тайны жизни открываются раньше, чем поднимется завеса. Иногда
этому способствует искусство (и главным образом литература), воздействуя
непосредственно на ум и чувства. Но бывает, что роль искусства берет на себя
в этом случае какой-нибудь человек сложной души, который и сам представляет
собой творение искусства, -- ибо Жизнь, подобно поэзии, или скульптуре, или
живописи, также создает свои шедевры.
Да, Дориан рано созрел. Весна его еще не прошла, а он уже собирает
урожай. В нем весь пыл и жизнерадостность юности, но при этом он уже
начинает разбираться в самом себе. Наблюдать его -- истинное удовольствие!
Этот мальчик с прекрасным лицом и прекрасной душой вызывает к себе живой
интерес. Не все ли равно, чем все кончится, какая судьба ему уготована? Он
подобен тем славным героям пьес или мистерий, чьи радости нам чужды, но чьи
страдания будят в нас любовь к прекрасному. Их раны -- красные розы.
Душа и тело, тело и душа -- какая это загадка! В душе таятся животные
инстинкты, а телу дано испытать минуты одухотворяющие. Чувственные порывы
способны стать утонченными, а интеллект -- отупеть. Кто может сказать, когда
умолкает плоть и начинает говорить душа? Как поверхностны и произвольны
авторитетные утверждения психологов! И при всем том -- как трудно решить,
которая из школ ближе к истине! Действительно ли душа человека -- лишь тень,
заключенная в греховную оболочку? Или, как полагал Джордано Бруно, тело
заключено в духе? Расставание души с телом -- такая же непостижимая загадка,
как их слияние.
Лорд Генри задавал себе вопрос, сможет ли когда-нибудь психология
благодаря нашим усилиям стать абсолютно точной наукой, раскрывающей малейшие
побуждения, каждую сокровенную черту нашей внутренней жизни? Сейчас мы еще
не понимаем самих себя и редко понимаем других. Опыт не имеет никакого
морального значения; опытом люди называют свои ошибки. Моралисты, как
правило, всегда видели в опыте средство предостережения и считали, что он
влияет на формирование характера. Они славили опыт, ибо он учит нас, чему
надо следовать и чего избегать. Но опыт не обладает движущей силой. В нем
так же мало действенного, как и в человеческом сознании. По существу, он
только свидетельствует, что наше грядущее обычно бывает подобно нашему
прошлому и что грех, совершенный однажды с содроганием, мы повторяем в жизни
много раз -- но уже с удовольствием.
Лорду Генри было ясно, что только экспериментальным путем можно прийти
к научному анализу страстей. А Дориап Грей -- под рукой, он, несомненно,
подходящий объект, и изучение его обещает дать богатейшие результаты. Его
мгновенно вспыхнувшая безумная любовь к Сибиле Вэйн -- очень интересное
психологическое явление. Конечно, немалую роль тут сыграло любопытство --
да, любопытство и жажда новых ощущений. Однако эта любовь -- чувство не
примитивное, а весьма сложное. То, что в ней порождено чисто чувственными
инстинктами юности, самому Дориану представляется чем-то возвышенным,
далеким от чувственности, -- и по этой причине оно еще опаснее. Именно те
страсти, природу которых мы неверно понимаем, сильнее всего властвуют над
нами. А слабее всего бывают чувства, происхождение которых нам понятно. И
часто человек воображает, будто он производит опыт над другими, тогда как в
действительности производит опыт над самим собой.
Так размышлял лорд Генри, когда раздался стук в дверь. Вошел камердинер
и напомнил ему, что пора переодеваться к обеду. Лорд Генри встал и выглянул
на улицу. Закатное солнце обливало пурпуром и золотом верхние окна в доме
напротив, и стекла сверкали, как листы раскаленного металла. Небо над
крышами было блеклорозовое. А лорд Генри думал о пламенной юности своего
нового друга и пытался угадать, какая судьба ждет Дориана.
Вернувшись домой около половины первого ночи, он увидел на столе в
прихожей телеграмму. Дориан Грей извещал его о своей помолвке с Сибилой
Вэйн.


    ГЛАВА V



-- Мама, мама, я так счастлива! -- шептала девушка, прижимаясь щекой к
коленям женщины с усталым, поблекшим лицом, которая сидела спиной к свету, в
единственном кресле убогой и грязноватой гостиной.-- Я так счастлива, --
повторила Сибила.-- И ты тоже должна радоваться!
Миссис Вэйн судорожно обняла набеленными худыми руками голову дочери.
-- Радоваться? -- отозвалась она.-- Я радуюсь, Сибила, только тогда,
когда вижу тебя'на сцене. Ты не должна думать ни о чем, кроме театра. Мистер
Айзекс сделал нам много добра. И мы еще до сих пор не вернули ему его
деньги...
Девушка подняла голову и сделала недовольную гримаску.
-- Деньги? -- воскликнула она.-- Ах, мама, какие пустяки! Любовь важнее
денег.
-- Мистер Айзекс дал нам вперед пятьдесят фунтов, чтобы мы могли
уплатить долги и как следует снарядить в дорогу Джеймса. Не забывай этого,
Сибила. Пятьдесят фунтов -- большие деньги. Мистер Айзекс к нам очень
внимателен...
-- Но он не джентльмен, мама! И мне противна его манера разговаривать
со мной, -- сказала девушка, вставая и подходя к окну.
-- Не знаю, что бы мы стали делать, если бы не он, -- ворчливо
возразила мать.
Сибила откинула голову и рассмеялась.
-- Он нам больше не нужен, мама. Теперь нашей жизнью будет
распоряжаться Прекрасный Принц.
Она вдруг замолчала. Кровь прилила к ее лицу, розовой тенью покрыла
щеки. От учащенного дыхания раскрылись лепестки губ. Они трепетали. Знойный
ветер страсти налетел и, казалось, даже шевельнул мягкие складки платья.
-- Я люблю его, -- сказала Сибила просто.
-- Глупышка! Ох, глупышка! -- как попугай твердила мать в ответ. И
движения ее скрюченных пальцев, унизанных дешевыми перстнями, придавали этим
словам что-то жутконелепое.
Девушка снова рассмеялась. Радость плененной птицы звенела в ее смехе.
Той же радостью сияли глаза, и Сибила на мгновение зажмурила их, словно
желая скрыть свою тайну. Когда же она их снова открыла, они были затуманены
мечтой.
Узкогубая мудрость взывала к ней из обтрепанного кресла, проповедуя
благоразумие и осторожность, приводя сентенции из книги трусости, выдающей
себя за здравый смысл. Сибила не слушала. Добровольная пленница Любви, она в
эти минуты была не одна. Ее принц, Прекрасный Принц, был с нею. Она призвала
Память, и Память воссоздала его образ. Она выслала душу свою па поиски, и та
привела его. Его поцелуй еще пылал на ее губах, веки еще согревало его
дыхание.
Мудрость между тем переменила тактику и заговорила о необходимости
проверить, навести справки... Этот молодой человек, должно быть, богат. Если
так, надо подумать о браке... Но волны житейской хитрости разбивались об уши
Сибилы, стрелы коварства летели мимо. Она видела только, как шевелятся узкие
губы, и улыбалась.
Вдруг она почувствовала потребность заговорить. Насыщенное словами
молчание тревожило ее.
-- Мама, мама, -- воскликнула она.-- За что он так любит меня? Я знаю,
за что я полюбила его: он прекрасен, как сама Любовь. Но что он нашел во
мне? Ведь я его не стою... А всетаки, -- пе знаю отчего, -- хотя я совсем
его недостойна, я ничуть не стыжусь этого. Я горда, ох, как горда своей
любовью! Мама, ты моего отца тоже любила так, как я люблю Прекрасного
Принца?
Лицо старой женщины побледнело под толстым слоем дешевой пудры, сухие
губы искривила судорожная гримаса боли. Сибила подбежала к матери, обняла ее
и поцеловала.
-- Прости, мамочка! Знаю, тебе больно вспоминать об отце. Это потому,
что ты горячо его любила. Ну, не будь же так печальна! Сегодня я счастлива,
как ты была двадцать лет назад. Ах, не мешай мне стать счастливой на всю
жизнь!
-- Дитя мое, ты слишком молода, чтобы влюбляться. И притом -- что тебе
известно об этом молодом человеке? Ты даже имени его пе знаешь. Все это в
высшей степени неприлично. Право, в такое время, когда Джеймс уезжает от нас
в Австралию и у меня столько забот, тебе следовало бы проявить больше
чуткости... Впрочем, если окажется, что он богат...
-- Ах, мама, мама, не мешай моему счастью!
Миссис Вэйн взглянула на дочь -- и заключила ее в объятия. Это был один
из тех театральных жестов, которые у актеров часто становятся как бы "второй
натурой". В эту минуту дверь отворилась, и в комнату вошел коренастый,
несколько неуклюжий юноша с взлохмаченными темными волосами и большими
руками и ногами. В нем не было и следа того тонкого изящества, которое
отличало его сестру. Трудно было поверить, что они в таком близком родстве.
Миссис Вэйн устремила глаза на сына, и улыбка ее стала шире. Сын в эту
минуту заменял ей публику, и она чувствовала, что они с дочерью представляют
интересное зрелище.
-- Ты могла бы оставить и для меня несколько поцелуев, Сибила, --
сказал юноша с шутливым упреком.
-- Да ты же не любишь целоваться, Джим, -- отозвалась Сибила.Тыугрюмый
старый медведь!Она подскочила к брату и обняла его.
Джеймс Вэйн нежно заглянул ей в глаза.
-- Пойдем погуляем напоследок, Сибила. Наверное, я никогда больше не
вернусь в этот противный Лондон. И вовсе не жалею об этом.
-- Сын мой, не говори таких ужасных вещей! -- пробормотала миссис Вэйн
со вздохом и, достав какой-то мишурный театральный наряд, принялась .чинить
его. Она была несколько разочарована тем, что Джеймс не принял участия в
трогательной сцеве, -- ведь эта сцена тогда была бы еще эффектнее.
-- А почему не говорить, раз это правда, мама?
-- Ты очень огорчаешь меня, Джеймс. Я надеюсь, что ты вернешься из
Австралии состоятельным человеком. В колониях не найдешь хорошего общества.
Да, ничего похожего на приличное общество там и в помине нет... Так что,
когда наживешь состояние, возвращайся па родину и устраивайся в Лондоне.
-- "Хорошее общество", подумаешь! -- буркнул Джеймс.-- Очень оно мне
нужно! Мне бы только заработать денег, чтобы ты и Сибила могли уйти из
театра. Ненавижу я его!
-- Ах, Джеймс, какой же ты ворчун! -- со смехом сказала Сибила.-- Так
ты вправду хочешь погулять со мной? Чудесно! А я боялась, что ты уйдешь
прощаться со своими товарищами, с Томом Харди, который подарил тебе эту
безобразную трубку, или Недом Лэнгтоном, который насмехается над тобой,
когда ты куришь. Очень мило, что ты решил провести последний день со мной.
Куда же мы пойдем? Давай сходим в Парк!
-- Нет, я слишком плохо одет, -- возразил Джеймс, нахмурившись.-- В
Парке гуляет только шикарная публика.
-- Глупости, Джим! -- шепнула Сибила, поглаживая рукав его потрепанного
пальто.
-- Ну, ладно, -- сказал Джеймс после минутного колебания.-- Только ты
одевайся поскорее.
Сибила выпорхнула из комнаты, и слышно было, как она поет, взбегая по
лестнице. Потом ее ножки затопотали где-то наверху.
Джеймс несколько раз прошелся из угла в угол. Затем повернулся к
неподвижной фигуре в кресле и спросил:
-- Мама, у тебя все готово?
-- Все готово, Джеймс, -- ответила она, не поднимая глаз от шитья.
Последние месяцы миссис Вэйн бывало как-то не по себе, когда она оставалась
наедине со своим суровым и грубоватым сыном. Ограниченная и скрытная женщина
приходила в смятение, когда их глаза встречались. Часто задавала она себе
вопрос, не подозревает ли сын что-нибудь .
Джеймс не говорил больше ни слова, и это молчание стало ей невтерпеж.
Тогда она пустила в ход упреки и жалобы. Женщины, защищаясь, всегда
переходят в наступление. А их наступление часто кончается внезапной и
необъяснимой сдачей.
-- Дай бог, чтобы тебе понравилась жизнь моряка, Джеймс, -- начала
миссис Вэйн.-- Не забывай, что ты сам этого захотел. А ведь мог бы поступить
в контору какого-нибудь адвоката. Адвокаты -- весьма почтенное сословие, в
провинции их часто приглашают в самые лучшие дома.
-- Не терплю контор и чиновников, -- отрезал Джеймс.-- Что я сам сделал
выбор -- это верно. Свою жизнь я проживу так, как мне нравится. А тебе,
мама, на прощанье скажу одно: береги Сибилу. Смотри, чтобы с ней не
случилось беды! Ты должна охранять ее!
-- Не понимаю, зачем ты это говоришь, Джеймс. Разумеется, я Сибилу
оберегаю.
-- Я слышал, что какой-то господин каждый вечер бывает в театре и ходит
за кулисы к Сибиле. Это правда? Что ты на это скажешь?
-- Ах, Джеймс, в этих вещах ты ничего не смыслишь. Мы, актеры,
привыкли, чтобы нам оказывали самое любезное внимание. Меня тоже когда-то
засыпали букетами. В те времена люди умели ценить наше искусство. Ну а что
касается Сибилы... Я еще не знаю, прочно ли ее чувство, серьезно ли оно. Но
этот молодой человек, без сомнения, настоящий джентльмен. Он всегда так
учтив со мной. И по всему заметно, что богат, -- он посылает Сибиле чудесные
цветы.
-- Но ты даже имени его не знаешь! -- сказал юноша резко.
-- Нет, не знаю, -- с тем же безмятежным спокойствием ответила мать.--
Он не открыл еще нам своего имени. Это очень романтично. Наверное, он из
самого аристократического круга.
Джеймс Вэйп прикусил губу.
-- Береги Сибилу, мама! -- сказал он опять настойчиво.-- Смотри за ней
хорошенько!
-- Сын мой, ты меня очень обижаешь. Разве я мало забочусь о Сибиле?
Конечно, если этот джентльмен богат, почему ей не выйти за него? Я уверена,
что он знатного рода. Это по всему видно. Сибила может сделать блестящую
партию. И они будут прелестной парой, -- он замечательно красив, его красота
всем бросается в глаза.
Джеймс проворчал что-то себе под нос, барабаня пальцами по стеклу. Он
обернулся к матери и хотел что-то еще сказать, но в эту минуту дверь
отворилась и вбежала Сибила.
-- Что это у вас обоих такой серьезный вид? -- воскликнула она.-- В чем
дело?
-- Ни в чем, -- сказал Джеймс.-- Не все же смеяться, иной раз надо и
серьезным быть. Ну, прощай, мама. Я приду обедать к пяти. Все уложено, кроме
рубашек, так что ты не беспокойся.
-- До свиданья, сын мой, -- отозвалась миссис Вэйн и величественно, но
с натянутым видом кивнула Джеймсу. Ее сильно раздосадовал тон, каким он
говорил с ней, а выражение его глаз пугало ее.
-- Поцелуй меня, мама, -- сказала Сибила. Ее губы, нежные, как
цветочные лепестки, коснулись увядшей щеки и согрели ее.
-- О дитя мое, дитя мое! -- воскликнула миссис Вэйн, поднимая глаза к
потолку в поисках воображаемой галерки.
-- Ну, пойдем, Сибила! -- нетерпеливо позвал Джеймс. Он пе выносил
аффектации, к которой так склонна была его мать.
Брат и сестра вышли на улицу, где солнечный свет спорил с ветром,
нагонявшим тучки, и пошли по унылой ЮстонРод. Прохожие удивленно
посматривали на угрюмого и нескладного паренька в дешевом, плохо сшитом
костюме, шедшего с такой изящной и грациозной девушкой. Он напоминал
деревенщинусадовника с прелестной розой.
По временам Джим хмурился, перехватывая чей-нибудь любопытный взгляд.
Он терпеть не мог, когда на него глазели, -- чувство, знакомое гениям только
на закате жизни, но никогда не оставляющее людей заурядных. Сибила же
совершенно не замечала, что ею любуются. В ее смехе звенела радость любви.
Она думала о Прекрасном Принце, но, чтобы ничто не мешало ей упиваться этими
мыслями, не говорила о нем, а болтала о корабле, на котором будет плавать
Джеймс, о золоте, которое он непременно найдет в Австралии, о воображаемой
красивой п богатой девушке, которую он спасет, освободив из рук разбойников
в красных рубахах. Сибила и мысли не допускала, что Джеймс на всю жизнь
останется простым матросом, или третьим помощником капитана, или кем-либо в
таком роде. Нет, нет! Жизнь моряка ужасна! Сидеть, как птица в клетке, на
каком-нибудь противном корабле, когда его то и дело атакуют с хриплым ревом
горбатые волны, а злой ветер гнет мачты и рвет паруса на длинные свистящие
ленты! Как только корабль прибудет в Мельбурн, Джеймсу следует вежливо
сказать капитану "прости" и высадиться на берег и сразу же отправиться на
золотые прииски. Недели не пройдет, как он найдет большущий самородок
чистого золота, какого еще никто никогда не находил, и перевезет его на
побережье в фургоне под охраной шести конных полицейских. Скрывающиеся в
зарослях бандиты трижды нападут на них, произойдет кровопролитная схватка, и
бандиты будут отброшены... Или нет, не надо никаких золотых приисков, там
ужас что творится, люди отравляют друг друга, в барах стрельба, ругань.
Лучше Джеймсу стать мирным фермером, разводить овец. И в один прекрасный
вечер, когда он верхом будет возвращаться домой, он увидит, как разбойник на
черном коне увозит прекрасную знатную девушку, пустится за ним в погоню и
спасет красавицу. Ну а потом она, конечно, влюбится в него, а он -- в нее, и
они поженятся, вернутся в Лондон и будут жить здесь, в большущем доме. Да,
да, Джеймса ждут впереди чудесные приключения. Только он должен быть
хорошим, не кипятиться и не транжирить денег.
-- Ты слушайся меня, Джеймс. Хотя я старше тебя только на год, я
гораздо лучше знаю жизнь... Да смотри же, пиши мне с каждой почтой! И молись
перед сном каждый вечер, а я тоже буду молиться за тебя. И через несколько
лет ты вернешься богатым и счастливым.
Джеймс слушал сестру угрюмо и молча. С тяжелым сердцем уезжал он из
дому. Да и не только предстоящая разлука удручала его и заставляла сердито
хмуриться. При всей своей неопытности юноша остро чувствовал, что Сибиле
угрожает опасность. От этого светского щеголя, который вздумал за ней
ухаживать, добра не жди! Он был аристократ -- и Джеймс ненавидел его,
ненавидел безотчетно, в силу какого-то классового инстинкта, ему самому
непонятного и потому еще более властного. Притом Джеймс, зная легкомыслие и
пустое тщеславие матери, чуял в этом грозную опасность для Сибилы и ее
счастья. В детстве мы любим родителей. Став взрослыми, судим их. И бывает,
что мы их прощаем.
Мать! Джеймсу давно хотелось задать ей один вопрос -- вопрос, который
мучил его вот уже много месяцев. Фраза, случайно услышанная в театре,
глумливое шушуканье, донесшееся до него раз вечером, когда он ждал мать у
входа за кулисы, подняли в голове Джеймса целую бурю мучительных догадок.
Воспоминание об этом и сейчас ожгло его, как удар хлыста по лицу. Он сдвинул
брови так, что между ними прорезалась глубокая морщина, и с гримасой боли
судорожно прикусил нижнюю губу.
-- Да ты совсем меня не слушаешь, Джим! -- воскликнула вдруг Сибила.--
А я-то стараюсь, строю для тебя такие чудесные планы на будущее. Ну, скажи
же что-нибудь !
-- Что мне сказать?
-- Хотя бы, что ты будешь паймальчиком и не забудешь вас, -- сказала
Сибила с улыбкой. Джеймс пожал плечами.
-- Скорее ты забудешь меня, чем я тебя, Сибила.
Сибила покраснела.
-- Почему ты так думаешь, Джим?
-- Да вот, говорят, у тебя появился новый знакомый. Кто он? Почему ты
мне ничего о нем не рассказала? Это знакомство к добру не приведет.
-- Перестань, Джим! Не смей дурно говорить о нем! Я его люблю.
-- Господи, да тебе даже имя его неизвестно! -- возразил Джеймс.Кто он
такой? Я, кажется, имею право это знать.
-- Его зовут Прекрасный Принц. Разве тебе не нравится это имя? Ты его
запомни, глупый мальчик. Если бы ты увидел моего Принца, ты понял бы, что
лучше его нет никого на свете. Вот вернешься из Австралии, и тогда я вас
познакомлю. Он тебе очень понравится, Джим. Он всем нравится, а я... я люблю
его. Как жаль, что ты сегодня вечером не сможешь быть в театре. Он обещал
приехать. И я сегодня играю Джульетту. О, как я ее сыграю! Ты только
представь себе, Джим, -- играть Джульетту, когда сама влюблена и когда он
сидит перед тобой. Играть для него! Я даже боюсь, что испугаю всех зрителей.
Испугаю или приведу в восторг! Любовь возносит человека над самим собой...
Этот бедный Урод, мистер Айзеке, опять будет кричать в баре своим
собутыльникам, что я гений. Он верит в меня, а сегодня будет на меня
молиться. И это сделал мой Прекрасный Принц, моя чудесная любовь, бог
красоты! Я так жалка по сравнению с ним... Ну, так что же? Пословица
говорит: нищета вползает через дверь, а любовь влетает в окно. Наши
пословицы следовало бы переделать. Их придумывали зимой, а теперь лето...
Нет, для меня теперь весна, настоящий праздник цветов под голубым небом.
-- Он -- знатный человек, -- сказал Джеймс мрачно.
-- Он -- принц! -- пропела Сибила.-- Чего тебе еще?
-- Он хочет сделать тебя своей рабой.
-- А я дрожу при мысли о свободе.
-- Остерегайся его, Сибила!
-- Кто его увидел, боготворит его, а кто узнал -- верит ему.
-- Сибила, да он тебя совсем с ума свел!
Сибила рассмеялась и взяла брата под руку.
-- Джим, милый мой, ты рассуждаешь, как столетний старик. Когда-нибудь
сам влюбишься, тогда поймешь, что это такое. Ну, не дуйся же! Ты бы
радоваться должен, что, уезжая, оставляешь меня такой счастливой. Нам с
тобой тяжело жилось, ужасно тяжело и трудно. А теперь все пойдет подругому.
Ты едешь, чтобы увидеть новый мир, а мне он открылся здесь, в Лондоне... Вот
два свободных места, давай сядем и будем смотреть на нарядную публику.
Они уселись среди толпы отдыхающих, которые глазели на прохожих. На
клумбах у дорожки тюльпаны пылали дрожащими языками пламени. В воздухе
висела белая пыль, словно зыбкое облако ароматной пудры. Огромными пестрыми
бабочками порхали и качались над головами зонтики ярких цветов.
Сибила настойчиво расспрашивала брата, желая, чтобы он поделился с нею
своими планами и надеждами. Джеймс отвечал медленно и неохотно. Они
обменивались словами, как игроки обмениваются фишками. Сибилу угнетало то,
что она не может заразить Джеймса своей радостью. Единственным откликом,
который ей удалось вызвать, была легкая улыбка на его хмуром лице.
Вдруг перед ней промелькнули золотистые волосы, знакомые улыбающиеся
губы: мимо в открытом экипаже проехал с двумя дамами Дориан Грей.
Сибила вскочила.
-- Он!
-- Кто? -- спросил Джим.
-- Прекрасный Принц! -- ответила она, провожая глазами коляску.
Тут и Джим вскочил и крепко схватил ее за руку.
-- Где? Который? Да покажи же! Я должен его увидеть! Но в эту минуту
запряженный четверкой экипаж герцога Бервикского заслонил все впереди, а
когда он проехал, коляска Дориана была уже далеко.
-- Уехал! -- огорченно прошептала Сибила.-- Как жаль, что ты его не
видел!
-- Да, жаль. Потому что, если он тебя обидит, клянусь богом, я отыщу и
убью его.
Сибила в ужасе посмотрела на брата. А он еще раз повторил свои слова.
Они просвистели в воздухе, как кинжал, и люди стали оглядываться на Джеймса.
Стоявшая рядом дама захихикала.
-- Пойдем отсюда, Джим, пойдем! -- шепнула Сибила. Она стала
пробираться через толпу, и Джим, повеселевший после того, как облегчил душу,
пошел за нею.
Когда они дошли до статуи Ахилла, девушка обернулась. Она с сожалением
посмотрела на брата и покачала головой, а на губах ее трепетал смех.
-- Ты дурачок, Джим, настоящий дурачок и злой мальчишкавот и все. Ну,
можно ли говорить такие ужасные вещи! Ты сам не понимаешь, что говоришь. Ты
попросту ревнуешь и потому несправедлив к нему. Ах, как бы я хотела, чтобы и
ты полюбил кого-нибудь ! Любовь делает человека добрее, а ты сказал злые
слова!
-- Мне уже шестнадцать лет, -- возразил Джим.-- И я знаю, что говорю.
Мать тебе не опора. Она не сумеет уберечь тебя. Экая досада, что я уезжаю!
Не подпиши я контракта, я послал бы к черту Австралию и остался бы с тобой.
-- Полно, Джим! Ты точьвточь как герои тех дурацких мелодрам, в которых
мама любила играть. Но я не хочу с тобой спорить. Ведь я только что видела
его, а видеть его -- это такое счастье! Не будем ссориться! Я уверена, что
ты никогда не причинишь зла человеку, которого я люблю, -- правда, Джим?
-- Пока ты его любишь, пожалуй, -- был угрюмый ответ.
-- Я буду любить его вечно, -- воскликнула Сибила.
-- А он тебя?
-- И он тоже.
-- Ну, тото. Пусть только попробует изменить!
Сибила невольно отшатнулась от брата. Но затем рассмеялась и положила
ему руку на плечо. Ведь он в ее глазах был еще мальчик.
У Мраморной Арки они сели в омнибус, и он довез их до грязного,
запущенного дома на ЮстонРод, где они жили. Был уже шестой час, а Сибиле
полагалось перед спектаклем полежать часдругой. Джим настоял, чтобы она
легла, объяснив, что он предпочитает проститься с нею в ее комнате, пока
мать внизу. Мать непременно разыграла бы при прощании трагическую сцену, а
он терпеть не может сцен.
И они простились в комнате Сибилы. В сердце юноши кипела ревность и
бешеная ненависть к чужаку, который, как ему казалось, встал между ним и
сестрой. Однако, когда Сибила обвила руками его шею и провела пальчиками по
его волосам, Джим размяк и поцеловал ее с искренней нежностью. Когда он
потом шел вниз по лестнице, глаза его были полны слез.
Внизу дожидалась мать. Она побранила его за опоздание. Джеймс ничего не
ответил и принялся за скудный обед. Мухи жужжали над столом, ползали по
грязной скатерти. Под грохот омнибусов и кебов Джеймс слушал монотонный
голос, отравлявший ему последние оставшиеся минуты.
Скоро он отодвинул в сторону тарелку и подпер голову руками. Он твердил
себе, что имеет право знать. Если правда то, что он подозревает, -- мать
давно должна была сказать ему об этом. Цепенея от страха, миссис Вэйн тайком
наблюдала за ним. Слова механически слетали с ее губ, пальцы комкали грязный
кружевной платочек. Когда часы пробили шесть, Джим встал и направился к
двери. Но по дороге остановился и оглянулся на мать. Взгляды их встретились,
и в глазах ее он прочел горячую мольбу о пощаде. Это только подлило масла в
огонь.
-- Мама, я хочу задать тебе один вопрос, -- начал он. Мать молчала, ее
глаза забегали по сторонам.
-- Скажи мне правду, я имею право знать: ты была замужем за моим отцом?
У миссис Вэйн вырвался глубокий вздох. То был вздох облегчения.
Страшная минута, которой она с такой тревогой ждала днем и ночью в течение
многих месяцев, наконец наступила, -- и вдруг ее страх исчез. Она даже была
этим несколько разочарована. Грубая прямота вопроса требовала столь же
прямого ответа. Решительная сцена без постепенной подготовки! Это было
нескладно, напоминало плохую репетицию.
-- Нет, -- отвечала она, удивляясь про себя тому, что в жизни все так
грубо и просто.
-- Значит, он был подлец? -- крикнул юноша, сжимая кулаки. Мать
покачала головой.
-- Нет. Я знала, что он не свободен. Но мы крепко любили друг друга.
Если бы он не умер, он бы нас обеспечил. Не осуждай его, сынок. Он был твой
отец и джентльмен. Да, да, он был знатного рода.
У Джеймса вырвалось проклятие.
-- Мне-то все равно, -- воскликнул он.-- Но ты смотри, чтобы с Сибилой
не случилось того же! Ведь тот, кто в нее влюблен или притворяется
влюбленным, тоже, наверное, "джентльмен знатного рода"?
На одно мгновение миссис Вэйн испытала унизительное чувство стыда.
Голова ее поникла, она отерла глаза трясущимися руками.
-- У Сибилы есть мать, -- прошептала она.А у меня ее не было.
Джеймс был тронут. Он подошел к матери и, наклонись, поцеловал ее.
-- Прости, мама, если я этими расспросами об отце сделал тебе больно,
-- сказал он.-- Но я не мог удержаться. Ну, мне пора. Прощай! И помни:
теперь тебе надо заботиться об одной только Спбиле. Можешь мне поверить,
если этот человек обидит мою сестру, я узнаю, кто он, разыщу его и убью, как
собаку. Клянусь!
Преувеличенная страстность угрозы и энергичныежесты, которыми
сопровождалась эта мелодраматическая тирада, пришлись миссис Вэйн по душе,
они словно окрашивали жизнь в более яркие краски. Сейчас она почувствовала
себя в своей стихии и вздохнула свободнее. Впервые за долгое время она
восхищалась сыном. Ей хотелось продлить эту волнующую сцену, но Джим круто
оборвал разговор. Нужно было снести вниз чемоданы, разыскать
запропастившийся куда-то теплый шарф. Слуга меблированных комнат, где они
жили, суетился, то вбегая, то убегая. Потом пришлось торговаться с
извозчиком... Момент был упущен, испорчен вульгарными мелочами. И миссис
Вэйн с удвоенным чувством разочарования махала из окна грязным кружевным
платочком вслед уезжавшему сыну. Какая прекрасная возможность упущена!
Впрочем, она немного утешилась, объявив Сибиле, что теперь, когда на ее
попечении осталась одна лишь дочь, в жизни ее образуется большая пустота.
Эта фраза ей понравилась, и она решила запомнить ее. Об угрозе Джеймса она
умолчала. Правда, высказана была эта угроза очень эффектно и драматично, но
лучше было о ней не поминать. Миссис Вэйн надеялась, что когда-нибудь они
все дружно посмеются над нею.


    ГЛАВА VI



-- Ты, верно, уже слышал новость, Бэзил? -- такими словами лорд Генри
встретил в этот вечер Холлуорда, вошедшего в указанный ему лакеем отдельный
кабинет ресторана "Бристоль", где был сервирован обед на троих.
-- Нет, Гарри. А что за новость? -- спросил художник, отдавая пальто и
шляпу почтительно ожидавшему лакею.-- Надеюсь, не политическая? Политикой я
не интересуюсь. В палате общин едва ли найдется хоть один человек, на
которого художнику стоило бы расходовать краски. Правда, многие из них очень
нуждаются в побелке.
-- Дориан Грей собирается жениться, -- сказал лорд Генри, внимательно
глядя на Холлуорда.
Холлуорд вздрогнул и нахмурился.
-- Дориан! Женится! -- воскликнул он.-- Не может быть!
-- Однако это сущая правда.
-- На ком же?
-- На какой-то актриске.
-- Что-то мне не верится. Дориан не так безрассуден.
-- Дориан настолько умен, мой милый Бэзил, что не может время от
времени не делать глупостей.
-- Но брак не из тех "глупостей", которые делают "время от времени",
Гарри!
-- Так думают в Англии, но не в Америке, -- лениво возразил лорд Генри.
-- Впрочем, я не говорил, что Дориан женится. Я сказал только, что он
собирается жениться. Это далеко не одно и то же. Я, например, явно помню,
что женился, но совершенно не припоминаю, чтобы я собирался это сделать. И
склонен думать, что такого намерения у меня никогда не было.
-- Да ты подумай, Гарри, из какой семьи Дориан, как он богат, какое
положение занимает в обществе! Такой неравный брак простонапросто безумие!
-- Если хочешь, чтобы он женился на этой девушке, скажи ему то, что ты
сейчас сказал мне, Бэзил! Тогда он наверняка женится на ней. Самые нелепые
поступки человек совершает всегда из благороднейших побуждений.
-- Хоть бы это оказалась хорошая девушка! Очень печально, если Дориан
навсегда будет связан с какой-нибудь дрянью и этот брак заставит его
умственно и нравственно опуститься.
-- Хорошая ли она девушка? Она -- красавица, а это гораздо важнее, --
бросил лорд Генри, потягивая из стакана вермут с померанцевой.-- Дориан
утверждает, что она красавица, а в этих вещах он редко ошибается. Портрет,
который ты написал, научил его ценить красоту других людей. Да, да, и в этом
отношении портрет весьма благотворно повлиял на него... Сегодня вечером мы с
тобой увидим его избранницу, если только мальчик не забыл про наш уговор.
-- Ты все это серьезно говоришь, Гарри?
-- Совершенно серьезно, Бэзил. Не дай бог, чтобы мне пришлось говорить
когда-нибудь еще серьезнее, чем сейчас.
-- Но неужели ты одобряешь это, Гарри, -- продолжал художник, шагая по
комнате и кусая губы.-- Не может быть! Это просто какоето глупое увлечение.
-- А я никогда ничего не одобряю и не порицаю, -- это нелепейший подход
к жизни. Мы посланы в сей мир не для того, чтобы проповедовать свои
моральные предрассудки. Я не придаю никакого значения тому, что говорят
пошляки, и никогда не вмешиваюсь в жизнь людей мне приятных. Если человек
мне нравится, то все, в чем он себя проявляет, я нахожу прекрасным. Дориан
Грей влюбился в красивую девушку, которая играет Джульетту, и хочет жениться
на ней. Почему бы и нет? Женись он хотя бы на Мессалине -- от этого он не
станет менее интересен. Ты знаешь, я не сторонник брака. Главный вред брака
в том, что он вытравливает из человека эгоизм. А люди неэгоистичные
бесцветны, они утрачивают свою индивидуальность. Правда, есть люди, которых
брачная жизнь делает сложнее. Сохраняя свое "я", они дополняют его
множеством чужих "я". Такой человек вынужден жить более чем одной жизнью и
становится личностью высокоорганизованной, а это, я полагаю, и есть цель
нашего существования. Кроме того, всякое переживание ценно, и что бы ни
говорили против брака, -- это ведь, безусловно, какое-то новое переживание,
новый опыт. Надеюсь, что Дориан женится на этой девушке, будет с полгода
страстно обожать ее, а потом внезапно влюбится в другую. Тогда будет очень
интересно понаблюдать его.
-- Ты все это говоришь не всерьез, Гарри. Ведь, если жизнь Дориана
будет разбита, ты больше всех будешь этим огорчен. Право, ты гораздо лучше,
чем хочешь казаться.
Лорд Генри расхохотался.
-- Все мы готовы верить в других по той простой причине, что боимся за
себя. В основе оптимизма лежит чистейший страх. Мы приписываем нашим ближним
те добродетели, из которых можем извлечь выгоду для себя, и воображаем, что
делаем это из великодушия. Хвалим банкира, потому что хочется верить, что он
увеличит нам кредит в своем банке, и находим хорошие черты даже у разбойника
с большой дороги, в надежде что он пощадит наши карманы. Поверь, Бэзил, все,
что я говорю, я говорю вполне серьезно. Больше всего на свете я презираю
оптимизм... Ты боишься, что жизнь Дориана будет разбита, а, помоему,
разбитой можно считать лишь ту жизнь, которая остановилась в своем развитии.
Исправлять и переделывать человеческую натуру -- значит, только портить ее.
Ну а что касается женитьбы Дориана... Конечно, это глупость. Но есть иные,
более интересные формы близости между мужчиной и женщиной. И я неизменно
поощряю их... А вот и сам Дориан! От него ты узнаешь больше, чем от меня.
-- Гарри, Бэзил, дорогие мои, можете меня поздравить! -- сказал Дориан,
сбросив подбитый шелком плащ и пожимая руки друзьям.-- Никогда еще я не был
так счастлив. Разумеется, все это довольно неожиданно, как неожиданны все
чудеса в жизни. Но, мне кажется, я всегда искал и ждал именно этого.
Он порозовел от волнения и радости и был в эту минуту удивительно
красив.
-- Желаю вам большого счастья на всю жизнь, Дориан, -- сказал
Холлуорд.-- А почему же вы не сообщили мне о своей помолвке? Это
непростительно. Ведь Гарри вы известили.
-- А еще непростительнее то, что вы опоздали к обеду, -- вмешался лорд
Генри, с улыбкой положив руку на плечо Дориана.-- Ну, давайте сядем за стол
и посмотрим, каков новый здешний шефповар. И потом вы нам расскажете все по
порядку.
-- Да тут и рассказывать почти нечего, -- отозвался Дориан, когда они
уселись за небольшой круглый стол.-- Вот как все вышло: вчера вечером, уйдя
от вас, Гарри, я переоделся, пообедал в том итальянском ресторанчике на
Рупертстрит, куда вы меня водили, а в восемь часов отправился в театр.
Сибила играла Розалинду. Декорации были, конечно, ужасные, Орландо просто
смешон. Но Сибила! Ах, если бы вы ее видели! В костюме мальчика она просто
загляденье. На ней была зеленая бархатная куртка с рукавами цвета корицы,
коричневые короткие штаны, плотно обтягивавшие ноги, изящная зеленая шапочка
с соколиным пером, прикрепленным блестящей пряжкой, и плащ с капюшоном на
темнокрасной подкладке. Никогда еще она не казалась мне такой прелестной!
Своей хрупкой грацией она напоминала танагрскую статуэтку, которую я видел у
вас в студии, Бэзил. Волосы обрамляли ее личико, как темные листья --
бледную розу. А ее игра... ну, да вы сами сегодня увидите. Она просто
рождена для сцены. Я сидел в убогой ложе совершенно очарованный. Забыл, что
я в Лондоне, что у нас теперь девятнадцатый век. Я был с моей возлюбленной
далеко, в дремучем лесу, где не ступала нога человека... После спектакля я
пошел за кулисы и говорил е нею. Мы сидели рядом, и вдруг в ее глазах я
увидел выражение, какого никогда не замечал раньше. Губы мои нашли ее губы.
Мы поцеловались... Не могу вам передать, что я чувствовал в этот миг.
Казалось, вся моя жизнь сосредоточилась в этой чудесной минуте. Сибила вся
трепетала, как белый нарцисс на стебле... И вдруг опустилась на колени и
стала целовать мои руки. Знаю, мне не следовало бы рассказывать вам все это,
но я не могу удержаться... Помолвка наша, разумеется, -- строжайший секрет,
Сибила даже матери ничего не сказала. Не знаю, что запоют мои опекуны. Лорд
Рэдли, наверное, ужасно разгневается. Пусть сердится, мне все равно! Меньше
чем через год я буду совершеннолетний и смогу делать что хочу. Ну, скажите,
Бэзил, разве не прекрасно, что любить меня научила поэзия, что жену я нашел
в драмах Шекспира? Губы, которые Шекспир учил говорить, прошептали мне на
ухо свою тайну. Меня обнимали руки Розалинды, и я целовал Джульетту.
-- Да, Дориан, мне кажется, вы правы, -- с расстановкой отозвался
Холлуорд.
-- А сегодня вы с ней виделись? -- спросил лорд Генри. Дориан Грей
покачал головой.
-- Я оставил ее в Арденнских лесах -- и встречу снова в одном из садов
Вероны.
Лорд Генри в задумчивости отхлебнул глоток шампанского.
-- А когда же именно вы заговорили с нею о браке, Дориан? И что она
ответила? Или вы уже не помните?
-- Дорогой мой, я не делал ей официального предложения, потому что для
меня это был не деловой разговор. Я сказал, что люблю ее, а она ответила,
что недостойна быть моей женой. Недостойна! Господи, да для меня весь мир --
ничто в сравнении с ней!
-- Женщины в высшей степени практичный парод, -- пробормотал Генри.--
Они много практичнее нас. Мужчина в такие моменты частенько забывает
поговорить о браке, а женщина всегда напомнит ему об этом...
Холлуорд жестом остановил его.
-- Перестань, Гарри, ты обижаешь Дориана. Он не такой, как другие, он
слишком благороден, чтобы сделать женщину несчастной. Лорд Генри посмотрел
через стол на Дориана.
-- Дориан на меня никогда не сердится, -- возразил он.-- Я задал ему
этот вопрос из самого лучшего побуждения, единственного, которое оправдывает
какие бы то ни было вопросы: из простого любопытства. Хотел проверить свое
наблюдение, что обычно не мужчина женщине, аона ему делает предложение.
Только в буржуазных кругах бывает иначе. Но буржуазия ведь отстала от века.
Дориан Грей рассмеялся и покачал головой.
-- Вы неисправимы, Гарри, но сердиться на вас невозможно. Когда увидите
Сибилу Вэйн, вы поймете, что обидеть ее способен только негодяй, человек без
сердца. Я не понимаю, как можно позорить ту, кого любишь. Я люблю Сибилу --
и хотел бы поставить ее на золотой пьедестал, видеть весь мир у ног моей
любимой. Что такое брак? Нерушимый обет. Вам это смешно? Не смейтесь, Гарри!
Именно такой обет хочу я дать. Доверие Сибилы обязывает меня быть честным,
ее вера в меня делает меня лучше! Когда Сибила со мной, я стыжусь всего
того, чему вы, Гарри, научили меня, и становлюсь совсем другим. Да, при
одном прикосновении ее руки я забываю вас и ваши увлекательные, но
отравляющие и неверные теории.
-- Какие именно? -- спросил лорд Генри, принимаясь за салат.
-- Ну, о жизни, о любви, о наслаждении... Вообще все ваши теории,
Гарри.
-- Единственное, что стоит возвести в теорию, это наслаждение, --
медленно произнес лорд Генри своим мелодичным голосом.-- Но, к сожалению,
теорию наслаждения я не вправе приписывать себе. Автор ее не я, а Природа.
Наслаждение -- тот пробный камень, которым она испытывает человека, и знак
ее благословения. Когда человек счастлив, он всегда хорош. Но не всегда
хорошие люди бывают счастливы.
-- А кого ты называешь хорошим? -- воскликнул Бэзил Холлуорд.
-- Да, -- подхватил и Дориан, откинувшись на спинку стула и глядя на
лорда Генри поверх пышного букета пурпурных ирисов, стоявшего посреди
стола.-- Кто, повашему, хорош, Гарри?
-- Быть хорошим -- значит, жить в согласии с самим собой, -- пояснил
лорд Генри, обхватив ножку бокала тонкими белыми пальцами.-- А кто принужден
жить в согласии с другими, тот бывает в разладе с самим собой. Своя жизнь --
вот что самое главное. Филистеры или пуритане могут, если им угодно,
навязывать другим свои нравственные правила, но я утверждаю, что вмешиваться
в жизнь наших ближних -- вовсе не наше дело. Притом у индивидуализма,
несомненно, более высокие цели. Современная мораль требует от нас, чтобы мы
разделяли общепринятые понятия своей эпохи. Я же полагаю, что культурному
человеку покорно принимать мерило своего времени ни в коем случае не
следует, -- это грубейшая форма безнравственности.
-- Но согласись, Гарри, жизнь только для себя покупается слишком
дорогой ценой, -- заметил художник.
-- Да, в нынешние времена за все приходится платить слишком дорого.
Пожалуй, трагедия бедняков -- в том, что только самоотречение им по
средствам. Красивые грехи, как и красивые вещи, -- привилегия богатых.
-- За жизнь для себя расплачиваешься не деньгами, а другим.
-- Чем же еще, Бэзил?
-- Ну, мне кажется, угрызениями совести, страданиями... сознанием
своего морального падения. Лорд Генри пожал плечами.
-- Милый мой, средневековое искусство великолепно, но средневековые
чувства и представления устарели. Конечно, для литературы они годятся, -- но
ведь для романа вообще годится только то, что в жизни уже вышло из
употребления. Поверь, культурный человек никогда не раскаивается в том, что
предавался наслаждениям, а человек некультурный не знает, что такое
наслаждение.
-- Я теперь знаю, что такое наслаждение, -- воскликнул Дориан Грей.--
Это -- обожать кого-нибудь .
-- Конечно, лучше обожать, чем быть предметом обожания, -- отозвался
лорд Генри, выбирая себе фрукты.-- Терпеть чье-то обожание -- это скучно и
тягостно. Женщины относятся к нам, мужчинам, так же, как человечество -- к
своим богам: они нам поклоняются -- и надоедают, постоянно требуя чегото.
-- Помоему, они требуют лишь того, что первые дарят нам, -- сказал
Дориан тихо и серьезно.-- Они пробуждают в нас Любовь и вправе ждать ее от
нас.
-- Вот это совершенно верно, Дориан! -- воскликнул Холлуорд.
-- Есть ли что абсолютно верное на свете? -- возразил лорд Генри.
-- Да, есть, Гарри, -- сказал Дориан Грей.-- Вы же не станете отрицать,
что женщины отдают мужчинам самое драгоценное в жизни.
-- Возможно, -- согласился лорд Генри со вздохом.-- Но они неизменно
требуют его обратно -- и все самой мелкой монетой. В том-то и горе! Как
сказал один остроумный француз, женщины вдохновляют нас на великие дела, но
вечно мешают нам их творить.
-- Гарри, вы несносный циник. Право, не понимаю, за что я вас так
люблю!
.-- Вы всегда будете меня любить, Дориан... Кофе хотите, друзья?..
Принесите нам кофе, коньяк и папиросы... Впрочем, папирос не нужно: у меня
есть. Бэзил, я не дам тебе курить сигары, возьми папиросу! Папиросы -- это
совершеннейший вид высшего наслаждения, тонкого и острого, но оставляющего
нас неудовлетворенными. Чего еще желать?.. Да, Дориан, вы всегда будете
любить меня. В ваших глазах я -- воплощение всех грехов, которые у вас не
хватает смелости совершить.
-- Вздор вы говорите, Гарри! -- воскликнул молодой человек, зажигая
папиросу от серебряного огнедышащего дракона, которого лакей поставил на
стол.-- Едемтека лучше в театр. Когда вы увидите Сибилу на сцене, жизнь
представится вам совсем иной. Она откроет вам нечто такое, чего вы не знали
до сих пор.
-- Я все изведал и узнал, -- возразил лорд Генри, и глаза его приняли
усталое выражение.-- Я всегда рад новым впечатлениям, боюсь, однако, что мне
уже их ждать нечего. Впрочем, быть может, ваша чудодевушка и расшевелит
меня. Я люблю сцену, на ней все гораздо правдивее, чем в жизни. Едем!
Дориан, вы со мной. Мне очень жаль, Бэзил, что в моем кабриолете могут
поместиться только двое. Вам придется ехать за нами в кебе.
Они встали изза стола и, надев пальто, допили кофе стоя. Художник был
молчалив и рассеян, им овладело уныние. Не по душе ему был этот брак, хотя
он понимал, что с Дорианом могло случиться многое похуже.
Через несколько минут все трое сошли вниз. Как было решено, Холлуорд
ехал один за экипажем лорда Генри. Глядя на мерцавшие впереди фонари, он
испытывал новое чувство утраты. Он понимал, что никогда больше Дориан Грей
не будет для него тем, чем был. Жизнь встала между ними...
Глаза Холлуорда затуманились, и ярко освещенные людные улвцы
расплывались перед ним мутными пятнами. К тому времени, когда кеб подкатил к
театру, художнику уже казалось, что он сегодня постарел на много лет.


    ГЛАВА VII



В этот вечер театр почему-то был полон, и толстый директор, встретивший
Дориана и его друзей у входа, сиял и ухмылялся до ушей приторной,
заискивающей улыбкой. Он проводил их в ложу весьма торжественно и
подобострастно, жестикулируя пухлыми руками в перстнях и разглагольствуя во
весь голос. Дориан наблюдал за ним с еще большим отвращением, чем всегда,
испытывая чувства влюбленного, который пришел за Мирандой, а наткнулся на
Калибана. Зато лорду Генри еврей, видимо, понравился. Так он, во всяком
случае, объявил и непременно захотел пожать ему руку, уверив его, что
гордится знакомством с человеком, который открыл подлинный талант и
разорился изза любви к поэту. Холлуорд рассматривал публику партера. Жара
стояла удушающая, и большая люстра пылала, как гигантский георгин с
огненными лепестками. На галерке молодые люди, сняв пиджаки и жилеты,
развесили их на барьере. Они переговаривались через весь зал и угощали
апельсинами безвкусно разодетых девиц, сидевших с ними рядом. В партере
громко хохотали какие-то женщины. Их визгливые голоса резали слух. Из буфета
доносилось щелканье пробок.
-- Ив таком месте вы нашли свое божество! -- сказал лорд Генри.
-- Да, -- отозвался Дориан Грей.-- Здесь я нашел ее, богиню среди
простых смертных. Когда она играет, забываешь все на свете. Это неотесанное
простонародье, люди с грубыми лицами и вульгарными манерами, совершенно
преображаются, когда она на сцене. Они сидят, затаив дыхание, и смотрят на
нее. Они плачут и смеются по ее воле. Она делает их чуткими, как скрипка,
она их одухотворяет, и тогда я чувствую -- это люди из той же плоти и крови,
что и я.
-- Из той же плоти и крови? Ну, надеюсь, что нет! -- воскликнул лорд
Генри, разглядывавший в бинокль публику на галерке.
-- Не слушайте его, Дориан, -- сказал художник.-- Я понимаю, что вы
хотите сказать, и верю в эту девушку. Если вы ее полюбили, значит, она
хороша. И, конечно, девушка, которая так влияет на людей, обладает душой
прекрасной и возвышенной. Облагораживать свое поколение -- это немалая
заслуга. Если ваша избранница способна вдохнуть душу в тех, кто до сих пор
существовал без души, если она будит любовь к прекрасному в людях, чья жизнь
грязна и безобразна, заставляет их отрешиться от эгоизма и проливать слезы
сострадания к чужому горю, -- она достойна вашей любви, и мир должен
преклоняться перед ней. Хорошо, что вы женитесь на ней. Я раньше был другого
мнения, но теперь вижу, что это хорошо. Сибилу Вэйн боги создали для вас.
Без нее жизнь ваша была бы неполна.
-- Спасибо, Бэзил, -- сказал Дориан Грей, пожимая ему руку.-- Я знал,
что вы меня поймете. А Гарри просто в ужас меня приводит своим цинизмом...
Ага, вот и оркестр! Он прескверный, но играет только каких-нибудь пять
минут. Потом поднимется занавес, и вы увидите ту, которой я отдам всю жизнь,
которой я уже отдал лучшее, что есть во мне.
Через четверть часа на сцену под гром рукоплесканий вышла Сибила Вэйн.
Ею и в самом деле можно было залюбоваться, и даже лорд Генри сказал себе,
что никогда еще не видывал девушки очаровательнее. В ее застенчивой грации и
робком выражении глаз было чтото, напоминавшее молодую лань. Когда она
увидела переполнявшую зал восторженную толпу, на щеках ее вспыхнул легкий
румянец, как тень розы в серебряном зеркале. Она отступила на несколько
шагов, и губы ее дрогнули. Бэзил Холлуорд вскочил и стал аплодировать.
Дориан сидел неподвижно, как во сне, и не сводил с нее глаз. А лорд Генри
все смотрел в бинокль и бормотал: "Прелесть! Прелесть!"
Сцена представляла зал в доме Капулетти. Вошел Ромео в одежде монаха, с
ним Меркуцио и еще несколько приятелей. Снова заиграл скверный оркестр, и
начались танцы. В толпе неуклюжих и убого одетых актеров Сибила Вэйн
казалась существом из другого, высшего мира. Когда она танцевала, стан ее
покачивался, как тростник над водой. Шея изгибом напоминала белоснежную
лилию, а руки были словно выточены из слоновой кости.
Однако она оставалась до странности безучастной. Лицо ее не выразило
никакой радости, когда она увидела Ромео. И первые слова Джульетты:
Любезный пилигрим, ты строг чрезмерно
К своей руке: лишь благочестье в ней.
Есть руки у святых: их может, верно,
Коснуться пилигрим рукой своей
как и последовавшие за ними реплики во время короткого диалога,
прозвучали фальшиво. Голос был дивный, но интонации совершенно неверные. И
этот неверно взятый тон делал стихи неживыми, выраженное в них чувство --
неискренним.
Дориан Грей смотрел, слушал -- и лицо его становилось все бледнее. Он
был поражен, встревожен. Ни лорд Генри, ни Холлуорд не решались заговорить с
ним. Сибила Вэйн казалась им совершенно бездарной, и они были крайне
разочарованы.
Понимая, однако, что подлинный пробный камень для всякой актрисы,
играющей Джульетту, -- это сцена на балконе во втором акте, они выжидали.
Если Сибиле и эта сцена не удастся, значит, у нее нет даже искры таланта.
Она была обворожительно хороша, когда появилась на балконе в лунном
свете, -- этого нельзя было отрицать. Но игра ее была нестерпимо театральна
-- и чем дальше, тем хуже. Жесты были искусственны до нелепости, произносила
она все с преувеличенным пафосом. Великолепный монолог:
Мое лицо под маской ночи скрыто,
Но все оно пылает от стыда
За то, что ты подслушал нынче ночью, --
она произнесла с неуклюжей старательностью ученицы, обученной
каким-нибудь второразрядным учителем декламации. А когда, наклонясь через
перила балкона, дошла до следующих дивных строк:
Нет, не клянись. Хоть радость ты моя,
Но сговор наш ночной мне не на радость.
Он слишком скор, внезапен, необдуман,
Как молния, что исчезает раньше,
Чем скажем мы: "Вот молния!" О милый,
Спокойной ночи! Пусть росток любви
В дыханье теплом лета расцветет
Цветком прекрасным в миг, когда мы снова
Увидимся...--
она проговорила их так механически, словно смысл их не дошел до нее.
Этого нельзя было объяснить нервным волнением. Напротив, Сибила, казалось,
вполне владела собой. Это была попросту очень плохая игра. Видимо, актриса
была совершенно бездарна.
Даже некультурная публика задних рядов и галерки утратила всякий
интерес к тому, что происходило на сцене. Все зашумели, заговорили громко,
послышались даже свистки. Еврейантрепренер, стоявший за скамьями балкона,
топал ногами и яростно бранился. И только девушка на сцене оставалась ко
всему безучастна.
Когда окончилось второе действие, в зале поднялась буря шиканья. Лорд
Генри встал и надел пальто.
-- Она очень красива, Дориан, -- сказал он.-- Но играть не умеет.
Пойдемте!
-- Нет, я досижу до конца, -- возразил Дориан резко и с горечью.-- Мне
очень совестно, что вы изза меня потеряли вечер, Гарри. Прошу прощения у вас
обоих.
-- Дорогой мой, мисс Вэйн, наверное, сегодня нездорова, -- перебил его
Холлу орд.-- Мы придем как-нибудь в другой раз.
-- Хотел бы я думать, что она больна, -- возразил Дориан.-- Но вижу,
что она просто холодна и бездушна. Она совершенно изменилась. Вчера еще она
была великой артисткой. А сегодня -- только самая заурядная средняя актриса.
-- Не надо так говорить о любимой женщине, Дориан. Любовь выше
искусства.
-- И любовь и искусство -- только формы подражания, -- сказал лорд
Генри.-- Ну, пойдемте, Бэзил. И вам, Дориан, тоже де советую здесь
оставаться. Смотреть плохую игру вредно для души... Наконец, вряд ли вы
захотите, чтобы ваша жена оставалась актрисой, -- так не все ли вам равно,
что она играет Джульетту, как деревянная кукла? Она очень мила. И если в
жизни она понимает так же мало, как в искусстве, то более близкое знакомство
с ней доставит вам много удовольствия. Только два сорта людей понастоящему
интересны -- те, кто знает о жизни все решительно, и те, кт© ничего о ней не
знает... Ради бога, дорогой мой мальчик, не принимайте этого так трагично!
Секрет сохранения молодости в том, чтобы избегать волнений, от которых
дурнеешь. Поедемтека со мной и Бэзилом в клуб! Мы будем курить и пить за
Сибилу Вэйн. Она красавица. Чего вам еще?
-- Уходите, Гарри, -- крикнул Дориан.-- Я хочу побыть один. Бэзил, и вы
уходите. Неужели вы не видите, что у меня сердце разрывается на части?
К глазам его подступили горячие слезы, губы дрожали. Отойдя в глубь
ложи, он прислонился к стене и закрыл лицо руками.
-- Пойдем, Бэзил, -- промолвил лорд Генри с неожиданной для него
теплотой. И оба вышли из ложи.
Через несколько минут снова вспыхнули огни рампы, занавес поднялся, и
началось третье действие. Дориан Грей вернулся на свое место. Он был бледен,
и на лице его застыло выражение высокомерного равнодушия. Спектакль
продолжался; казалось, ему не будет конца. Зал наполовину опустел, люди
уходили, стуча тяжелыми башмаками и пересмеиваясь. Провал был полный.
Последнее действие шло почти при пустом зале. Наконец занавес опустился
под хихиканье и громкий ропот.
Как только окончился спектакль, Дориан Грей помчался за кулисы. Сибила
стояла одна в своей уборной. Лицо ее светилось торжеством, глаза ярко
блестели, от нее словно исходило сияние. Полуоткрытые губы улыбались
какой-то одной ей ведомой тайне.
Когда вошел Дориан Грей, она посмотрела на него с невыразимой радостью
и воскликнула:
-- Как скверно я сегодня играла, Дориан!
-- Ужасно! -- подтвердил он, глядя на нее в полном недоумении.--
Отвратительно! Вы не больны? Вы и представить себе не можете, как это было
ужасно и как я страдал!
Девушка все улыбалась.
-- Дориан.-- Она произнесла его имя певуче и протяжно, упиваясь им,
словно оно было слаще меда для алых лепестков ее губ.-- Дориан, как же вы не
поняли? Но сейчас вы уже понимаете, да?
-- Что тут понимать? -- спросил он с раздражением.
-- Да то, почему я так плохо играла сегодня... И всегда буду плохо
играть. Никогда больше не смогу играть так, как прежде.
Дориан пожал плечами.
-- Вы, должно быть, заболели. Вам не следовало играть, если вы
нездоровы. Ведь вы становитесь посмешищем. Моим друзьям было нестерпимо
скучно. Да и мне тоже.
Сибила, казалось, не слушала его. Она была в каком-то экстазе счастья,
совершенно преобразившем ее.
-- Дориан, Дориан! -- воскликнула она.-- Пока я вас не знала, я жила
только на сцене. Мне казалось, что это -- моя настоящая жизнь. Один вечер я
была Розалиндой, другой -- Порцией. Радость Беатриче была моей радостью, и
страдания Корделии -- моими страданиями. Я верила всему. Те жалкие актеры,
что играли со мной, казались мне божественными, размалеванные кулисы
составляли мой мир. Я жила среди призраков и считала их живыми людьми. Но ты
пришел, любимый, и освободил мою душу из плена. Ты показал мне настоящую
жизнь. И сегодня у меня словно открылись глаза. Я увидела всю мишурность,
фальшь и нелепость той бутафории, которая меня окружает на сцене. Сегодня
вечером я впервые увидела, что Ромео стар, безобразен, накрашен, что лунный
свет в саду не настоящий и сад этот -- не сад, а убогие декорации. И слова,
которые я произносила, были не настоящие, не мои слова, не то, что мне
хотелось бы говорить. Благодаря тебе я узнала то, что выше искусства. Я
узнала любовь настоящую. Искусство -- только ее бледное отражение. О радость
моя, мой Прекрасный Принц! Мне надоело жить среди теней. Ты мне дороже, чем
все искусство мира. Что мне эти марионетки, которые окружают меня на сцене?
Когда я сегодня пришла в театр, я просто удивилась: все сразу стало мне
таким чужим! Думала, что буду играть чудесно, -- а оказалось, что ничего у
меня не выходит. И вдруг я душой поняла, отчего это так, и мне стало
радостно. Я слышала в зале шиканье -- и только улыбалась. Что они знают о
такой любви, как наша? Возьми меня отсюда, Дориан, уведи меня туда, где мы
будем совсем одни. Я теперь ненавижу театр. Я могла изображать на сцене
любовь, которой не знала, по не могу делать это теперь, когда любовь сжигает
меня, как огонь. Ах, Дориан, Дориан, ты меня понимаешь? Ведь мне сейчас
играть влюбленную -- это профанация! Благодаря тебе я теперь это знаю.
Дориан порывистым движением отвернулся от Сибилы и сел на диван.
-- Вы убили мою любовь, -- пробормотал он, не поднимая глаз.
Сибила удивленно посмотрела на него и рассмеялась. Дориан молчал. Она
подошла к нему и легко, одними пальчиками коснулась его волос. Потом стала
на колени и прильнула губами к его рукам. Но Дориан вздрогнул, отдернул
руки. Потом, вскочив с дивана, шагнул к двери.
-- Да, да, -- крикнул он, -- вы убили мою любовь! Раньше вы волновали
мое воображение, -- теперь вы не вызываете во мне никакого интереса. Вы мне
просто безразличны. Я вас полюбил, потому что вы играли чудесно, потому что
я видел в вас талант, потому что вы воплощали в жизнь мечты великих поэтов,
облекали в живую, реальную форму бесплотные образы искусства. А теперь все
это кончено. Вы оказались только пустой и ограниченной женщиной. Боже, как я
был глуп!.. Каким безумием была моя любовь к вам! Сейчас вы для меня ничто.
Я не хочу вас больше видеть. Я никогда и не вспомню о вас, имени вашего не
произнесу. Если бы вы могли понять, чем вы были для меня... О господи, да
я... Нет, об этом и думать больно. Лучше бы я вас никогда не знал! Вы
испортили самое прекрасное в моей жизни. Как мало вы знаете о любви, если
можете говорить, что она убила в вас артистку! Да ведь без вашего искусства
вы -- ничто! Я хотел сделать вас великой, знаменитой. Весь мир преклонился
бы перед вами, и вы носили бы мое имя. А что вы теперь? Третьеразрядная
актриса с хорошеньким личиком.
Сибила побледнела и вся дрожала. Сжав руки, она прошептала с трудом,
словно слова застревали у нее в горле:
-- Вы ведь не серьезно это говорите, Дориан? Вы словно играете.
-- Играю? Нет, играть я предоставляю вам, -- вы это делаете так хорошо!
-- едко возразил Дориан.
Девушка поднялась с колен и подошла к нему. С трогательным выражением
душевной муки она положила ему руку на плечо и заглянула в глаза. Но Дориан
оттолкнул ее и крикнул:
-- Не трогайте меня!
У Сибилы вырвался глухой стон, и она упала к его ногам. Как затоптанный
цветок, лежала она на полу.
-- Дориан, Дориан, не покидайте меня! -- шептала она с мольбой.-- Я так
жалею, что плохо играла сегодня. Это оттого, что я все время думала о вас. Я
попробую опять... Да, да, я постараюсь... Любовь пришла так неожиданно. Я,
наверное, этого и не знала бы, если бы вы меня не поцеловали... если бы мы
не поцеловались тогда... Поцелуй меня еще раз, любимый! Не уходи, я этого не
переживу... Не бросай меня! Мой брат... Нет, нет, он этого не думал, он
просто пошутил... Ох, неужели ты не можешь меня простить? Я буду работать
изо всех сил и постараюсь играть лучше. Не будь ко мне жесток, я люблю тебя
больше всего на свете. Ведь я только раз не угодила тебе. Ты, конечно, прав,
Дориан, -- мне не следовало забывать, что я артистка... Это было глупо, но я
ничего не могла с собой поделать. Не покидай меня, Дориан, не уходи!..
Захлебываясь бурными слезами, она корчилась на полу, как раненое
животное, а Дориан Грей смотрел на нее сверху с усмешкой высокомерного
презрения на красиво очерченных губах. В страданиях тех, кого разлюбили,
всегда есть что-то смешное. И слова и слезы Сибилы казались Дориану
нелепомелодраматичными и только раздражали его.
-- Ну, я ухожу, -- сказал он наконец спокойно и громко.-- Не хотел бы я
быть бессердечным, но я не могу больше встречаться с вами. Вы меня
разочаровали.
Сибила тихо плакала и ничего не отвечала, но подползла ближе. Она, как
слепая, протянула вперед руки, словно ища его. Но он отвернулся и вышел.
Через несколько минут он был уже на улице.
Он шел, едва сознавая, куда идет. Смутно вспоминалось ему потом, что он
бродил по каким-то плохо освещенным улицам мимо домов зловещего вида, под
высокими арками, где царила черная тьма. Женщины с резким смехом хриплыми
голосами зазывали его. Шатаясь, брели пьяные, похожие на больших обезьян,
бормоча чтото про себя или грубо ругаясь. Дориан видел жалких, заморенных
детей, прикорнувших на порогах домов, слышал пронзительные крики и брань,
доносившиеся из мрачных дворов.
На рассвете он очутился вблизи КовентГардена. Мрак рассеялся, и
пронизанное бледными огнями небо сияло над землей, как чудесная жемчужина.
По словно отполированным мостовым еще безлюдных улиц медленно громыхали
большие телеги, полные лилий, покачивавшихся на длинных стеблях. Воздух был
напоен ароматом этих цветов. Прелесть их утоляла душевную муку Дориана.
Шагая за возами, он забрел на рынок. Стоял и смотрел, как их разгружали.
Один возчик в белом балахоне предложил ему вишен. Дориан поблагодарил и стал
рассеянно есть их, удивляясь про себя тому, что возчик отказался взять
деньги. Вишни были сорваны в полночь, и от них словно исходила прохлада
лунного света. Мимо Дориана прошли длинной вереницей мальчики с корзинами
полосатых тюльпанов и желтых и красных роз, прокладывая себе дорогу между
высокими грудами нежнозеленых овощей. Под портиком, между серыми, залитыми
солнцем колоннами, слонялись простоволосые и обтрепанные девицы. Другая
группа их теснилась у дверей кафе на Пьяцце. Неповоротливые ломовые лошади
спотыкались на неровной мостовой, дребезжали сбруей и колокольцами.
Некоторые возчики спали на мешках. Розовоногие голуби с радужными шейками
суетились вокруг, клюя рассыпанное зерно.
Наконец Дориан кликнул извозчика и поехал домой. Минутудругую он
постоял в дверях, озирая тихую площадь, окна домов, наглухо закрытые
ставнями или пестрыми шторами. Небо теперь было чистейшего опалового цвета,
и на его фоне крыши блестели, как серебро. Из трубы соседнего дома
поднималась тонкая струя дыма и лиловатой лентой вилась в перламутровом
воздухе.
В большом золоченом венецианском фонаре, некогда похищенном, вероятно,
с гондолы какого-нибудь дожа и висевшем теперь на потолке в просторном холле
с дубовыми панелями, еще горели три газовых рожка, мерцая узкими голубыми
лепестками в обрамлении белого огня. Дориан погасил их и, бросив на столик
шляпу и плащ, прошел через библиотеку к двери в спальню, большую
осьмиугольную комнату в первом этаже, которую он, в своем новом увлечении
роскошью, недавно отделал заново и увешал стены редкими гобеленами времен
Ренессанса, найденными на чердаке его дома в Селби. В ту минуту, когда он
уже взялся аа ручку двери, взгляд его упал на портрет, написанный Бэзилом
Холлуордом. Дориан вздрогнул и отступил, словно чем-то пораженный, затем
вошел в спальню. Однако, вынув бутоньерку из петлицы, он остановился в
нерешительности -- что-то его, видимо, смущало. В конце концов он вернулся в
библиотеку и, подойдя к своему портрету, долго всматривался в него. При
слабом свете, затененном желтыми шелковыми шторами, лицо на портрете
показалось ему изменившимся. Выражение было какое-то другое, -- в складке
рта чувствовалась жестокость. Как странно!
Отвернувшись от портрета, Дориан подошел к окну и раздвинул шторы.
Яркий утренний свет залил комнату и разогнал причудливые тени, прятавшиеся
по сумрачным углам. Однако в лице портрета попрежнему заметна была какая-то
странная перемена, она даже стала явственнее. В скользивших по полотну ярких
лучах солнца складка жестокости у рта видна была так отчетливо, словно
Дориан смотрелся в зеркало после какого-то совершенного им преступления.
Он вздрогнул и, торопливо взяв со стола овальное ручное зеркало в
украшенной купидонами рамке слоновой кости (один из многочисленных подарков
лорда Генри), погляделся в него.
Нет, его алые губы не безобразила такая складка, как на портрете. Что
же это могло значить?
Дориан протер глаза и, подойдя к портрету вплотную, снова стал
внимательно рассматривать его. Краска, несомненно, была нетронута, никаких
следов подрисовки. А между тем выражение лица явно изменилось. Нет, это ему
не почудилось -- страшная перемена бросалась в глаза.
Сев в кресло, Дориан усиленно размышлял. И вдруг в его памяти всплыли
слова, сказанные им в мастерской Бэзила Холлуорда в тот день, когда портрет
был окончен. Да, он их отлично г помнил. Он тогда высказал безумное желание,
чтобы портрет старел вместо него, а он оставался вечно молодым, чтобы его
красота не поблекла, а печать страстей и пороков ложилась на лицо портрета.
Да, он хотел, чтобы следы страданий и тяжких дум бороздили лишь его
изображение на полотне, а сам он сохранил весь нежный цвет и прелесть своей,
тогда еще впервые осознанной, юности. Неужели его желание исполнилось? Нет,
таких чудес не бывает! Страшно даже и думать об этом. А между тем -- вот
перед ним его портрет со складкой жестокости у губ.
Жестокость? Разве он поступил жестоко? Виноват во всем пе он, виновата
Сибила. Он воображал ее великой артисткой и за это полюбил. А она его
разочаровала. Она оказалась ничтожеством, недостойным его любви. Однако
сейчас он с безграничной жалостью вспомнил ту минуту, когда она лежала у его
ног и плакала, как ребенок, вспомнил, с каким черствым равнодушием смотрел
тогда на нее. Зачем он так создан, зачем ему дана такая душа?..
Однако разве и он не страдал? За те ужасные три часа, пока шел
спектакль, он пережил столетия терзаний, вечность мук. Его жизнь, уж во
всяком случае, равноценна ее жизни. Пусть он ранил Сибилу навек -- но и она
на время омрачила его жизнь. Притом женщины переносят горе легче, чем
мужчины, так уж они создалы! Они живут одними чувствами, только ими и
заняты. Они и любовников заводят лишь для того, чтобы было кому устраивать
сцены. Так говорит лорд Генри, а лорд Генри знает женщин.
К чему же тревожить себя мыслями о Сибиле Вэйп? Ведь она больше для
него не существует.
Ну а портрет? Как тут быть? Портрет храпит тайну его жизни и может всем
ее поведать. Портрет научил его любить собственную красоту, -- неужели тот
же портрет заставит его возненавидеть собственную душу? Как ему и смотреть
теперь на это полотно?
Нет, нет, все это только обман чувств, вызванный душевным смятением. Он
пережил ужасную ночь -- вот ему и мерещится чтото. В мозгу его появилось то
багровое пятнышко, которое делает человека безумным. Портрет ничуть не
изменился, и воображать это -- просто сумасшествие.
Но человек на портрете смотрел на него с жестокой усмешкой, портившей
прекрасное лицо. Золотистые волосы сияли в лучах утреннего солнца, голубые
глаза встречались с глазами живого Дориана. Чувство беспредельной жалости
проснулось в сердце Дориана -- жалости не к себе, а к своему портрету.
Человек на полотне уже изменился и будет меняться все больше! Потускнеет
золото кудрей и сменится сединой. Увянут белые и алые розы юного лица.
Каждый грех, совершенный им, Дорианом, будет ложиться пятном на портрет,
портя его красоту...
Нет, нет, он не станет больше грешить! Будет ли портрет меняться или
нет, -- все равно этот портрет станет как бы его совестью. Надо отныне
бороться с искушениями. И больше не встречаться с лордом Генри -- или, по
крайней мере, не слушать его опасных, как тонкий яд, речей, которые когда-то
в саду Бэзила Холлуорда впервые пробудили в нем, Дориане, жажду
невозможного.
И Дориан решил вернуться к Сибиле Вэйн, загладить свою вину. Он женится
на Сибиле и постарается снова полюбить ее. Да, это его долг. Она, наверное,
сильно страдала, больше, чем он. Бедняжка! Он поступил с ней, как
бессердечный эгоист. Любовь вернется, они будут счастливы. Жизнь его с
Сибилой будет чиста и прекрасна.
Он встал с кресла и, с содроганием взглянув последний раз на портрет,
заслонил его высоким экраном.
-- Какой ужас! -- пробормотал он про себя и, подойдя к окну, распахнул
его.
Он вышел в сад, на лужайку, и жадно вдохнул всей грудью свежий утренний
воздух. Казалось, ясное утро рассеяло все темные страсти, и Дориан думал
теперь только о Сибиле. В сердце своем он слышал слабый отзвук прежней
любви. Он без конца твердил имя возлюбленной. И птицы, заливавшиеся в
росистом саду, как будто рассказывали о ней цветам.


    ГЛАВА VIII



Когда Дориан проснулся, было далеко за полдень. Его слуга уже несколько
раз на цыпочках входил в спальню -- посмотреть, не зашевелился ли молодой
хозяин, и удивлялся тому, что он сегодня спит так долго. Наконец из спальни
раздался звонок, и Виктор, бесшумно ступая, вошел туда с чашкой чаю и целой
пачкой писем на подносе старого севрского фарфора. Он раздвинул зеленые
шелковые портьеры на блестящей синей подкладке, закрывавшие три высоких
окна.
-- Вы сегодня хорошо выспались, мосье, -- сказал он c улыбкой.
-- А который час, Виктор? -- сонно спросил Дориан.
-- Четверть второго, мосье.
-- Ого, как поздно! -- Дориан сел в постели и, попивая чай, стал
разбирать письма. Одно было от лорда Генри, его принес посыльный сегодня
утром. После минутного колебания Дориан отложил его в сторону и бегло
просмотрел остальные письма. Это были, как всегда, приглашения на обеды,
билеты на закрытые вернисажи, программы благотворительных концертов и так
далее -- обычная корреспонденция, которой засыпают светского молодого
человека в разгаре сезона. Был здесь и счет на довольно крупную сумму -- за
туалетный прибор чеканного серебра в стиле Людовика Пятнадцатого (счет этот
Дориан не решился послать своим опекунам, людям старого закала, крайне
отсталым, которые не понимали, что в наш век только бесполезные вещи и
необходимы человеку), было и несколько писем от ростовщиков с Джерминстрит,
в весьма учтивых выражениях предлагавших ссудить какую угодно сумму по
первому требованию и за самые умеренные проценты.
Минут через десять Дориан встал и, накинув элегантный кашемировый
халат, расшитый шелком, прошел в облицованную ониксом ванную комнату. После
долгого сна холодная вода очень освежила его. Он, казалось, уже забыл обо
всем, пережитом вчера. Только раздругой мелькнуло воспоминание, что он был
участником какой-то необычайной драмы, но вспоминалось это смутно, как сон.
Одевшись, он прошел в библиотеку и сел за круглый столик у раскрытого
окна, где для него был приготовлен легкий завтрак на французский манер. День
стоял чудесный. Теплый воздух был насыщен пряными ароматами. В комнату
влетела пчела и, жужжа, кружила над стоявшей перед Дорианом синей китайской
вазой с желтыми розами. И Дориан чувствовал себя совершенно счастливым.
Но вдруг взгляд его остановился на экране, которым он накануне заслонил
портрет, -- и он вздрогнул.
-- Мосье холодно? -- спросил лакей, подававший ему в эту минуту
омлет.-- Не закрыть ли окно? Дориан покачал головой.
-- Нет, мне не холодно.
Так неужели же все это было на самом деле? И портрет действителБно
изменился? Или это игра расстроенного воображения, и ему просто показалось,
что злобное выражение сменило радостную улыбку на лице портрета? Ведь не
могут же меняться краски на полотне! Какой вздор! Надо будет как-нибудь
рассказать Бэзилу -- это его изрядно позабавит!
Однако как живо помнится все! Сначала в полумраке, потом в ярком свете
утра он увидел ее, эту черту жестокости, искривившую рот. И сейчас он чуть
не со страхом ждал той минуты, когда лакей уйдет из комнаты. Он знал, что,
оставшись один, не выдержит, непременно примется снова рассматривать
портрет. И боялся узнать правду.
Когда лакей, подав кофе и папиросы, шагнул к двери, Дориану страстно
захотелось остановить его. И не успела еще дверь захлопнуться, как он вернул
Виктора. Лакей стоял, ожидая приказаний. Дориан с минуту смотрел на него
молча.
-- Кто бы ни пришел, меня нет дома, Виктор, -- сказал он наконец со
вздохом. Лакей поклонился и вышел.
Тогда Дориан встал изза стола, закурил папиросу и растянулся на кушетке
против экрана, скрывавшего портрет. Экран был старинный, из позолоченной
испанской кожи с тисненым, пестро раскрашенным узором в стиле Людовика
Четырнадцатого. Дориан пристально всматривался в него, спрашивая себя,
доводилось ли этому экрану когда-нибудь прежде скрывать тайну человеческой
жизни.
Что же -- отодвинуть его? А не лучше ли оставить на месте? Зачем
узнавать? Будет ужасно, если все окажется правдой. А если нет, -- так
незачем и беспокоиться.
Ну а если по роковой случайности чей-либо посторонний глаз заглянет за
этот экран и увидит страшную перемену? Как быть, если Бэзил Холлуорд придет
и захочет взглянуть на свою работу? А Бэзил непременно захочет... Нет,
портрет во что бы то ни стало надо рассмотреть еще раз -- и немедленно. Нет
ничего тягостнее мучительной неизвестности.
Дориан встал и запер на ключ обе двери. Он хотел, по крайней мере, быть
один, когда увидит свой позор! Он отодвинул в сторону экран и стоял теперь
лицом к лицу с самим собой.
Да, сомнений быть не могло: портрет изменился.
Позднее Дориан частои всякий раз с немалым удивлением -- вспоминал, что
в первые минуты он смотрел на портрет с почти объективным интересом.
Казалось невероятным, что такая перемена может произойти, -- а между тем она
была налицо. Неужели же есть какое-то непостижимое сродство между его душой
и химическими атомами, образующими на полотне формы и краски? Возможно ли,
что эти атомы отражают на полотне все движения души, делают ее сны явью? Или
тут кроется иная, еще более страшная причина?
Задрожав при этой мысли, Дориан отошел и снова лег на кушетку. Отсюда
он с ужасом, не отрываясь, смотрел на портрет.
Утешало его только сознание, что коечему портрет уже научил его. Он
помог ему понять, как несправедлив, как жесток он был к Сибиле Вэйн.
Исправить это еще не поздно. Сибила станет его женой. Его эгоистичная и,
быть может, надуманная любовь под ее влиянием преобразится в чувство более
благородное, и портрет, написанный Бэзилом, всегда будет указывать ему путь
в жизни, руководить им, как одними руководит добродетель, другими -- совесть
и всеми людьми -- страх перед богом. В жизни существуют наркотики против
угрызений совести, средства, усыпляющие нравственное чутье. Но здесь перед
его глазами -- видимый символ разложения, наглядные последствия греха. И
всегда будет перед ним это доказательство, что человек способен погубить
собственную душу.
Пробило три часа, четыре. Прошло еще полчаса, а Дориан не двигался с
места. Он пытался собрать воедино алые нити жизни, соткать из них какой-то
узор, отыскать свой путь в багровом лабиринте страстей, где он блуждал. Он
не знал, что думать, что делать. Наконец он подошел к столу и стал писать
пылкое письмо любимой девушке, в котором молил о прощении и называл себя
безумцем. Страницу за страницей исписывал он словами страстного раскаяния и
еще более страстной муки. В самобичевании есть своего рода сладострастие. И
когда мы сами себя виним, мы чувствуем, что никто другой не вправе более
винить нас. Отпущение грехов дает нам не священник, а сама исповедь. Написав
это письмо Сибиле, Дориан уже чувствовал себя прощенным.
Неожиданно постучали в дверь, и он услышал голос лорда Генри.
-- Дориан, мне необходимо вас увидеть. Впустите меня сейчас же! Что это
вы вздумали запираться?
Дориан сначала не отвечал и не трогался с места. Но стук повторился,
еще громче и настойчивее. Он решил, что, пожалуй, лучше впустить лорда
Генри. Надо объяснить ему, что он, Дориан, отныне начнет новую жизнь. Он не
остановится и перед ссорой с Гарри или даже перед окончательным разрывом,
если это окажется неизбежным.
Он вскочил, поспешно закрыл портрет экраном и только после этого отпер
дверь.
-- Ужасно все это неприятно, Дориан, -- сказал лорд Генри, как только
вошел.-- Но вы старайтесь поменьше думать о том, что случилось.
-- Вы хотите сказать -- о Сибиле Вэйн?спросил Дориан.
-- Да, конечно.Лорд Генри сел и стал медленно снимать желтые
перчатки.-- Вообще говоря, это ужасно, но вы не виноваты. Скажите... вы
после спектакля ходили к ней за кулисы? -- Да.
-- Я так и думал. И вы поссорились?
-- Я был жесток, Гарри, бесчеловечно жесток! Но сейчас все уже в
порядке. Я не жалею о том, что произошло, -- это помогло мне лучше узнать
самого себя.
-- Я очень, очень рад, Дориан, что вы так отнеслись к этому. Я боялся,
что вы терзаетесь угрызениями совести и в отчаянии рвете на себе свои
золотые кудри.
-- Через все это я уже прошел, -- отозвался Дориан, с улыбкой тряхнув
головой.-- И сейчас я совершенно счастлив. Вопервых, я понял, что такое
совесть. Это вовсе не то, что вы говорили, Гарри. Она -- самое божественное
в нас. И вы не смейтесь больше над этим -- по крайней мере, при мне. Я хочу
быть человеком с чистой совестью. Я не могу допустить, чтобы душа моя стала
уродливой.
-- Какая прекрасная эстетическая основа нравственности, Дориан!
Поздравляю вас. А с чего же вы намерены начать?
-- С женитьбы на Сибиле Вэйн.
-- На Сибиле Вэйн! -- воскликнул лорд Генри, вставая и в величайшем '
удивлении и замешательстве глядя на Дориана.-- Дорогой мой, но она...
-- Ах, Гарри, знаю, что вы хотите сказать: какую-нибудь гадость о
браке. Не надо! Никогда больше не говорите мне таких вещей. Два дня тому
назад я просил Сибилу быть моей женой. И я своего слова не нарушу. Она будет
моей женой.
-- Вашей женой? Дориан! Да разве вы не получили моего письма? Я его
написал сегодня утром, и мой слуга отнес его вам.
-- Письмо? Ах да... Я его еще не читал, Гарри. Боялся найти в нем
что-нибудь такое, что мне будет не по душе. Вы своими эпиграммами кромсаете
жизнь на куски.
-- Так вы ничего еще не знаете?
-- О чем?
Лорд Генри прошелся по комнате, затем, сев рядом с Дорианом, крепко
сжал его руки в своих.
-- Дориан, в письме я... не пугайтесь... я вам сообщал, что Сибила
Вэйн... умерла.
Горестный крик вырвался у Дориана. Он вскочил и высвободил руки из рук
лорда Генри.
-- Умерла! Сибила умерла! Неправда! Это ужасная ложь! Как вы смеете
лгать мне!
-- Это правда, Дориан, -- сказал лорд Генри серьезно.-- Об этом
сообщают сегодня все газеты. Я вам писал, чтобы вы до моего прихода никого
не принимали. Наверное, будет следствие, и надо постараться, чтобы вы не
были замешаны в этой истории. В Париже подобные истории создают человеку
известность, но в Лондоне у людей еще так много предрассудков. Здесь никак
не следует начинать свою карьеру со скандала. Скандалы приберегают на
старость, когда бывает нужно подогреть интерес к себе. Надеюсь, в театре не
знали, кто вы такой? Если нет, тогда все в порядке. Видел кто-нибудь , как
вы входили в уборную Сибилы? Это очень важно.
Дориан некоторое время не отвечал -- он обомлел от ужаса. Наконец
пробормотал, запинаясь, сдавленным голосом:
-- Вы сказали -- следствие? Что это значит? Разве Сибила... Ох, Гарри,
я этого не вынесу!.. Отвечайте скорее! Скажите мне все!
-- Не приходится сомневаться, Дориан, что это не просто несчастный
случай, но надо, чтобы публика так думала. А рассказывают вот что: когда
девушка в тот вечер уходила с матерью из театра -- кажется, около половины
первого, она вдруг сказала, что забыла что-то наверху. Ее некоторое время
ждали, но она не возвращалась. В конце концов ее нашли мертвой на полу в
уборной. Она по ошибке проглотила какое-то ядовитое снадобье, которое
употребляют в театре для гримировки. Не помню, что именно, но в него входит
не то синильная кислота, не то свинцовые белила. Вернее всего, синильная
кислота, так как смерть наступила мгновенно.
-- Боже, боже, какой ужас! -- простонал Дориан.
-- Да... Это поистине трагедия, но нельзя, чтобы вы оказались в нее
замешанным... Я читал в "Стандарде", что Сибиле Вэйн было семнадцать лет. А
на вид ей можно было дать еще меньше. Она казалась совсем девочкой, притом
играла еще так неумело. Дориан, не принимайте этого близко к сердцу!
Непременно поезжайте со мной обедать, а потом мы с вами заглянем в оперу.
Сегодня поет Патти, и весь свет будет в театре. Мы зайдем в ложу моей
сестры. Сегодня с нею приедут несколько эффектных женщин.
-- Значит, я убил Сибилу Вэйн, -- сказал Дориан Грей словно про себя.--
Все равно что перерезал ей ножом горло. И, несмотря на это, розы все так же
прекрасны, птицы все так же весело поют в моем саду. А сегодня вечером я
обедаю с вами и поеду в оперу, потом куда-нибудь ужинать... Как необычайна и
трагична жизнь! Прочти я все это в книге, Гарри, я, верно, заплакал бы. А
сейчас, когда это случилось на самом деле и случилось со мной, я так
потрясен, что и слез нет. Вот лежит написанное мною страстное любовное
письмо, первое в жизни любовное письмо. Не странно ли, что это первое письмо
я писал мертвой? Хотел бы я знать, чувствуют они что-нибудь , эти
безмолвные, бледные люди, которых мы называем мертвецами? Сибила!.. Знает ли
она все, может ли меня слышать, чувствовать что-нибудь ? Ах, Гарри, как я ее
любил когдато! Мне кажется сейчас, что это было много лет назад. Тогда она
была для меня всем на свете. Потом наступил этот страшный вечер -- неужели
он был только вчера? -- когда она играла так скверно, что у меня сердце чуть
не разорвалось. Она мне потом все объяснила. Это было так трогательно... но
меня ничуть не тронуло, и я назвал ее глупой. Потом случилось коечто... не
могу вам рассказать что, но это было страшно. И я решил вернуться к Сибиле.
Я понял, что поступил дурно... А теперь она умерла... Боже, боже! Гарри, что
мне делать? Вы не знаете, в какой я опасности! И теперь некому удержать меня
от падения. Она могла бы сделать это. Она не имела права убивать себя. Это
эгоистично!
-- Милый Дориан, -- отозвался лорд Генри, доставая папиросу из
портсигара.-- Женщина может сделать мужчину праведником только одним
способом: надоесть ему так, что он утратит всякий интерес к жизни. Если бы
вы женились на этой девушке, вы были бы несчастны. Разумеется, вы обращались
бы с ней хорошо, -- это всегда легко, если человек тебе безразличен. Но она
скоро поняла бы, что вы ее больше не любите. А когда женщина почувствует,
что ее муж равнодушен к ней, она начинает одеваться слишком кричаще и
безвкусно или у нее появляются очень нарядные шляпки, за которые платит
чужой муж. Не говоря уже об унизительности такого неравного брака, который я
постарался бы не допустить, -- я вас уверяю, что при всех обстоятельствах
ваш брак с этой девушкой был бы крайне неудачен.
-- Пожалуй, вы правы, -- пробормотал Дориан. Он был мертвеннобледен и
беспокойно шагал из угла в угол.-- Но я считал, что обязан жениться. И не
моя вина, если эта страшная драма помешала мне выполнить долг. Вы как-то
сказали, что над благими решениями тяготеет злой рок: они всегда принимаются
слишком поздно. Так случилось и со мной.
-- Благие намерения -- попросту бесплодные попытки идти против природы.
Порождены они бывают всегда чистейшим самомнением, и ничего ровно из этих
попыток не выходит. Они только дают нам иногда блаженные, но пустые
ощущения, которые тешат людей слабых. Вот и все. Благие намерения -- это
чеки, которые люди выписывают на банк, где у них нет текущего счета.
-- Гарри, -- воскликнул Дориан Грей, подходя и садясь рядом с лордом
Генри.-- Почему я страдаю не так сильно, как хотел бы? Неужели у меня нет
сердца? Как вы думаете?
-- Назвать вас человеком без сердца никак нельзя после всех безумств,
которые вы натворили за последние две недели, -- ответил лорд Генри, ласково
и меланхолически улыбаясь.
Дориан нахмурил брови.
-- Мне не нравится такое объяснение, Гарри. Но я рад, что вы меня не
считаете бесчувственным. Я не такой, знаю, что не такой! И все же -- то, что
случилось, не подействовало на меня так, как должно было бы подействовать.
Оно для меня -- как бы необычайная развязка какой-то удивительной пьесы. В
нем -- жуткая красота греческой трагедии, трагедии, в которой я сыграл
видную роль, но которая не ранила моей души.
-- Это любопытное обстоятельство, -- сказал лорд Генри. Ему доставляло
острое наслаждение играть на бессознательном эгоизме юноши.-- Да, очень
любопытное. И, думаю, объяснить это можно вот как: частенько подлинные
трагедии в жизни принимают такую неэстетическую форму, что оскорбляют нас
своим грубым неистовством, крайней нелогичностью и бессмысленностью, полным
отсутствием изящества. Они нам претят, как все вульгарное. Мы чуем в них
одну лишь грубую животную силу и восстаем против нее. Но случается, что мы в
жизни наталкиваемся на драму, в которой есть элементы художественной
красоты. Если красота эта -- подлинная, то драматизм события нас
захватывает. И мы неожиданно замечаем, что мы уже более не действующие лица,
а только зрители этой трагедии. Или, вернее, то и другое вместе. Мы
наблюдаем самих себя, и самая необычайность такого зрелища нас увлекает.
Что, в сущности, произошло? Девушка покончила с собой изза любви к вам.
Жалею, что в моей жизни не было ничего подобного. Я тогда поверил бы в
любовь и вечно преклонялся бы перед нею. Но все, кто любил меня, -- таких
было не очень много, но они были, -- упорно жили и здравствовали еще много
лет после того, как я разлюбил их, а опи -- меня. Эти женщины растолстели,
стали скучны и несносны. Когда мы встречаемся, они сразу же ударяются в
воспоминания. Ах, эта ужасающая женская память, что за наказание! И какую
косность, какой душевный застой она обличает! Человек должен вбирать в себя
краски жизни, но никогда не помнить деталей. Детали всегда банальны.
-- Придется посеять маки в моем саду, -- со вздохом промолвил Дориан.
-- В этом нет необходимости, -- возразил его собеседник.-- У жизни маки
для нас всегда наготове. Правда, порой мы долго не можем забыть. Я когда-то
в течение целого сезона носил в петлице только фиалкиэто было нечто вроде
траура по любви, которая не хотела умирать. Но в конце концов она умерла. Не
помню, что ее убило. Вероятно, обещание любимой женщины пожертвовать для
меня всем на свете. Это всегда страшная минута: она внушает человеку страх
перед вечностью. Так вот, можете себе представить, -- на прошлой неделе на
обеде у леди Хэмпшайр моей соседкой за столом оказалась эта самая дама, и
она во что бы то ни стало хотела начать все сначала, раскопать прошлое и
расчистить дорогу будущему. Я похоронил этот роман в могиле под асфоделями,
а она снова вытащила его на свет божий и уверяла меня, что я разбил ей
жизнь. Должен констатировать, что за обедом она уписывала все с чудовищным
аппетитом, так что я за нее ничуть не тревожусь. Но какова бестактность!
Какое отсутствие вкуса! Ведь вся прелесть прошлого в том, что оно --
прошлое. А женщины никогда не замечают, что занавес опустился. Им непременно
подавай шестой акт! Они желают продолжать спектакль, когда всякий интерес к
нему уже пропал. Если бы дать им волю, каждая комедия имела бы трагическую
развязку, а каждая трагедия перешла бы в фарс. Женщины в жизни -- прекрасные
актрисы, но у них нет никакого артистического чутья. Вы оказались счастливее
меня, Дориан. Клянусь вам, ни одна из женщин, с которыми я был близок, не
сделала бы. изза меня того, что сделала изза вас Сибила Вэйн. Обыкновенные
женщины всегда утешаются. Одни -- тем, что носят сентиментальные цвета. Не
доверяйте женщине, которая, не считаясь со своим возрастом, носит платья
цвета mauve или в тридцать пять лет питает пристрастие к розовым лентам:
это, несомненно, женщина с прошлым. Другие неожиданно открывают всякие
достоинства в своих законных мужьях -- и это служит им великим утешением.
Они выставляют напоказ свое супружеское счастье, как будто оно -- самый
соблазнительный адюльтер. Некоторые ищут утешения в религии. Таинства
религии имеют для них всю прелесть флирта -- так мне когда-то сказала одна
женщина, и я этому охотно верю. Кроме того, ничто так не льстит женскому
тщеславию, как репутация грешницы. Совесть делает всех нас эгоистами... Да,
да, счету нет утешениям, которые находят себе женщины в наше время. А я не
упомянул еще о самом главном...
-- О чем, Гарри? -- спросил Дориан рассеянно.
-- Ну, как же! Самое верное утешение -- отбить поклонника у другой,
когда теряешь своего. В высшем свете это всегда реабилитирует женщину.
Подумайте, Дориан, как непохожа была Сибила Вэйн на тех женщин, каких мы
встречаем в жизни! В ее смерти есть что-то удивительно прекрасное. Я рад,
что живу в эпоху, когда бывают такие чудеса. Они вселяют в нас веру в
существование настоящей любви, страсти, романтических чувств, над которыми
мы привыкли только подсмеиваться.
-- Я был страшно жесток с ней. Это вы забываете.
-- Пожалуй, жестокость, откровенная жестокость женщинам милее всего: в
них удивительно сильны первобытные инстинкты. Мы им дали свободу, а они все
равно остались рабынями, ищущими себе господина. Они любят покоряться... Я
уверен, что вы были великолепны. Никогда не видел вас в сильном гневе, но
представляю себе, как вы были интересны! И, наконец, позавчера вы мне
сказали одну вещь... тогда я подумал, что это просто ваша фантазия, а сейчас
вижу, что вы были абсолютно правы, и этим все объясняется.
-- Что я сказал, Гарри?
-- Что в Сибиле Вэйн вы видите всех романтических героинь. Один вечер
она -- Дездемона, другой -- Офелия, и, умирая Джульеттой, воскресает в
образе Имоджены.
-- Теперь она уже не воскреснет, -- прошептал Дориан, закрывая лицо
руками.
-- Нет, не воскреснет. Она сыграла свою последнюю роль. Но пусть ее
одинокая смерть в жалкой театральной уборной представляется вам как бы
необычайным и мрачным отрывком из какой-нибудь трагедии семнадцатого века
или сценой из Уэбстера, Форда или Сирила Турнера. Эта девушка, в сущности,
не жилаи, значит, не умерла. Для вас, во всяком случае, она была только
грезой, видением, промелькнувшим в пьесах Шекспира и сделавшим их еще
прекраснее, она была свирелью, придававшей музыке Шекспира еще больше
очарования и жизнерадостности. При первом же столкновении с действительной
жизнью она была ранена и ушла из мира. Оплакивайте же Офелию, если хотите.
Посыпайте голову пеплом, горюя о задушенной Корделии. Кляните небеса за то,
что погибла дочь Брабанцио. Но не лейте напрасно слез о Сибиле Вэйн. Она
была еще менее реальна, чем они все.
Наступило молчание. Вечерний сумрак окутал комнату. Бесшумно вползли из
сада среброногие тени. Медленно выцветали все краски.
Немного погодя Дориан Грей поднял глаза.
-- Вы мне помогли понять себя, Гарри, -- сказал он тихо, со вздохом, в
котором чувствовалось облегчение.-- Мне и самому так казалось, но меня это
как-то пугало, и я не все умел себе объяснить. Как хорошо вы меня знаете! Но
не будем больше говорить о случившемся. Это было удивительное переживание --
вот и все. Не знаю, суждено ли мне в жизни испытать еще что-нибудь столь же
необыкновенное.
-- У вас все впереди, Дориан. При такой красоте для вас нет ничего
невозможного.
-- А если я стану изможденным, старым, сморщенным? Что тогда?
-- Ну, тогда, -- лорд Генри встал, собираясь уходить.-- Тогда, мой
милый, вам придется бороться за каждую победу, а сейчас они сами плывут к
вам в руки. Нет, нет, вы должны беречь свою красоту. Она нам нужна. В наш
век люди слишком много читают, это мешает им быть мудрыми, и слишком много
думают, а это мешает им быть красивыми. Ну, однако, вам пора одеваться и
ехать в клуб. Мы и так уже опаздываем.
-- Лучше я приеду прямо в оперу, Гарри. Я так устал, что мне не хочется
есть. Какой номер ложи вашей сестры?
-- Кажется, двадцать семь. Она в бельэтаже, и на дверях вы прочтете
фамилию сестры. Но очень жаль, Дориан, что вы не хотите со мной пообедать.
-- Право, я не в силах, -- сказал Дориан устало.-- Я вам очень, очень
признателен, Гарри, за все, что вы сказали. Знаю, что у меня нет друга
вернее. Никто не понимает меня так, как вы.
-- И это еще только начало нашей дружбы, -- подхватил лорд Генри,
пожимая ему руку.-- До свиданья. Надеюсь увидеть вас не позднее половины
десятого. Помнитепоет Патти.
Когда лорд Генри вышел и закрыл за собой дверь, Дориан позвонил, и
через несколько минут появился Виктор. Он принес лампы и опустил шторы.
Дориан с нетерпением дожидался его ухода. Ему казалось, что слуга сегодня
бесконечно долго копается.
Как только Виктор ушел, Дориан Грей подбежал к экрану и отодвинул его.
Никаких новых перемен в портрете не произошло. Видно, весть о смерти Сибилы
Вэйн дошла до него раньше, чем узнал о ней он, Дориан. Этот портрет узнавал
о событиях его жизни, как только они происходили. И злобная жестокость
исказила красивый рот в тот самый миг, когда девушка выпила яд. Или, может
быть, на портрете отражаются не деяния живого Дориана Грея, а только то, что
происходит в его душе? Размышляя об этом, Дориан Грей спрашивал себя: а что,
если в один прекрасный день портрет изменится у него на глазах? Он и желал
этого, и содрогался при одной мысли об этом.
Бедная Сибила! Как все это романтично! Она часто изображала смерть на
сцене, и вот Смерть пришла и унесла ее. Как сыграла Сибила эту последнюю
страшную сцену? Проклинала его, умирая? Нет, она умерла от любви к нему, и
отныне Любовь будет всегда для него святыней. Сибила, отдав жизнь, все этим
искупила. Он не станет больше вспоминать, сколько он изза нее выстрадал в
тот ужасный вечер в театре. Она останется в его памяти как дивный
трагический образ, посланный на великую арену жизни, чтобы явить миру высшую
сущность Любви. Дивный трагический образ? При воспоминании о детском личике
Сибилы, об ее пленительной живости и застенчивой грации Дориан почувствовал
на глазах слезы. Он торопливо смахнул их и снова посмотрел на портрет.
Он говорил себе, что настало время сделать выбор. Или выбор уже сделан?
Да, сама жизнь решила за него -- жизнь и его безграничный интерес к ней.
Вечная молодость, неутолимая страсть, наслаждения утонченные и запретные,
безумие счастья и еще более исступленное безумие греха -- все будет ему
дано, все он должен изведать! А портрет пусть несет бремя его позора -- вот
и все.
На миг он ощутил боль в сердце при мысли, что прекрасное лицо на
портрете будет обезображено. Как-то раз он, дурашливо подражая Нарциссу,
поцеловал -- вернее, сделал вид, что целует эти нарисованные губы, которые
сейчас так зло усмехались ему. Каждое утро он подолгу простаивал перед
портретом, любуясь им. Иногда он чувствовал, что почти влюблен в него. И
неужели же теперь каждая слабость, которой он, Дориан, поддастся, будет
отражаться на этом портрете? Неужели он станет чудовищно безобразным и его
придется прятать под замок, вдали от солнца, которое так часто золотило его
чудесные кудри? Как жаль! Как жаль!
Одну минуту Дориану Грею хотелось помолиться о том, чтобы исчезла эта
сверхъестественная связь между ним и портретом. Перемена в портрете возникла
потому, что он когда-то пожелал этого, -- так, быть может, после новой
молитвы портрет перестанет меняться?
Но... Разве человек, хоть немного узнавший жизнь, откажется от
возможности остаться вечно молодым, как бы ни была эфемерна эта возможность
и какими бы роковыми последствиями она ни грозила? Притом -- разве это
действительно в его власти? Разве и в самом деле его мольба вызвала такую
перемену? Не объясняется ли эта перемена какими-то неведомыми законами
науки? Если мысль способна влиять на живой организм, так, быть может, она
оказывает действие и на мертвые, неодушевленные предметы? Более того, даже
без участия нашей мысли или сознательной воли не может ли то, что вне нас,
звучать в унисон с нашими настроениями и чувствами, и атом -- стремиться к
атому под влиянием какого-то таинственного тяготения плп удивительного
сродства?.. Впрочем, не все ли равно, какова причина?
Никогда больше он не станет призывать на помощь какие-то страшные,
неведомые силы. Если портрету суждено меняться, пусть меняется. Зачем так
глубоко в это вдумываться?
Ведь наблюдать этот процесс будет истинным наслаждением! Портрет даст
ему возможность изучать самые сокровенные свои помыслы. Портрет станет для
него волшебным зеркалом. В этом зеркале он когда-то впервые понастоящему
увидел свое лицо, а теперь увидит свою душу. И когда для его двойника на
полотне наступит зима, он, живой Дориан Грей, будет все еще оставаться на
волнующепрекрасной грани весны и лета. Когда с лица на портрете сойдут
краски и оно станет мертвенной меловой маской с оловянными глазами, лицо
живого Дориана будет попрежнему сохранять весь блеск юности. Да, цвет его
красоты не увянет, пульс жизни никогда не ослабнет. Подобно греческим богам,
он будет вечно сильным, быстроногим и жизнерадостным. Не все ли равно, что
станется с его портретом? Самому-то ему ничто не угрожает, а только это и
важно.
Дориан Грей, улыбаясь, поставил экран на прежнее место перед портретом,
и пошел в спальню, где его ждал камердинер. Через час он был уже в опере, и
лорд Генри сидел позади, облокотясь на его кресло.


    ГЛАВА IX



На другое утро, когда Дориан сидел за завтраком, пришел Бэзил Холлуорд.
-- Очень рад, что застал вас, Дориан, -- сказал он серьезным тоном.-- Я
заходил вчера вечером, но мне сказали, что вы в опере. Разумеется, я не
поверил и жалел, что не знаю, где вы находитесь. Я весь вечер ужасно
тревожился и, признаться, даже боялся, как бы за одним несчастьем не
последовало второе. Вам надо было вызвать меня телеграммой, как только вы
узнали... Я прочел об этом случайно в вечернем выпуске "Глоба", который
попался мне под руку в клубе... Тотчас поспешил к вам, да, к моему великому
огорчению, не застал вас дома. И сказать вам не могу, до чего меня потрясло
это несчастье! Понимаю, как вам тяжело... А где же вы вчера были? Вероятно,
ездили к ее матери? В первую минуту я хотел поехать туда вслед за вами --
адрес я узнал из газеты. Это, помнится, где-то на ЮстонРод? Но я побоялся,
что буду там лишний, -- чем можно облегчить такое горе? Несчастная мать!
Воображаю, в каком она состоянии! Ведь это ее единственная дочь? Что она
говорила?
-- Мой милый Бэзил, откуда мне знать? -- процедил Дориан Грей с
недовольным и скучающим видом, потягивая желтоватое вино из красивого,
усеянного золотыми бусинками венецианского бокала.-- Я был в опере. Напрасно
и вы туда не приехали. Я познакомился вчера с сестрой Гарри, леди Гвендолен,
мы сидели у нее в ложе. Обворожительная женщина! И Патти пела божественно.
Не будем говорить о неприятном. О чем не говоришь, того как будто и не было.
Вот и Гарри всегда твердит, что только слова придают реальность явлениям. Ну
а что касается матери Сибилы... Она не одна, у нее есть еще сын, и, кажется,
славный малый. Но он не актер. Он моряк или что-то в этом роде. Ну,
расскажитека лучше о себе. Что вы сейчас пишете?
-- Вы... были... в опере? -- с расстановкой переспросил Бэзил, и в его
изменившемся голосе слышалось глубокое огорчение.-- Вы поехали в оперу в то
время, как Сибила Вэйн лежала мертвая в какой-то грязной каморке? Вы можете
говорить о красоте других женщин и о божественном пении Патти, когда
девушка, которую вы любили, еще даже не обрела покой в могиле? Эх, Дориан,
вы бы хоть подумали о тех ужасах, через которые еще предстоит пройти ее
бедному маленькому телу!
-- Перестаньте, Бэзил! Я не хочу ничего слушать! -- крикнул Дориан и
вскочил.-- Не говорите больше об этом. Что было, то было. Что прошло, то уже
прошлое.
-- Вчерашний день для вас уже прошлое?
-- При чем тут время? Только людям ограниченным нужны годы, чтобы
отделаться от какого-нибудь чувства или впечатления. А человек, умеющий
собой владеть, способен покончить с печалью так же легко, как найти новую
радость. Я не желаю быть рабом своих переживаний. Я хочу ими насладиться,
извлечь из них все, что можно. Хочу властвовать над своими чувствами.
-- Дориан, это ужасно! Что-то сделало вас совершенно другим человеком.
На вид вы все тот же славный мальчик, что каждый день приходил ко мне в
мастерскую позировать. Но тогда вы были простодушны, непосредственны и
добры, вы были самый неиспорченный юноша на свете. А сейчас... Не понимаю,
что на вас нашло! Вы рассуждаете, как человек без сердца, не знающий
жалости. Все это -- влияние Гарри. Теперь мне ясно...
Дориан покраснел и, отойдя к окну, с минуту смотрел на зыбкое море
зелени в облитом солнцем саду.
-- Я обязан Гарри многим, -- сказал он наконец.-- Больше, чем вам,
Бэзил. Вы только разбудили во мне тщеславие.
-- Что же, я за это уже наказан, Дориан... или буду когданибудь
наказан.
-- Не понимаю я ваших слов, Бэзил, -- воскликнул Дориан, обернувшись.--
И не знаю, чего вы от меня хотите. Ну, скажите, что вам нужно?
-- Мне нужен тот Дориан Грей, которого я писал, -- с грустью ответил
художник.
-- Бэзил, -- Дориан подошел и положил ему руку на плечо, -- вы пришли
слишком поздно. Вчера, когда я узнал, что Сибила покончила с собой...
-- Покончила с собой! Господи помилуй! Неужели? -- ахнул Холлуорд, в
ужасе глядя на Дориана.
-- А вы думали, мой друг, что это просто несчастный случай? Конечно,
нет! Она лишила себя жизни.
Художник закрыл лицо руками.
-- Это страшно! -- прошептал он, вздрогнув.
-- Нет, -- возразил Дориан Грей.-- Ничего в этом нет страшного. Это --
одна из великих романтических трагедий нашего времени. Обыкновенные актеры,
как правило, ведут жизнь самую банальную. Все они -- примерные мужья или
примерные жены, -- словом, скучные люди. Понимаете -- мещанская добродетель
и все такое. Как непохожа на них была Сибила! Она пережила величайшую
трагедию. Она всегда оставалась героиней. В последний вечер, тот вечер,
когда вы видели ее на сцене, она играла плохо оттого, что узнала любовь
настоящую. А когда мечта оказалась несбыточной, она умерла, как умерла
некогда Джульетта. Она снова перешла из жизни в сферы искусства. Ее окружает
ореол мученичества. Да, в ее смерти -- весь пафос напрасного мученичества,
вся его бесполезная красота... Однако не думайте, Бэзил, что я не страдал.
Вчера был такой момент... Если бы вы пришли около половины шестого... или
без четверти шесть, вы застали бы меня в слезах. Даже Гарри -- он-то и
принес мне эту весть -- не подозревает, что я пережил. Я страдал ужасно. А
потом это прошло. Не могу я то же чувство переживать снова. И никто не
может, кроме очень сентиментальных людей. Вы ужасно несправедливы ко мне,
Бэзил. Вы пришли меня утешать, это очень мило с вашей стороны. Но застали
меня уже утешившимся -- и злитесь. Вот оно, людское сочувствие! Я вспоминаю
анекдот, рассказанный Гарри, про одного филантропа, который двадцать лет
жизни потратил на борьбу с какими-то злоупотреблениями или несправедливым
законом -- я забыл уже, с чем именно. В конце концов он добился своего -- и
тут наступило жестокое разочарование. Ему больше решительно нечего было
делать, он умирал со скуки и превратился в убежденного мизантропа. Такто,
дорогой друг! Если вы действительно хотите меня утешить, научите, как забыть
то, что случилось, или смотреть на это глазами художника. Кажется, Готье
писал об утешении, которое мы находим в искусстве? Помню, однажды у вас в
мастерской мне попалась под руку книжечка в веленевой обложке, и, листая ее,
я наткнулся на это замечательное выражение: consolation des arts. Право, я
нисколько не похож на того молодого человека, про которого вы мне
рассказывали, когда мы вместе ездили к Марло. Он уверял, что желтый атлас
может служить человеку утешением во всех жизненных невзгодах. Я люблю
красивые вещи, которые можно трогать, держать в руках. Старинная парча,
зеленая бронза, изделия из слоновой кости, красивое убранство комнат,
роскошь, пышность -- все это доставляет столько удовольствия! Но для меня
всего ценнее тот инстинкт художника, который они порождают или хотя бы
выявляют в человеке. Стать, как говорит Гарри, зрителем собственной жизни --
это значит уберечь себя от земных страданий. Знаю, вас удивят такие речи. Вы
еще не уяснили себе, насколько я созрел. Когда мы познакомились, я был
мальчик, сейчас я -- мужчина. У меня появились новые увлечения, новые мысли
и взгляды. Да, я стал другим, однако я не хочу, Бэзил, чтобы вы меня за это
разлюбили. Я переменился, но вы должны навсегда остаться моим другом.
Конечно, я очень люблю Гарри. Но я знаю, что вы лучше его. Вы не такой
сильный человек, как он, потому что слишком боитесь жизни, но вы лучше. И
как нам бывало хорошо вместе! Не оставляйте же меня, Бэзил, и не спорьте со
мной. Я таков, какой я есть, -- ничего с этим не поделаешь.
Холлуорд был невольно тронут. Этот юноша был ему бесконечно дорог, и
знакомство с ним стало как бы поворотным пунктом в его творчестве художника.
У него не хватило духу снова упрекать Дориана, и он утешался мыслью, что
черствость этого мальчика -- лишь минутное настроение. Ведь у Дориана так
много хороших черт, так много в нем благородства!
-- Ну, хорошо, Дориан, -- промолвил он наконец с грустной улыбкой.-- Не
стану больше говорить об этой страшной истории. II хочу надеяться, что ваше
имя не будет связано с нею. Следствие назначено на сегодня. Вас не вызывали?
Дориан отрицательно покачал головой и досадливо поморщился при слове
"следствие". Он находил, что во всех этих подробностях есть что-то грубое,
пошлое.
-- Моя фамилия там никому не известна, -- пояснил он.
-- Но девушкато, наверное, ее знала?
-- Нет, только имя. И потом я совершенно уверен, что она не называла
его никому. Она мне рассказывала, что в театре все очень интересуются, кто я
такой, но на их вопросы она отвечает только, что меня зовут Прекрасный
Принц. Это очень трогательно, правда? Нарисуйте мне Сибилу, Бэзил. Мне
хочется сохранить на память о ней нечто большее, чем воспоминания о
нескольких поцелуях и нежных словах.
-- Ладно, попробую, Дориан, если вам этого так хочется. Но вы и сами
снова должны мне позировать. Я не могу обойтись без вас.
-- Никогда больше я не буду вам позировать, Бэзил. Это невозможно! --
почти крикнул Дориан, отступая. Художник удивленно посмотрел на него.
-- Это еще что за фантазия, Дориан? Неужели вам не нравится портрет,
который я написал? А кстати, где он? Зачем его : заслонили экраном? Я хочу
на него взглянуть. Ведь это моя лучшая работа. Уберитека ширму, Дориан.
Какого черта ваш лакей вздумал запрятать портрет в угол? То-то я, как вошел,
сразу почувствовал, что в комнате словно чего-то недостает.
-- Мой лакей тут ни при чем, Бэзил. Неужели вы думаете, что я позволяю
ему по своему вкусу переставлять вещи в комнатах? Он только цветы иногда
выбирает для меня -- и больше ничего. А экран перед портретом я сам
поставил: в этом месте слишком резкое освещение.
-- Слишком резкое? Не может быть, мой милый. Помоему, самое подходящее.
Дайтека взглянуть.
И Холлуорд направился в тот угол, где стоял портрет. Крик ужаса
вырвался у Дориана. Одним скачком опередив Холлуорда, он стал между ним и
экраном.
-- Бэзил, -- сказал он, страшно побледнев, -- не смейте! Я не хочу,
чтобы вы на него смотрели.
-- Вы шутите! Мне запрещается смотреть на мое собственное произведение?
Это еще почему? -- воскликнул Холлуорд со смехом.
-- Только попытайтесь, Бэзил, -- и даю вам слово, что на всю жизнь
перестану с вами встречаться. Я говорю совершенно серьезно. Объяснять ничего
не буду, и вы меня ни о чем не спрашивайте. Но знайте -- если вы только
тронете экран, между нами все кончено.
Холлуорд стоял как громом пораженный и во все глаза смотрел на Дориана.
Никогда еще он не видел его таким: лицо Дориана побелело от гнева, руки были
сжаты в кулаки, зрачки метали синие молнии. Он весь дрожал.
-- Дориан!
-- Молчите, Бэзил!
-- Господи, да что это с вами? Не хотите, так я, разумеется, не ставу
смотреть, -- сказал художник довольно сухо и, круто повернувшись, отошел к
окну.-- Но это просто дико -- запрещать мне смотреть на мою собственную
картину! Имейте в виду, осенью я хочу послать ее в Париж на выставку, и,
наверное, понадобится перед этим заново покрыть ее лаком. Значит, осмотреть
ее я все равно должен, -- так почему бы не сделать этого сейчас?
-- На выставку? Вы хотите ее выставить? -- переспросил Дориан Грей,
чувствуя, как в душу его закрадывается безумный страх. Значит, все узнают
его тайну? Люди будут с любопытством глазеть на самое сокровенное в его
жизни? Немыслимо! Что-то надо тотчас же сделать, как-то это предотвратить.
Но как?
-- Да, в Париже. Надеюсь, против этого вы не станете возражать? --
говорил между тем художник.-- Жорж Пти намерен собрать все мои лучшие работы
и устроить специальную выставку на улице Сэз. Откроется она в первых числах
октября. Портрет увезут не более как на месяц. Думаю, что вы вполне можете
на такое короткое время с ним расстаться. Как раз в эту пору вас тоже не
будет в Лондоне. И потом -- если вы держите его за ширмой, значит, не так уж
дорожите им.
Дориан Грей провел рукой по лбу, покрытому крупными каплями пота. Он
чувствовал себя на краю гибели.
-- Но всего лишь месяц назад вы говорили, что ни за что его не
выставите! Почему же вы передумали? Вы из тех людей, которые гордятся своим
постоянством, а на самом деле и у вас все зависит от настроения. Разница
только та, что эти ваши настроения -- просто необъяснимые прихоти. Вы
торжественно уверяли меня, что ни за что на свете не пошлете мой портрет на
выставку, -- вы это, конечно, помните? И Гарри вы говорили то же самое.
Дориан вдруг умолк, и в глазах его блеснул огонек. Он вспомнил, как
лорд Генри сказал ему раз полушутя: "Если хотите провести презанятные
четверть часа, заставьте Бэзила объяснить вам, почему он не хочет выставлять
ваш портрет. Мне он это рассказал, и для меня это было настоящим
откровением". Ага, так, может быть, и у Бэзила есть своя тайна! Надо
выведать ее.
-- Бэзил, -- начал он, подойдя к Холлуорду очень близко и глядя ему в
глаза, -- у каждого из нас есть свой секрет. Откройте мне ваш, и я вам
открою свой. Почему вы не хотели выставлять мой портрет?
Художник вздрогнул и невольно отступил.
-- Дориан, если я вам это скажу, вы непременно посмеетесь надо мной и,
пожалуй, будете меньше любить меня. А с этим я не мог бы примириться. Раз вы
требуете, чтобы я не пытался больше увидеть ваш портрет, пусть будет так.
Ведь у меня остаетесь вы, -- я смогу всегда видеть вас. Вы хотите скрыть от
всех лучшее, что я создал в жизни? Ну что ж, я согласен. Ваша дружба мне
дороже славы.
-- Нет, вы всетаки ответьте на мой вопрос, Бэзил, -- настаивал Дориан
Грей.-- Мне кажется, я имею право знать.
Страх его прошел и сменился любопытством. Он твердо решил узнать тайну
Холлуорда.
-- Сядемте, Дориан, -- сказал тот, не умея скрыть своего волнения.И
прежде всего ответьте мне на один вопрос. Вы не приметили в портрете ничего
особенного? Ничего такого, что сперва, быть может, в глаза не бросалось, но
потом внезапно открылось вам?
-- Ох, Бэзил! -- вскрикнул Дориан, дрожащими руками сжимая подлокотники
кресла и в диком испуге глядя на художника.
-- Вижу, что заметили. Не надо ничего говорить, Дориан, сначала
выслушайте меня. С первой нашей встречи я был словно одержим вами. Вы имели
какую-то непонятную власть над моей душой, мозгом, талантом, были для меня
воплощением того идеала, который всю жизнь витает перед художником как
дивная мечта. Я обожал вас. Стоило вам заговорить с кем-нибудь , -- и я уже
ревновал к нему. Я хотел сохранить вас для себя одного и чувствовал себя
счастливым, только когда вы бывали со мной. И даже если вас не было рядом,
вы незримо присутствовали в моем воображении, когда я творил. Конечно, я
никогда, ни единым словом не обмолвился об этом -- ведь вы ничего не поняли
бы. Да я и сам не очень-то понимал это. Я чувствовал только, что вижу перед
собой совершенство, и оттого мир представлялся мне чудесным, -- пожалуй,
слишком чудесным, ибо такие восторги душе опасны. Не знаю, что страшнее --
власть их над душой или их утрата. Проходили недели, а я был все так же или
еще больше одержим вами. Наконец мне пришла в голову новая идея. Я уже ранее
написал вас Парисом в великолепных доспехах и Адонисом в костюме охотника,
со сверкающим копьем в руках. В венке из тяжелых цветов лотоса вы сидели на
носу корабля императора Адриана и глядели на мутные волны зеленого Нила. Вы
склонялись над озером в одной из рощ Греции, любуясь чудом своей красоты в
недвижном серебре его тихих вод. Эти образы создавались интуитивно, как того
требует наше искусство, были идеальны, далеки от действительности. Но в один
прекрасный день, -- роковой день, как мне кажется иногда, -- я решил
написать ваш портрет, написать вас таким, какой вы есть, не в костюме
прошлых веков, а в обычной вашей одежде и в современной обстановке. И вот...
Не знаю, что сыграло тут роль, реалистическая манера письма или обаяние
вашей индивидуальности, которая предстала передо мной теперь
непосредственно, ничем не замаскированная, -- но, когда я писал, мне
казалось, что каждый мазок, каждый удар кисти вое больше раскрывает мою
тайну. И я боялся, что, увидев портрет, люди поймут, как я боготворю вас,
Дориан. Я чувствовал, что в этом портрете выразил слишком много, вложил в
него слишком много себя. Вот тогда-то я и решил ни за что не выставлять его.
Вам было досадно -- ведь вы не подозревали, какие у меня на то серьезные
причины. А Гарри, когда я заговорил с ним об этом, высмеял меня. Ну, да это
меня ничуть не задело. Когда портрет был окончен, я, глядя на него,
почувствовал, что я прав... А через несколько дней он был увезен из моей
мастерской, и, как только я освободился от его неодолимых чар, мне
показалось, что все это лишь моя фантазия, что в портрете люди увидят только
вашу удивительную красоту и мой талант художника, больше ничего. Даже и
сейчас мне кажется, что я заблуждался, что чувства художника не отражаются в
его творении. Искусство гораздо абстрактнее, чем мы думаем. Форма и краски
говорят нам лишь о форме и красках -- и больше ни о чем. Мне часто приходит
в голову, что искусство в гораздо большей степени скрывает художника, чем
раскрывает его...
Поэтому, когда я получил предложение из Парижа, я решил, что ваш
портрет будет гвоздем моей выставки. Мог ли я думать, что вы станете
возражать? Ну а теперь я вижу, что вы правы, портрет выставлять не следует.
Не сердитесь на меня, Дориан. Перед вами нельзя не преклоняться -- вы
созданы для этого. Я так и сказал тогда Гарри.
Дориан Грей с облегчением перевел дух. Щеки его снова порозовели. Губы
улыбались. Опасность миновала. Пока ему ничто не грозит! Он невольно
испытывал глубокую жалость к художнику, сделавшему ему такое странное
признание, и спрашивал себя, способен ли и он когда-нибудь оказаться всецело
во власти чужой души? К лорду Генри его влечет, как влечет человека все
очень опасное, -- и только. Лорд Генри слишком умен и слишком большой циник,
чтобы его можно было любить. Встретит ли он, Дориан, человека, который
станет его кумиром? Суждено ли ему в жизни испытать и это тоже?
-- Очень мне странно, Дориан, что вы сумели увидеть это в портрете, --
сказал Бэзил Холлуорд.-- Вы и вправду это заметили?
-- Коечто я заметил. И оно меня сильно поразило.
-- Ну а теперь вы мне дадите взглянуть на портрет? Дориан покачал
головой.
-- Нет, нет, и не просите, Бэзил. Я не позволю вам даже подойти близко.
-- Так, может, потом когда-нибудь ?
-- Никогда.
-- Что ж, может, вы и правы. Ну, прощайте, Дориан. Вы -- единственный
человек, который понастоящему имел влияние на мое творчество. И всем, что я
создал ценного, я обязан вам... если бы вы знали, чего мне стоило сказать
вам все то, что я сказал!
-- Да что же вы мне сказали такого, дорогой Бэзил? Только то, что вы
мною слишком восхищались? Право, это даже не комплимент.
-- А я и не собирался говорить вам комплименты. Это была исповедь. И
после нее я словно чего-то лишился. Пожалуй, никогда не следует выражать
свои чувства словами.
-- Исповедь ваша, Бэзил, обманула мои ожидания.
-- Как так? Чего же вы ожидали, Дориан? Разве вы заметили в портрете
еще что-то другое?
-- Нет, ничего. Почему вы спрашиваете? А о преклонении вы больше не
говорите -- это глупо. Мы с вами друзья, Бэзил, и должны всегда оставаться
друзьями.
-- У вас есть Гарри, -- сказал Холлуорд уныло.
-- Ах, Гарри! -- Дориан рассмеялся.-- Гарри днем занят тем, что говорит
невозможные вещи, а по вечерам творит невероятные вещи. Такая жизнь как раз
в моем вкусе. Но в тяжелую минуту я вряд ли пришел бы к Гарри. Скорее к вам,
Бэзил.
-- И вы опять будете мне позировать?
-- Нет, этого я никак не могу!
-- Своим отказом вы губите меня как художника. Никто не встречает свой
идеал дважды в жизни. Да и один раз редко кто его находит.
-- Не могу вам объяснить причины, Бэзил, но мне нельзя больше вам
позировать. Есть что-то роковое в каждом портрете. Он живет своей особой
жизнью... Я буду приходить к вам пить чай. Это не менее приятно.
-- Для вас, пожалуй, даже приятнее, -- огорченно буркнул Холлуорд.-- До
свидания, Дориан. Очень жаль, что вы не дали мне взглянуть на портрет. Ну,
да что поделаешь! Я вас вполне понимаю.
Когда он вышел, Дориан усмехнулся про себя. Бедный Бэзил, как он в
своих догадках далек от истины! И не странно ли, что ему, Дориану, не только
не пришлось открыть свою тайну, но удалось случайно выведать тайну друга!
После исповеди Бэзила Дориану многое стало ясно. Нелепые вспышки ревности и
страстная привязанность к нему художника, восторженные дифирамбы, а по
временам странная сдержанность и скрытность -- все теперь было понятно. И
Дориану стало грустно. Что-то трагичное было в такой дружбе, окрашенной
романтической влюбленностью.
Он вздохнул и позвонил лакею. Портрет надо во что бы то ни стало убрать
отсюда! Нельзя рисковать тем, что тайна раскроется. Безумием было бы и на
один час оставить портрет в комнате, куда может прийти любой из друзей и
знакомых.


    ГЛАВА Х



Когда Виктор вошел, Дориан пристально посмотрел на него, пытаясь
угадать, не вздумал ли он заглянуть за экран. Лакей с самым невозмутимым
видом стоял, ожидая приказаний. Дориан закурил папиросу и, подойдя к
зеркалу, поглядел в него. В зеркале ему было отчетливо видно лицо Виктора.
На этом лице не выражалось ничего, кроме спокойной услужливости. Значит,
опасаться нечего. Все же он решил, что надо быть настороже.
Медленно отчеканивая слова, он приказал Виктору позвать к нему
экономку, а затем сходить в багетную мастерскую и попросить хозяина
немедленно прислать ему двоих рабочих. Ему показалось, что лакей, выходя из
комнаты, покосился на экран. Или это только его фантазия? Через несколько
минут в библиотеку торопливо вошла миссис Лиф в черном шелковом платье и
старомодных нитяных митенках на морщинистых руках. Дориан спросил у нее ключ
от бывшей классной комнаты.
-- От старой классной, мистер Дориан? -- воскликнула она.-- Да там
полно пыли! Я сперва велю ее прибрать и все привести в порядок. А сейчас вам
туда и заглянуть нельзя! Никак нельзя!
-- Не нужно мне, чтобы ее убирали, Лиф. Мне только ключ нужен.
-- Господи, да вы будете весь в паутине, сэр, если туда войдете. Ведь
вот уже пять лет комнату не открывали -- со дня смерти его светлости.
При упоминании о старом лорде Дориана передернуло: у пего остались
очень тягостные воспоминания о покойном деде.
-- Пустяки, -- ответил он.-- Мне нужно только на минуту заглянуть туда,
и больше ничего. Дайте мне ключ.
-- Вот, возьмите, сэр.-- Старушка неловкими дрожащими руками перебирала
связку ключей.-- Вот этот. Сейчас сниму его с кольца. Но вы же не думаете
перебираться туда, сэр? Здесь внизу у вас так уютно!
-- Нет, нет, -- перебил Дориан нетерпеливо.-- Спасибо, Лиф, можете
идти.
Экономка еще на минуту замешкалась, чтобы поговорить о каких-то
хозяйственных делах. Дориан со вздохом сказал ей, что но всем полагается на
нее. Наконец она ушла очень довольная. Как только дверь за ней захлопнулась,
Дориан сунул ключ в карман и окинул взглядом комнату. Ему попалось на глаза
атласное покрывало, пурпурное, богато расшитое золотом, -- великолепный
образец венецианского искусства конца XVII века, -- привезенное когда-то его
дедом из монастыря близ Болоньи. Да, этим покрывалом можно закрыть страшный
портрет! Быть может, опо некогда служило погребальным покровом. Теперь эта
ткань укроет картину разложения, более страшного, чем разложение трупа, ибо
оно будет порождать ужасы, и ему не будет конца. Как черви пожирают мертвое
тело, так пороки Дориана Грея будут разъедать его изображение на полотне.
Они изгложут его красоту, уничтожат очарование. Они осквернят его и
опозорят. И всетаки портрет будет цел. Он будет жить вечно.
При этой мысли Дориан вздрогнул и на миг пожалел, что не сказал правду
Холлуорду. Бэзил поддержал бы его в борьбе с влиянием лорда Генри и с еще
более опасным влиянием его собственного темперамента. Любовь, которую питает
к нему Бэзил (а это, несомненно, самая настоящая любовь), -- чувство
благородное и возвышенное. Это не обыкновенное физическое влечение к
красоте, порожденное чувственными инстинктами и умирающее, когда они
ослабевают в человеке. Нет, это любовь такая, какую знали Микеланджело, и
Монтень, и Викельман, и Шекспир. Да, Бэзил мог бы спасти его. Но теперь уже
поздно. Прошлое всегда можно изгладить раскаянием, забвением или отречением,
будущее же неотвратимо. Дориан чувствовал, что в нем бродят страсти, которые
найдут себе ужасный выход, и смутные грезы, которые омрачат его жизнь, если
осуществятся. Он снял с кушетки пурпурнозолотое покрывало и, держа его в
обеих руках, зашел за экран. Не стало ли еще противнее лицо на портрете?
Нет, никаких новых изменений не было заметно. И всетаки Дориан смотрел на
него теперь с еще большим отвращением. Золотые кудри, голубые глаза и
розовые губы -- все как было. Изменилось только выражение лица. Оно ужасало
своей жестокостью. В сравнении с этим обвиняющим лицом как ничтожны были
укоры Бэзила, как пусты и ничтожны! С портрета на Дориана смотрела его
собственная душа и призывала его к ответу.
С гримасой боли Дориан поспешно набросил на портрет роскошное
покрывало. В эту минуту раздался стук в дверь, и он вышел изза экрана как
раз тогда, когда в комнату вошел лакей.
-- Люди здесь, мосье.
Дориан подумал, что Виктора надо услать сейчас же, чтобы он не знал,
куда отнесут портрет. У Виктора глаза умные, и в них светится хитрость, а
может, и коварство. Ненадежный человек! И, сев за стол, Дориан написал
записку лорду Генри, в которой просил прислать что-нибудь почитать и
напоминал, что они сегодня должны встретиться в четверть девятого.
-- Передайте лорду Генри и подождите ответа, -- сказал он Виктору,
вручая ему записку.-- А рабочих приведите сюда.
Через дветри минуты в дверь снова постучали, появился мистер Хаббард
собственной персоной, знаменитый багетный мастер с СаутОдлистрит, и с ним
его помощник, довольно неотесанный парень. Мистер Хаббард представлял собой
румяного человечка с рыжими бакенбардами. Его поклонение искусству
значительно умерялось хроническим безденежьем большинства его клиентов --
художников. Он не имел обыкновения ходить на дом к заказчикам, он ждал,
чтобы они сами пришли к нему в мастерскую. Но для Дориана Грея он всегда
делал исключение. В Дориане было что-то такое, что всех располагало к нему.
Приятно было даже только смотреть на него.
-- Чем могу служить, мистер Грей? -- осведомился почтенный багетчик,
потирая пухлые веснушчатые руки.-- Я полагал, что мне следует лично явиться
к вам. Я как раз приобрел чудесную раму, сэр. Она мне досталась на
распродаже. Старинная флорентийская -- должно быть, из Фонтхилла.
Замечательно подойдет для картины с религиозным сюжетом, мистер Грей!
-- Извините, что побеспокоил вас, мистер Хаббард. Я зайду, конечно,
взглянуть на раму, хотя сейчас не особенно увлекаюсь религиозной живописью.
Но сегодня мне требуется только перенести картину на верхний этаж. Она
довольно тяжелая, поэтому я и попросил вас прислать людей.
-- Помилуйте, мистер Грей, какое же беспокойство? Я очень рад, что могу
вам быть полезен. Где картина, сэр?
-- Вот она, -- ответил Дориан, отодвигая в сторону экран.-- Можно ее
перенести как есть, не снимая покрывала? Я боюсь, как бы ее не исцарапали
при переноске.
-- Ничего тут нет трудного, сэр, -- услужливо сказал багетчик и с
помощью своего подручного начал снимать портрет с длинных медных цепей, на
которых он висел.-- А куда же прикажете ее перенести, мистер Грей?
-- Я вам покажу дорогу, мистер Хаббард. Будьте добры следовать за мной.
Или, пожалуй, лучше вы идите вперед. К сожалению, это на самом верху. Мы
пройдем по главной лестнице, она шире.
Он распахнул перед ними дверь, и они прошли в холл, а оттуда стали
подниматься по лестнице наверх. Изза украшений массивной рамы портрет был
чрезвычайно громоздким, и время от времени Дориан пытался помогать рабочим,
несмотря на подоютрастные протесты мистера Хаббарда, который, как все люди
его сословия, не мог допустить, чтобы знатный джентльмен делал что-либо поле
зное.
-- Груз немалый, сэр, -- сказал он, тяжело дыша, когда они добрались до
верхней площадки, и отер потную лысину. -- Да, довольнотаки тяжелый, --
буркнул в ответ Дориан, отпирая дверь комнаты, которая отныне должна была
хранить его странную тайну и скрывать его душу от людских глаз. Больше
четырех лет он не заходил сюда. Когда он был ребенком, здесь была его
детская, потом, когда подрос, -- классная комната. Эту большую, удобную
комнату покойный лорд Келсо специально пристроил для маленького внука,
которого он за поразительное сходство с матерью или по каким-то другим
причинам терпеть не мог и старался держать подальше от себя. Дориан подумал,
что с тех пор в комнате ничего не переменилось. Так же стоял здесь громадный
итальянский сундук -- cassone -- с причудливо расписанными стенками и
потускневшими от времени золочеными украшениями, в нем часто прятался
маленький Дориан. На месте был и книжный шкаф красного дерева, набитый
растрепанными учебниками, а на стене рядом висел все тот же ветхий
фламандский гобелен, на котором сильно вылинявшие король и королева играли в
шахматы в саду, а мимо вереницей проезжали на конях сокольничьи, держа на
своих латных рукавицах соколов в клобучках. Как все это было знакомо
Дориану! Каждая минута его одинокого детства вставала перед ним, пока он
осматривался кругом. Он вспомнил непорочную чистоту той детской жизни, и
жутко ему стало при мысли, что именно здесь будет стоять роковой портрет. Не
думал он в те безвозвратные дни, что его ожидает такое будущее! Но в доме
нет другого места, где портрет был бы так надежно укрыт от любопытных глаз.
Ключ теперь в руках у него, Дориана, и никто другой не может проникнуть
сюда. Пусть лицо портрета под своим пурпурным саваном становится скотски
тупым, жестоким и порочным. Что за беда? Ведь никто этого не увидит. Да и
сам он не будет этого видеть. К чему наблюдать отвратительное разложение
своей души? Он сохранит молодость -- и этого довольно.
Впрочем, разве он не может исправиться? Разве позорное будущее так уж
неизбежно? Быть может, в жизнь его войдет большая любовь и очистит его,
убережет от новых грехов, рождающихся в душе и теле, -- тех неведомых, еще
никем не описанных грехов, которым самая таинственность их придает коварное
очарование. Быть может, настанет день, когда этот алый чувственный рот
утратит жестокое выражение и можно будет показать миру шедевр Бэзила
Холлуорда?..
Нет, на это надежды нет. Ведь с каждым часом, с каждой неделей человек
на полотне будет становиться старше. Если даже на нем не отразятся тайные
преступления и пороки, -- безобразных следов времени ему не избежать. Щеки
его станут дряблыми или ввалятся. Желтые "гусиные лапки" лягут вокруг
потускневших глаз и уничтожат их красоту. Волосы утратят блеск, рот, как
всегда у стариков, будет бессмысленно полуоткрыт, губы безобразно отвиснут.
Морщинистая шея, холодные руки со вздутыми синими венами, сгорбленная спина
-- все будет как у его покойного деда, который был так суров к нему. Да,
портрет надо спрятать, ничего не поделаешь!
-- Несите сюда, мистер Хаббард, -- устало сказал Дориан, обернувшись.--
Извините, что задержал вас. Я задумался о другом и забыл, что вы ждете.
-- Ничего, мистер Грей, я рад был передохнуть, -- отозвался багетчик,
все еще не отдышавшийся.-- Куда прикажете поставить картину,сэр?
-- Куда-нибудь , все равно. Ну, хотя бы тут. Вешать не надо. Просто
прислоните ее к стене. Вот так, спасибо.
-- Нельзя ли взглянуть на это произведение искусства, сэр? Дориан
вздрогнул.
-- Не стоит. Оно вряд ли вам понравится, мистер Хаббард, -- сказал он,
в упор глядя на багетчика. Он готов был кинуться на него и повалить его на
пол, если тот посмеет приподнять пышную завесу, скрывающую тайну его
жизни.Ну, не буду больше утруждать вас. Очень вам признателен, что вы были
так любезны и пришли сами.
-- Не за что, мистер Грей, не за что! Я всегда к вашим услугам, сэр!
Мистер Хаббард, тяжело ступая, стал спускаться с лестницы, а за ним --
его подручный, который то и дело оглядывался на Дориана с выражением робкого
восхищения на грубоватом лице: он в жизни не видел таких обаятельных и
красивых людей.
Как только внизу затих шум шагов, Дориан запер дверь и ключ положил в
карман. Теперь он чувствовал себя в безопасности. Ничей глаз не увидит
больше страшный портрет. Он один будет лицезреть свой позор.
Вернувшись в библиотеку, он увидел, что уже шестой час и чай подан. На
столике темного душистого дерева, богато инкрустированном перламутром (это
был подарок леди Рэдли, жены его опекуна, дамы, вечно занятой своими
болезнями и прошлую зиму жившей в Каире), лежала записка от лорда Генри и
рядом с неюкнижка в желтой, немного потрепанной обложке, а на чайном подносе
-- третий выпуск "СентДжемской газеты". Очевидно, Виктор уже вернулся.
Дориан спрашивал себя, не встретился ли его лакей с уходившими рабочими и не
узнал ли от них, что они здесь делали. Виктор, разумеется, заметит, что в
библиотеке нет портрета... Наверное, уже заметил, когда подавал чай. Экран
был отодвинут, и пустое место на стене сразу бросалось в глаза. Чего
доброго, он как-нибудь ночью накроет Виктора, когда тот будет красться
наверх, чтобы взломать дверь классной. Ужасно это -- иметь в доме шпиона!
Дориану приходилось слышать о том, как богатых людей всю жизнь шантажировал
кто-нибудь из слуг, которому удалось прочесть письмо или подслушать
разговор, подобрать визитную карточку с адресом, найти у хозяина под
подушкой увядший цветок или обрывок смятого кружева... При этой мысли Дориан
вздохнул и, налив себе чаю, распечатал письмо. Лорд Генри писал, что
посылает вечернюю газету и книгу, которая, верно, заинтересует Дориана, а в
четверть девятого будет ожидать его в клубе.
Дориан рассеянно взял газету и стал ее просматривать. На пятой странице
ему бросилась в глаза заметка, отчеркнутая красным карандашом. Он прочел
следующее:
"Следствие по делу о смерти актрисы. Сегодня утром в БэллТэверн на
ХокстонРод участковым следователем, мистером Дэнби, произведено было
дознание о смерти молодой актрисы Сибилы Вэйн, последнее время выступавшей в
Холборнском Королевском театре. Следствием установлена смерть от несчастного
случая. Глубокое сочувствие вызывала мать покойной, которая была в сильном
волнении, когда давали показания она и доктор Бирелл, производивший вскрытие
тела Сибилы Вэйн".
Дориан, нахмурившись, разорвал газету и выбросил клочки в корзину. Как
все это противно! Как ужасны эти отвратительные подробности! Он рассердился
на лорда Генри, приславшего ему эту заметку. А еще глупее то, что он обвел
ее красным карандашом: ведь Виктор мог ее прочесть. Для этого он достаточно
знает английский язык.
Да, может быть, лакей уже прочел и что-то подозревает... А впрочем, к
чему беспокоиться? Какое отношение имеет Дориан Грей к смерти Сибилы Вэйн?
Ему бояться нечего -- он ее не убивал.
Взгляд Дориана случайно остановился на желтой книжке, присланной лордом
Генри. "Интересно, что это за книга?" -- подумал он и подошел к столику, на
котором она лежала. Осьмиугольный, выложенный перламутром столик казался ему
работой каких-то неведомых египетских пчел, лепивших свои соты из серебра.
Взяв книгу, Дориан уселся в кресло и стал ее перелистывать. Не прошло и
нескольких минут, как он уже погрузился в чтение.
Странная то была книга, никогда еще он не читал такой! Казалось, под
нежные звуки флейты грехи всего мира в дивных одеяниях проходят перед ним
безгласной чередой. Многое, о чем он только смутно грезил, вдруг на его
глазах облеклось плотью. Многое, что ему и во сне не снилось, сейчас
открывалось перед ним.
То был роман без сюжета, вернее -- психологический этюд. Единственный
герой его, молодой парижанин, всю жизнь был занят только тем, что в XIX веке
пытался воскресить страсти и умонастроения всех прошедших веков, чтобы
самому пережить все то, через что прошла мировая душа. Его интересовали
своей искусственностью те формы отречения, которые люди безрассудно именуют
добродетелями, и в такой же мере -- те естественные порывы возмущения против
них, которые мудрецы все еще называют пороками. Книга была написана
своеобразным чеканным слогом, живым, ярким и в то же время туманным,
изобиловавшим всякими арго и архаизмами, техническими терминами и
изысканными парафразами. В таком стиле писали тончайшие художники
французской школы символистов. Встречались здесь метафоры, причудливые, как
орхидеи, и столь же нежных красок. Чувственная жизнь человека описывалась в
терминах мистической философии. Порой трудно было решить, что читаешь --
описание религиозных экстазов какого-нибудь средневекового святого или
бесстыдные признания современного грешника. Это была отравляющая книга.
Казалось, тяжелый запах курений поднимался от ее страниц и дурманил мозг.
Самый ритм фраз, вкрадчивая монотонность их музыки, столь богатой сложными
рефренами и нарочитыми повторами, склоняла к болезненной мечтательности. И,
глотая одну главу за другой, Дориан не заметил, как день склонился к вечеру
и в углах комнаты залегли тени.
Безоблачное малахитовое небо, на котором прорезалась одинокая звезда,
мерцало за окном. А Дориан все читал при его неверном свете, пока еще можно
было разбирать слова. Наконец, после неоднократных напоминаний лакея, что
уже поздно, он встал, прошел в соседнюю комнату и, положив книгу на столик
флорентийской работы, стоявший у кровати, стал переодеваться к обеду.
Было уже около девяти, когда он приехал в клуб. Лорд Генри сидел один,
дожидаясь его, с весьма недовольным и скучающим видом.
Ради бога, простите, Гарри! -- воскликнул Дориан.-- Но, в сущности,
опоздал я по вашей вине. Книга, которую вы мне прислали, так меня
околдовала, что я и не заметил, как прошел день.
-- Я так и знал, что она вам понравится, -- отозвался лорд Генри,
вставая.
-- Я не говорил, что она мне нравится. Я сказал: "околдовала". Это
далеко не одно и то же.
-- Ага, вы уже поняли разницу? -- проронил лорд Генри. Они направились
в столовую.


    ГЛАВА XI


В течение многих лет Дориан Грей не мог освободиться от влияния этой
книги. Вернее говоря, он вовсе не старался от него освободиться. Он выписал
из Парижа целых девять экземпляров, роскошно изданных, и заказал для них
переплеты разных цветов, -- цвета эти должны были гармонировать с его
настроениями и прихотями изменчивой фантазии, с которой он уже почти не мог
совладать.
Герой книги, молодой парижанин, в котором так своеобразно сочетались
романтичность и трезвый ум ученого, казался Дориану прототипом его самого, а
вся книга -- историей его жизни, написанной раньше, чем он ее пережил.
В одном Дориан был счастливее героя этого романа. Он никогда не
испытывал, и ему не суждено было никогда испытать болезненный страх перед
зеркалами, блестящей поверхностью металлических предметов и водной гладью,
-- страх, который с ранних лет узнал молодой парижанин, когда внезапно
утратил свою поразительную красоту. Последние главы книги, в которых с
подлинно трагическим, хотя и несколько преувеличенным пафосом описывались
скорбь и отчаяние человека, потерявшего то, что он больше всего ценил в
других людях и в окружающем мире, Дориан читал с чувством, похожим на
злорадство, -- впрочем, в радости, как и во всяком наслаждении, почти всегда
есть нечто жестокое.
Да, Дориан радовался, ибо его чудесная красота, так пленявшая Бэзила
Холлуорда и многих других, не увядала и, повидимому, была ему дана на всю
жизнь. Даже те, до кого доходили темные слухи о Дориане Грее (а такие слухи
об его весьма подозрительном образе жизни время от времени ходили по всему
Лондону и вызывали толки в клубах), не могли поверить бесчестившим его
сплетням: ведь он казался человеком, которого не коснулась грязь жизни.
Люди, говорившие непристойности, умолкали, когда входил Дориан Грей.
Безмятежная ясность его лица была для них как бы смущающим укором. Одно уж
его присутствие напоминало им об утраченной чистоте. И они удивлялись тому,
что этот обаятельный человек сумел избежать дурного влияния нашего века,
века безнравственности и низменных страстей.
Часто, вернувшись домой после одной из тех длительных и загадочных
отлучек, которые вызывали подозрения у его друзей или тех, кто считал себя
таковыми, Дориан, крадучись, шел наверх, в свою бывшую детскую, и, отперев
дверь ключом, с которым никогда не расставался, подолгу стоял с зеркалом в
руках перед портретом, глядя то на отталкивающее и все более старевшее лицо
на полотне, то на прекрасное юное лицо, улыбавшееся ему в зеркале. Чем
разительнее становился контраст между тем и другим, тем острее Дориан
наслаждался им. Он все сильнее влюблялся в собственную красоту и все с
большим интересом наблюдал разложение своей души. С напряженным вниманием, а
порой и с каким-то противоестественным удовольствием разглядывал он
уродливые складки, бороздившие морщинистый лоб и ложившиеся вокруг
отяжелевшего чувственного рта, и норой задавал себе вопрос, что страшнее и
омерзительнее -- печать порока или печать возраста? Он приближал свои белые
руки к огрубевшим и дряблым рукам на портрете -- и, сравнивая их, улыбался.
Он издевался над этим обезображенным, изношенным телом.
Правда, иногда по ночам, когда он лежал без сна в своей благоухающей
тонкими духами спальне или в грязной каморке подозрительного притона близ
доков, куда он часто ходил переодетый и под вымышленным именем, -- Дориан
Грей думал о том, что он погубил свою душу, думал с отчаянием, тем более
мучительным, что оно было вполне эгоистично. Но такие минуты бывали редко.
Любопытство к жизни, которое впервые пробудил в нем лорд Генри в тот день,
когда они сидели вдвоем в саду их общего друга Холлуорда, становилось тем
острее, чем усерднее Дориан удовлетворял его. Чем больше он узнавал, тем
больше жаждал узнать. Этот волчий голод становился тем неутолимее, чем
больше он утолял его.
Однако Дориан не отличался безрассудной смелостью и легкомыслием -- во
всяком случае, он не пренебрегал мнением общества и соблюдал приличия. Зимой
-- раза два в месяц, а в остальное время года -- каждую среду двери его
великолепного дома широко раскрывались для гостей, и здесь самые известные и
"модные" в то время музыканты пленяли их чудесами своего искусства. Его
обеды, в устройстве которых ему всегда помогал лорд Генри, славились
тщательным подбором приглашенных, а также изысканным убранством стола,
представлявшим собой настоящую симфонию экзотических цветов, вышитых
скатертей, старинной золотой и серебряной посуды. И много было (особенно
среди зеленой молодежи) людей, видевших в Дориане Грее тот идеал, о котором
они мечтали в студенческие годы, -- сочетание подлинной культурности ученого
с обаянием и утонченной благовоспитанностью светского человека, "гражданина
мира". Он казался им одним из тех, кто, как говорит Данте, "стремится
облагородить душу поклонением красоте". Одним из тех, для кого, по словам
Готье, и создан видимый мир.
И, несомненно, для Дориана сама Жизнь была первым и величайшим из
искусств, а все другие искусства -- только преддверием к ней. Конечно, он
отдавал дань и Моде, которая на время может осуществить любую фантазию,
добившись всеобщего ее признания, и Дендизму, как своего рода стремлению
доказать абсолютность условного понятия о Красоте. Его манера одеваться, те
моды, которыми он время от времени увлекался, оказывали заметное влияние на
молодых щеголей, блиставших на балах в Мэйфере и в клубах ПэллМэлла. Они
подражали ему во всем, пытаясь достигнуть такого же изящества даже в
случайных мелочах, которым сам Дориан не придавал никакого значения.
Дориан весьма охотно занял то положение в обществе, какое было ему
предоставлено по достижении совершеннолетия, и его радовала мысль, что он
может стать для Лондона наших дней тем, чем для Рима времен императора
Нерона был автор "Сатирикона". Но в глубине души он желал играть роль более
значительную, чем простой "arbiter elegantiarum" у которого спрашивают
совета, какие надеть драгоценности, как завязать галстук или носить трость.
Он мечтал создать новую философию жизни, у которой будет свое разумное
обоснование, свои последовательные принципы, и высший смысл жизни видел в
одухотворении чувств и ощущений.
Культ жизни чувственной часто и вполне справедливо осуждался, ибо люди
инстинктивно боятся страстей и ощущений, которые могут оказаться сильнее их,
и, как мы знаем, свойственны и существам низшим. Но Дориану Грею казалось,
что истинная природа этих чувств еще до сих пор не понята и они остаются
животными и необузданными лишь потому, что люди всегда старались их
усмирить, не давая им пищи, или убить страданием, вместо того чтобы видеть в
них элементы новой духовной жизни, в которой преобладающей чертой должно
быть высокоразвитое стремление к Красоте.
Оглядываясь на путь человечества в веках, Дориан не мог отделаться от
чувства глубокого сожаления. Как много упущено, сколько уступок сделано -- и
ради какой ничтожной цели! Бессмысленное, упрямое отречение, уродливые формы
самоистязания и самоограничения, в основе которых лежал страх, а результатом
было вырождение, безмерно более страшное, чем так называемое "падение", от
которого люди в своем неведении стремились спастись. Недаром же Природа с
великолепной иронией всегда гнала анахоретов в пустыню к диким зверям,
давала святым отшельникам в спутники жизни четвероногих обитателей лесов и
полей.
Да, прав был лорд Генри, предсказывая рождение нового гедонизма,
который должен перестроить жизнь, освободив ее от сурового и нелепого
пуританства, неизвестно почему возродившегося в наши дни. Конечно, гедонизм
этот будет прибегать к услугам интеллекта, но никакими теориями или учениями
не станет подменять многообразный опыт страстей. Цель гедонизма -- именно
этот опыт сам по себе, а не плоды его, горькие или сладкие. В нашей жизни не
должно быть места аскетизму, умерщвляющему чувства, так же как и грубому
распутству, притупляющему их. Гедонизм научит людей во всей полноте
переживать каждое мгновение жизни, ибо и сама жизнь -- лишь преходящее
мгновение.
Кто из нас не просыпался порой до рассвета после сна без сновидений,
столь сладкого, что нам становился почти желанным вечный сон смерти, или
после ночи ужаса и извращенной радости, когда в клетках мозга возникают
видения страшнее самой действительности, живые и яркие, как всякая
фантастика, исполненные той властной силы, которая делает таким живучим
готическое искусство, как будто созданное для тех, кто болен
мечтательностью? Всем памятны эти пробуждения. Постепенно белые пальцы
рассвета пробираются сквозь занавески, и кажется, будто занавески дрожат.
Черные причудливые тени бесшумно уползли в углы комнаты и притаились там. А
за окном среди листвы уже шумят птицы, на улице слышны шаги идущих на работу
людей, порой вздохи и завывания ветра, который налетает с холмов и долго
бродит вокруг безмолвного дома, словно боясь разбудить спящих, но все же
вынужден прогнать сон из его пурпурного убежища. Одна за другой поднимаются
легкие, как вуаль, завесы мрака, все вокруг медленно обретает прежние формы
и краски, и на ваших глазах рассвет возвещает окружающему миру его обычный
вид. Тусклые зеркала снова начинают жить своей отраженной жизнью. Потушенные
свечи стоят там, где их оставили накануне, а рядом -- не до конца
разрезанная книга, которую вчера читали, или увядший цветок, вчера вечером
на балу украшавший вашу петлицу, или письмо, которое вы боялись прочесть или
перечитывали слишком часто. Ничто как будто не изменилось. Из призрачных
теней ночи снова встает знакомая действительность. Надо продолжать жизнь с
того, на чем она вчера остановилась, и мы с болью сознаем, что обречены
непрерывно тратить силы, вертясь все в том же утомительном кругу привычных
стереотипных занятий. Иногда мы в эти минуты испытываем страстное желание,
открыв глаза, увидеть новый мир, преобразившийся за ночь, нам на радость,
мир, в котором все приняло новые формы и оделось живыми, светлыми красками,
мир, полный перемен и новых тайн, мир, где прошлому нет места или отведено
место весьма скромное, и если это прошлое еще живо, то, во всяком случае, не
в виде обязательств или сожалений, ибо даже в воспоминании о счастье есть
своя горечь, а память о минувших наслаждениях причиняет боль.
Именно создание таких миров представлялось Дориану Грею главной целью
или одной из главных целей жизни; и в погоне за ощущениями, новыми и
упоительными, которые содержали бы в себе основной элемент романтики --
необычайность, он часто увлекался идеями, заведомо чуждыми его натуре,
поддаваясь их коварному влиянию, а затем, постигнув их сущность, насытив
свою любознательность, отрекался от них с тем равнодушием, которое не только
совместимо с пылким темпераментом, но, как утверждают некоторые современные
психологи, часто является необходимым его условием.
Одно время в Лондоне говорили, что Дориан намерен перейти в
католичество. Действительно, обрядность католической религии всегда очень
нравилась ему. Таинство ежедневного жертвоприношения за литургией, более
страшного своей реальностью, чем все жертвоприношения древнего мира,
волновало его своим великолепным презрением к свидетельству всех наших
чувств, первобытной простотой, извечным пафосом человеческой трагедии,
которую оно стремится символизировать. Дориан любил преклонять колена на
холодном мраморе церковных плит и смотреть, как священник в тяжелом парчовом
облачении медленно снимает бескровными руками покров с дарохранительницы или
возносит сверкающую драгоценными камнями дароносицу, похожую на стеклянный
фонарь с бледной облаткой внутри, -- и тогда ему хотелось верить, что это в
самом деле "panis caelestis", "хлеб ангелов". Любил Дориан и тот момент,
когда священник в одеянии страстей господних преломляет гостию над чашей и
бьет себя в грудь, сокрушаясь о грехах своих. Его пленяли дымящиеся
кадильницы, которые, как большие золотые цветы, качались в руках мальчиков с
торжественносерьезными лицами, одетых в пурпур и кружева. Выходя из церкви,
Дориан с интересом посматривал на темные исповедальни, а иногда подолгу
сидел в их сумрачной тени, слушая, как люди шепчут сквозь ветхие решетки
правду о своей жизни.
Однако Дориан понимал, что принять официально те или иные догматы или
вероучение значило бы ставить какой-то предел своему умственному развитию, и
никогда он не делал такой ошибки; он не хотел считать своим постоянным
жилищем гостиницу, пригодную лишь для того, чтобы провести в ней ночь или те
несколько ночных часов, когда не светят звезды и луна на ущербе. Одно время
он был увлечен мистицизмом, его дивным даром делать простое таинственным и
необычайным, и всегда сопутствующей ему сложной парадоксальностью. В другой
период своей жизни Дориан склонялся к материалистическим теориям немецкого
дарвинизма, и ему доставляло своеобразное удовольствие сводить все мысли и
страсти людские к функции какой-нибудь клетки серого вещества мозга или
белых нервных волокон: так заманчива была идея абсолютной зависимости духа
от физических условий, патологических или здоровых, нормальных или
ненормальных! Однако все теории, все учения о жизни были для Дориана ничто
по сравнению с самой жизнью. Он ясно видел, как бесплодны всякие отвлеченные
умозаключения, не связанные с опытом и действительностью. Он знал, что
чувственная жизнь человека точно так же, как духовная, имеет свои священные
тайны, которые ждут открытия.
Он принялся изучать действие различных запахов, секреты изготовления
ароматических веществ. Перегонял благовонные масла, жег душистые смолы
Востока. Он приходил к заключению, что всякое душевное настроение человека
связано с какими-то чувственными восприятиями, и задался целью открыть их
истинные соотношения. Почему, например, запах ладана настраивает людей
мистически, а серая амбра разжигает страсти? Почему аромат фиалок будит
воспоминания об умершей любви, мускус туманит мозг, а чампак развращает
воображение? Мечтая создать науку о психологическом влиянии запахов, Дориан
изучал действие разных пахучих корней и трав, душистых цветов в пору
созревания их пыльцы, ароматных бальзамов, редких сортов душистого дерева,
нарда, который расслабляет, ховении, от запаха которой можно обезуметь,
алоэ, который, как говорят, исцеляет душу от меланхолии.
Был в жизни Дориана и такой период, когда он весь отдавался музыке, и
тогда в его доме, в длинной зале с решетчатыми окнами, где потолок был
расписан золотом и киноварью, а стены покрыты оливковозеленым лаком,
устраивались необыкновенные концерты: лихие цыгане исторгали дикие мелодии
из своих маленьких цитр, величавые тунисцы в желтых шалях перебирали туго
натянутые струны огромных лютней, негры, скаля зубы, монотонно ударяли в
медные барабаны, а стройные, худощавые индийцы в чалмах сидели, поджав под
себя ноги, на красных циновках и, наигрывая на длинных дудках, камышовых и
медных, зачаровывали (или делали вид, что зачаровывают) больших ядовитых
кобр и отвратительных рогатых ехидн. Резкие переходы и пронзительные
диссонансы этой варварской музыки волновали Дориана в такие моменты, Когда
прелесть музыки Шуберта, дивные элегии Шопена и даже могучие симфонии
Бетховена не производили на него никакого впечатления. Он собирал
музыкальные инструменты всех стран света, даже самые редкие и старинные,
какие можно найти только в гробницах вымерших народов или у немногих еще
существующих диких племен, уцелевших при столкновении с западной
цивилизацией. Он любил пробовать все эти инструменты. В его коллекции был
таинственный "джурупарис" индейцев РиоНегро, на который женщинам смотреть
запрещено, и даже юношам это дозволяется лишь после поста и бичевания плоти;
были перуанские глиняные кувшины, издающие звуки, похожие на пронзительные
крики птиц, и те флейты из человеческих костей, которым некогда внимал в
Чили Альфонсо де Овалле, и поющая зеленая яшма, находимая близ Куцко и
звенящая удивительно приятно. Были в коллекции Дориана и раскрашенные тыквы,
наполненные камешками, которые гремят при встряхивании, и длинный
мексиканский кларнет, -- в него музыкант не дует, а во время игры втягивает
в себя воздух; и резко звучащий "туре" амазонских племен, -- им подают
сигналы часовые, сидящие весь день на высоких деревьях, и звук этого
инструмента слышен за три лье; и "тепонацли" с двумя вибрирующими
деревянными языками, по которому ударяют палочками, смазанными камедью из
млечного сока растений; и колокольчики ацтеков, "иотли", подвешенные
гроздьями наподобие винограда; и громадный барабан цилиндрической формы,
обтянутый змеиной кожей, какой видел некогда в мексиканском храме спутник
Кортеца, Бернал Диац, так живо описавший жалобные звуки этого барабана.
Дориана эти инструменты интересовали своей оригинальностью, и он
испытывал своеобразное удовлетворение при мысли, что Искусство, как и
Природа, создает иногда уродов, оскорбляющих глаз и слух человеческий своими
формами и голосами.
Однако они ему скоро надоели. И по вечерам, сидя в своей ложе в опере,
один или с лордом Генри, Дориан снова с восторгом слушал "Тангейзера", и ему
казалось, что в увертюре к этому великому произведению звучит трагедия его
собственной души.
Затем у него появилась новая страсть: драгоценные камни. На одном
балемаскараде он появился в костюме французского адмирала АнндеЖуайез, и на
его камзоле было нашито пятьсот шестьдесят жемчужин. Это увлечение длилось
много лет, -- даже, можно сказать, до конца его жизни. Он способен был целые
дни перебирать и раскладывать по футлярам свою коллекцию. Здесь были
оливковозеленые хризобериллы, которые при свете лампы становятся красными,
кимофаны с серебристыми прожилками, фисташковые перидоты, густорозовые и
золотистые, как вино, топазы, карбункулы, пламенноалые, с мерцающими внутри
четырехконечными звездочками, огненнокрасные венисы, оранжевые и фиолетовые
шпинели, аметисты, отливавшие то рубином, то сапфиром. Дориана пленяло
червонное золото солнечного камня, и жемчужная белизна лунного камня, и
радужные переливы в молочном опале. Ему достали в Амстердаме три изумруда,
необыкновенно крупных и ярких, и старинную бирюзу, предмет зависти всех
знатоков.
Дориан всюду разыскивал не только драгоценные камни, но и интереснейшие
легенды о них. Так, например, в сочинении Альфонсо "Clericalis Disciplina"
упоминается о змее с глазами из настоящего гиацинта, а в романтической
истории Александра рассказывается, что покоритель Эматии видел в долине
Иордана змей "с выросшими на их спинах изумрудными ошейниками".
В мозгу дракона, как повествует Филострат, находится драгоценный
камень, "и если показать чудовищу золотые письмена и пурпурную ткань, оно
уснет волшебным сном, и его можно умертвить".
По свидетельству великого алхимика Пьера де Бонифаса, алмаз может
сделать человека невидимым, а индийский агат одаряет его красноречием.
Сердолик утишает гнев, гиацинт наводит сон, аметист рассеивает винные пары.
Гранат изгоняет из человека бесов, а от аквамарина бледнеет луна. Селенит
убывает и прибывает вместе с луной, а мелоций, изобличающий вора, теряет
силу только от крови козленка.
Леонард Камилл видел извлеченный из мозга только что убитой жабы белый
камень, который оказался отличным противоядием. А безоар, который находят в
сердце аравийского оленя, -- чудодейственный амулет против чумы. В гнездах
каких-то аравийских птиц попадается камень аспилат, который, как утверждает
Демокрит, предохраняет от огня того, кто его носит.
В день своего коронования король цейлонский проезжал по улицам столицы
с большим рубином в руке. Ворота дворца пресвитера Иоанна "были из
сердолика, и в них был вставлен рог ехидны -- для того, чтобы никто не мог
внести яда во дворец".
На шпиле красовались "два золотых яблока, а в них два карбункула -- для
того, чтобы днем сияло золото, а ночью -- карбункулы". В странном романе
Лоджа "Жемчужина Америки" рассказывается, что в покоях королевы можно было
увидеть "серебряные изображения всех целомудренных женщин мира, которые
гляделись в красивые зеркала из хризолитов, карбункулов, сапфиров и зеленых
изумрудов". Марко Поло видел, как жители Чипангу кладут в рот своим
мертвецам розовые жемчужины. Существует легенда о чудище морском, влюбленном
в жемчужину. Когда жемчужина эта была выловлена водолазом для короля Перозе,
чудище умертвило похитителя и в течение семи лун оплакивало свою утрату.
Позднее, как повествует Прокопий, гунны заманили короля Перозе в западню, и
он выбросил жемчужину. Ее нигде не могли найти, хотя император Анастасий
обещал за нее пятьсот фунтов золота.
А король малабарский показывал одному венецианцу четки из трехсот
четырех жемчужин -- по числу богов, которым этот король поклонялся.
Когда герцог Валентинуа, сын Александра Шестого, приехал в гости к
французскому королю Людовику Двенадцатому, его конь, если верить Брантому,
был весь покрыт золотыми листьями, а шляпу герцога украшал двойной ряд
рубинов, излучавших ослепительное сияние. У верхового коня Карла Английского
на стременах было нашито четыреста двадцать бриллиантов. У Ричарда Второго
был плащ, весь покрытый лапами, -- он оценивался в тридцать тысяч марок.
Холл так описывает костюм Генриха Восьмого, ехавшего в Тоуэр на церемонию
своего коронования: "На короле был кафтан из золотой парчи, нагрудник,
расшитый бриллиантами и другими драгоценными камнями, и широкая перевязь из
крупных лалов". Фаворитки Иакова Первого носили изумрудные серьги в
филигранной золотой оправе. Эдвард Второй подарил Пирсу Гэйвстону доспехи
червонного золота, богато украшенные гиацинтами, колет из золотых роз,
усыпанный бирюзой, и шапочку, расшитую жемчугами. Генрих Второй носил
перчатки, до локтя унизанные дорогими камнями, а на его охотничьей рукавице
были нашиты двенадцать рубинов и пятьдесят две крупные жемчужины. Герцогская
шапка Карла Смелого, последнего из этой династии бургундских герцогов, была
отделана грушевидным жемчугом и сапфирами.
Как красива была когда-то жизнь! Как великолепна в своей радующей глаз
пышности! Даже читать об этой отошедшей в прошлое роскоши было наслаждением.
Позднее Дориан заинтересовался вышивками и гобеленами, заменившими
фрески в прохладных жилищах народов Северной Европы. Углубившись в их
изучение, -- а Дориан обладал удивительной способностью уходить целиком в
то, чем занимался, -- он чуть не с горестью замечал, как разрушает Время все
прекрасное и неповторимое.
Сам-то он, во всяком случае, избежал этой участи. Проходило одно лето
за другим, и много раз уже расцветали и увядали желтые жонкили, и безумные
ночи вновь и вновь повторялись во всем своем ужасе и позоре, а Дориан не
менялся. Никакая зима не портила его лица, не убивала его цветущей прелести.
Насколько же иной была судьба вещей, созданных людьми! Куда они девались?
Где дивное одеяние шафранного цвета с изображением битвы богов и титанов,
сотканное смуглыми девами для АфиныПаллады? Где велариум, натянутый по
приказу Нерона над римским Колизеем, это громадное алое полотно, на котором
было изображено звездное небо и Аполлон на своей колеснице, влекомой белыми
конями в золотой упряжи? Дориан горячо жалел, что не может увидеть вышитые
для жреца Солнца изумительные салфетки, на которых были изображены
всевозможные лакомства и яства, какие только можно пожелать для пиров; или
погребальный покров короля Хилперика, усеянный тремя сотнями золотых пчел;
или возбудившие негодование епископа Понтийского фантастические одеяния --
на них изображены были "львы, пантеры, медведи, собаки, леса, скалы,
охотники, -- словом, все, что художник может увидеть в природе"; или ту
одежду принца Карла Орлеанского, на рукавах которой были вышиты стихи,
начинавшиеся словами: "Mada me, je suis tout joyeux", и музыка к ним, причем
нотные линейки вышиты были золотом, а каждый нотный знак (четырехугольный,
как принято было тогда) -- четырьмя жемчужинами.
Дориан прочел описание комнаты, приготовленной в Реймском дворце для
королевы Иоанны Бургундской. На стенах были вышиты "тысяча триста двадцать
один попугай и пятьсот шестьдесят одна бабочка, на крыльях у птиц красовался
герб королевы, и все из чистого золота".
Траурное ложе Екатерины Медичи было обито черным бархатом, усеянным
полумесяцами и солнцами. Полог был узорчатого шелка с венками и гирляндами
зелени по золотому и серебряному фону и бахромой из жемчуга. Стояло это ложе
в спальне, где стены были увешаны гербами королевы из черного бархата на
серебряной парче. В покоях Людовика Четырнадцатого были вышиты золотом
кариатиды высотой в пятнадцать футов. Парадное ложе польского короля, Яна
Собеского, стояло под шатром из золотой смирнской парчи с вышитыми бирюзой
строками из Корана. Поддерживавшие его колонки, серебряные, вызолоченные,
дивной работы, были богато украшены эмалевыми медальонами и драгоценными
камнями. Шатер этот поляки взяли в турецком лагере под Веной. Под его
золоченым куполом прежде стояло знамя пророка Магомета.
В течение целого года Дориан усердно коллекционировал самые лучшие,
какие только можно было найти, вышивки и ткани. У него были образцы чудесной
индийской кисеи из Дели, затканной красивым узором из золотых пальмовых
листьев к радужных крылышек скарабеев; газ из Дакки, за свою прозрачность
получивший на Востоке названия "ткань из воздуха", "водяная струя",
"вечерняя роса"; причудливо разрисованные ткани с Явы, желтые китайские
драпировки тончайшей работы; книги в переплетах из атласа цвета корицы или
красивого синего шелка, затканного лилиями, цветком французских королей,
птицами и всякими другими рисунками; вуали из венгерского кружева,
сицилийская парча и жесткий испанский бархат; грузинские изделия с золотыми
цехинами и японские "фукусас" золотистозеленых тонов с вышитыми по ним
птицами чудесной окраски.
Особое пристрастие имел Дориан к церковным облачениям, как и ко всему,
что связано с религиозными обрядами. В больших кедровых сундуках, стоявших
на западной галерее его дома, он хранил множество редчайших и прекраснейших
одежд, достойных быть одеждами невест Христовых, ибо невеста Христова должна
носить пурпур, драгоценности и тонкое полотно, чтобы укрыть свое бескровное
тело, истощенное добровольными лишениями, израненное самобичеваниями. Дориан
был также обладателем великолепной ризы из малинового шелка и золотой парчи
с повторяющимся узором -- золотыми плодами граната, венками из
шестилепестковых цветов и вышитыми мелким жемчугом ананасами. Орарь был
разделен на квадраты, и на каждом квадрате изображены сцены из жизни
пресвятой девы, а ее венчание было вышито цветными шелками на капюшоне. Это
была итальянская работа XV века.
Другая риза была из зеленого бархата, на котором листья аканта,
собранные сердцевидными пучками, и белые цветы па длинных стеблях вышиты
были серебряными нитями и цветным бисером; на застежке золотом вышита голова
серафима, а орарь ааткан ромбовидным узором, красным и золотым, и усеян
медальонами с изображениями святых и великомучеников, среди них и святого
Себастьяна.
Были у Дориана и другие облачения священников -- из шелка янтарного
цвета и голубого, золотой парчи, желтой камки и глазета, на которых были
изображены Страсти Господни и Распятие, вышиты львы, павлины и всякие
эмблемы; были далматики из белого атласа и розового штофа с узором из
тюльпанов, дельфинов и французских лилий, были покровы для алтарей из
малинового бархата и голубого полотна, священные хоругви, множество
антиминсов и покровы для потиров. Мистические обряды, для которых
употреблялись эти предметы, волновали воображение Дориана.
Эти сокровища, как и все, что собрал Дориан Грей в своем великолепно
убранном доме, помогали ему хоть на время забыться, спастись от страха,
который порой становился уже почти невыносимым. В нежилой, запертой комнате,
где он провел когда-то так много дней своего детства, он сам повесил на
стену роковой портрет, в чьих изменившихся чертах читал постыдную правду о
своей жизни, и закрыл его пурпурнозолотым покрывалом. По нескольку недель
Дориан не заглядывал сюда и забывал отвратительное лицо на полотне. В это
время к нему возвращалась прежняя беззаботность, светлая веселость,
страстное упоение жизнью. Потом он вдруг ночью, тайком ускользнув из дому,
отправлялся в какие-то грязные притоны близ БлуГэйтФилдс и проводил там дни
до тех пор, пока его оттуда не выгоняли. А воротясь домой, садился перед
портретом и глядел на него, порой ненавидя его и себя, порой жес той
гордостью индивидуалиста, которая влечет его навстречу греху, и улыбался с
тайным злорадством своему безобразному двойнику, который обречен был нести
предназначенное ему, Дориану, бремя.
Через несколько лет Дориан уже не в силах был подолгу оставаться
где-либо вне Англии. Он отказался от виллы в Трувиле, которую снимал вместе
с лордом Генри, и от обнесенного белой стеной домика в Алжире, где они не
раз вдвоем проводили зиму. Он не мог выносить разлуки с портретом, который
занимал такое большое место в его жизни. И, кроме того, боялся, как бы в его
отсутствие в комнату, где стоял портрет, кто-нибудь не забрался, несмотря на
надежные засовы, сделанные по его распоряжению.
Впрочем, Дориан был вполне уверен, что если кто и увидит портрет, то ни
о чем не догадается. Правда, несмотря на отталкивающие следы пороков,
портрет сохранил явственное сходство с ним, но что же из этого? Дориан
высмеял бы всякого, кто попытался бы его шантажировать. Не он писал портрет,
-- так кто же станет винить его в этом постыдном безобразии? Да если бы он и
рассказал людям правду, -- разве кто поверит?
И всетаки он боялся. Порой, когда он в своем большом доме на
Ноттингемшайре принимал гостей, светскую молодежь своего круга, среди
которой у него было много приятелей, и развлекал их, поражая все графство
расточительной роскошью и великолепием этих празднеств, он внезапно, в
разгаре веселья, покидал гостей и мчался в Лондон, чтобы проверить, не
взломана ли дверь классной, на месте ли портрет. Что, если его уже украли?
Самая мысль об этом леденила кровь Дориана. Ведь тогда свет узнает его
тайну! Быть может, люди уже и так коечто подозревают?
Да, он очаровывал многих, но немало было и таких, которые относились к
нему с недоверием. Его чуть не забаллотировали в одном вестэндском клубе,
хотя по своему рождению и положению в обществе он имел полное право стать
членом этого клуба. Рассказывали также, что когда кто-то из приятелей
Дориана привел его в курительную комнату Черчиллклуба, герцог Бервикский, а
за ним и другой джентльмен встали и демонстративно вышли. Темные слухи стали
ходить о нем, когда ему было уже лет двадцать пять. Говорили, что его кто-то
видел в одном из грязных притонов отдаленного квартала Уайтчепла, где у него
вышла стычка с иностранными матросами, что он водится с ворами и
фальшивомонетчиками и посвящен в тайны их ремесла. Об его странных отлучках
знали уже многие, и, когда он после них снова появлялся в обществе, мужчины
шептались по углам, а проходя мимо него, презрительно усмехались или
устремляли на него холодные, испытующие взгляды, словно желая узнать наконец
правду о нем.
Дориан, разумеется, не обращал внимания на такие дерзости и знаки
пренебрежения, а для большинства людей его открытое добродушие л
приветливость, обаятельная, почти детская улыбка, невыразимое очарование его
прекрасной неувядающей молодости были достаточным опровержением возводимой
на него клеветы -- так эти люди называли слухи, ходившие о Дориане.
Однако же в свете было замечено, что люди, которые раньше считались
близкими друзьями Дориана, стали его избегать. Женщины, безумно влюбленные в
него, для него пренебрегшие приличиями и бросившие вызов общественному
мнению, теперь бледнели от стыда и ужаса, когда Дориан Грей входил в
комнату.
Впрочем, темные слухи о Дориане только придавали ему в глазах многих
еще больше очарования, странного и опасного. Притом и его богатство до
некоторой степени обеспечивало ему безопасность. Общество -- по крайней
мере, цивилизованное общество -- не очень-то склонно верить тому, что
дискредитирует людей богатых и приятных. Оно инстинктивно понимает, что
хорошие манеры важнее добродетели, и самого почтенного человека ценит
гораздо меньше, чем того, кто имеет хорошего повара. И, в сущности, это
правильно: когда вас в каком-нибудь доме угостили плохим обедом или скверным
вином, то вас очень мало утешает сознание, что хозяин дома в личной жизни
человек безупречно нравственный. Как сказал однажды лорд Генри, когда
обсуждался этот вопрос, -- самые высокие добродетели не искупают вины
человека, в доме которого вам подают недостаточно горячие кушанья. И в
защиту такого мнения можно сказать многое. Ибо в хорошем обществе царят --
или должны бы царить -- те же законы, что в искусстве: форма здесь играет
существенную роль. Ей должна быть придана внушительная торжественность и
театральность церемонии, она должна сочетать в себе неискренность
романтической пьесы с остроумием и блеском, так пленяющими нас в этих
пьесах. Разве притворство -- такой уж великий грех? Вряд ли. Оно -- только
способ придать многообразие человеческой личности.
Так, по крайней мере, думал Дориан Грей. Его поражала ограниченность
тех, кто представляет себе наше "я" как нечто простое, неизменное, надежное
и однородное в своей сущности. Дориан видел в человеке существо с мириадом
жизней и мириадом ощущений, существо сложное и многообразное, в котором
заложено непостижимое наследие мыслей и страстей, и даже плоть его заражена
чудовищными недугами умерших предков.
Дориан любил бродить по холодной и мрачной портретной галерее своего
загородного дома и всматриваться в портреты тех, чья кровь текла в его
жилах. Вот Филипп Герберт, о котором Фрэнсис Осборн в своих "Мемуарах о
годах царствования королевы Елизаветы и короля Иакова" рассказывает, что "он
был любимцем двора за свою красоту, которая недолго его украшала". Дориан
спрашивал себя: не является ли его собственная жизнь повторением жизни
молодого Герберта? Быть может, в их роду какой-то отравляющий микроб
переходил от одного к другому, пока не попал в его собственное тело? Уж не
подсознательное ли воспоминание о рано отцветшей красоте далекого предка
побудило его, Дориана, неожиданно и почти без всякого повода высказать в
мастерской Бэзила Холлуорда безумное желание, так изменившее всю его жизнь?
А вот в красном камзоле с золотым шитьем, в украшенной бриллиантами
короткой мантии, в брыжах с золотым кантом и таких же манжетах стоит сэр
Энтони Шерард, а у ног его сложены доспехи, серебряные с чернью. Какое
наследие оставил он своему потомку? Может быть, от этого любовника Джованны
Неаполитанской перешли к нему, Дориану, какие-то постыдные пороки? И не
являются ли его поступки только осуществленными желаниями этого давно
умершего человека, при жизни не дерзнувшего их осуществить?
Дальше с уже выцветающего полотна улыбалась Дориану леди Елизавета
Девере в кружевном чепце и расшитом жемчугом корсаже с разрезными розовыми
рукавами. В правой руке цветок, а в левой -- эмалевое ожерелье из белых и
красных роз. На столике около нее лежат мандолина и яблоко, на ее остроносых
башмачках -- пышные зеленые розетки. Дориану была известна жизнь этой
женщины и странные истории, которые рассказывались о ее любовниках. Не
унаследовал ли он и какие-то свойства ее темперамента? Ее удлиненные глаза с
тяжелыми веками, казалось, глядели на него с любопытством.
Ну а что досталось ему от Джорджа Уиллоуби, мужчины в напудренном
парике и с забавными мушками на лице? Какое недоброе лицо, смуглое, мрачное,
с ртом сладострастножестоким, в складке которого чувствуется надменное
презрение. Желтые костлявые руки сплошь унизаны перстнями и полуприкрыты
тонкими кружевами манжет. Этот щеголь восемнадцатого века в молодости был
другом лорда Феррарса.
А второй лорд Бикингем, товарищ принцарегента в дни его самых отчаянных
сумасбродств и один из свидетелей его тайного брака с миссис Фицгерберт?
Какой гордый вид у этого красавца с каштановыми кудрями, сколько дерзкого
высокомерия в его позе! Какие страсти оставил он в наследство потомку?
Современники считали его человеком без чести. Он первенствовал на знаменитых
оргиях в Карлтонхаузе. На груди его сверкает орден Подвязки...
Рядом висит портрет его жены, узкогубой и бледной женщины в черном. "И
ее кровь тоже течет в моих жилах, -- думал Дориан.-- Как все это любопытно!"
А вот мать. Женщина с лицом леди Гамильтон и влажными, словно
омоченными в вине губами... Дориан хорошо знал, что он унаследовал от нее:
свою красоту и страстную влюбленность в красоту других. Она улыбается ему с
портрета, на котором художник изобразил ее вакханкой. В волосах ее
виноградные листья. Из чаши, которую она держит в руках, льется пурпурная
влага. Краски лица на портрете потускнели, но глаза сохранили удивительную
глубину и яркость. Дориану казалось, что они следуют за ним, куда бы он ни
шел.
А ведь у человека есть предки не только в роду: они у него есть и в
литературе. И многие из этих литературных предков, пожалуй, ближе ему по
типу и темпераменту, а влияние их, конечно, ощущается им сильнее. В иные
минуты Дориану Грею казалось, что вся история человечества -- лишь летопись
его собственной жизни, не той действительной, созданной обстоятельствами, а
той, которой он жил в своем воображении, покорный требованиям мозга и
влечениям страстей. Ему были близки и понятны все те странные и страшные
образы, что прошли на арене мира и сделали грех столь соблазнительным, зло
-- столь утонченным. Казалось, жизнь их каким-то таинственным образом
связана с его жизнью.
Герой увлекательной книги, которая оказала на Дориана столь большое
влияние, тоже был одержим такой фантазией. В седьмой главе он рассказывает,
как он в обличье Тиберия, увенчанный лаврами, предохраняющими от молнии,
сиживал в саду на Капри и читал бесстыдные книги Элефантиды, а вокруг него
важно прохаживались павлины и карлики, и флейтист дразнил кадильщика
фимиама. Он был и Калигулой, бражничал в конюшнях с наездниками в зеленых
туниках и ужинал из яслей слоновой кости вместе со своей лошадью, украшенной
бриллиантовой повязкой на лбу. Он был Домицианом и, бродя по коридору,
облицованному плитами полированного мрамора, угасшим взором искал в них
отражения кинжала, которому суждено пресечь его дни, и томился тоской,
1аейшт у11ае, страшным недугом тех, кому жизнь ни в чем не отказывала. Сидя
в цирке, он сквозь прозрачный изумруд любовался кровавой резней на арене, а
потом на носилках, украшенных жемчугом и пурпуром, влекомых мулами с
серебряными подковами, возвращался в свой Золотой дворец Гранатовой аллеей,
провожаемый криками толпы, проклинавшей его, цезаря Нерона. Он был и
Гелиогабалом, который, раскрасив себе лицо, сидел за прялкой вместе с
женщинами и приказал доставить богиню Луны из Карфагена, чтобы сочетать ее
мистическим браком с Солнцем.
Вновь и вновь перечитывал Дориан эту фантастическую главу и две
следующих, в которых, как на каких-то удивительных гобеленах или эмалях
искусной работы, запечатлены были прекрасные и жуткие лики тех, кого
Пресыщенность, Порок и Кровожадность превратили в чудовищ или безумцев.
Филиппе, герцог Миланский, который убил свою жену и намазал ей губы алым
ядом, чтобы ее любовник вкусил смерть с мертвых уст той, кого он ласкал.
Венецианский Пьетро Барби, известный под именем Павла Второго и в своем
тщеславии добившийся, чтобы его величали "Формозус", то есть "Прекрасный";
его тиара, стоившая двести тысяч флоринов, была приобретена ценой страшного
преступления. Джан Мария Висконти, травивший людей собаками; когда он был
убит, труп его усыпала розами любившая его гетера. Цезарь Борджиа на белом
коне -- с ним рядом скакало братоубийство, и на плаще его была кровь
Перотто. Молодой кардинал, архиепископ Флоренции, сын и фаворит папы Сикста
Четвертого, Пьетро Риарио, чья красота равнялась только его развращенности;
он принимал Леонору Арагонскую в шатре из белого и алого шелка, украшенном
нимфами и кентаврами, и велел позолотить мальчика, который должен был на
пиру изображать Ганимеда или Гиласа. Эзелпн, чью меланхолию рассеивало
только зрелище смерти, -- он был одержим страстью к крови, как другие
одержимы страстью к красному вину; по преданию, он был сыном дьявола и
обманул своего отца, играя с ним в кости на собственную душу. Джанбаттиста
Чибо, в насмешку именовавший себя Невинным, тот Чибо, в чья истощенные жилы
еврейлекарь влил кровь трех юношей. Сиджизмондо Малатеста, любовник Изотты и
сюзеренный властитель РиУ мини, который задушил салфеткой Поликсену, а
Джиневре д'Эсте поднес яд в изумрудном кубке; он для культа постыдной
страсти воздвиг языческий храм, где совершались христианские богослужения.
Изображение этого врага бога и людей сожгли в Риме. Карл Шестой, который так
страстно любил жену брата, что один прокаженный предсказал ему безумие от
любви; когда ум его помутился, его успокаивали только сарацинские карты с
изображениями Любви, Смерти и Безумия. И, наконец, Грифонетто Бальони в
нарядном камзоле и усаженной алмазами шляпе на акантоподобных кудрях, убийца
Асторре и его невесты, а также Симонетто и его пажа, столь прекрасный, что,
когда он умирал на желтой пьяцце Перуджии, даже ненавидевшие его не могли
удержаться от слез, а проклявшая его Аталанта благословила его.
Все они таили в себе какую-то страшную притягательную силу. Они снились
Дориану по ночам, тревожили его воображение днем. Эпоха Возрождения знала
необычайные способы отравления: отравляла с помощью шлема или зажженного
факела, вышитой перчатки или драгоценного веера, раззолоченных мускусных
шариков и янтарного ожерелья. А Дориан Грей был отравлен книгой. И в иные
минуты Зло было для него лишь одним из средств осуществления того, что он
считал красотой жизни.


    ГЛАВА XII



Это было девятого ноября и (как часто вспоминал потом Дориан) накануне
дня его рождения, когда ему исполнилось тридцать восемь лет.
Часов в одиннадцать вечера он возвращался домой от лорда Генри, у
которого обедал. Он шел пешком, до глаз закутанный в шубу, так как ночь была
холодная и туманная. На углу Гровенорсквер и СаусОдлистрит мимо него во мгле
промелькнул человек, шедший очень быстро с саквояжем в руке. Воротник его
серого пальто был поднят, но Дориан узнал Бэзила Холлуорда. Неизвестно
почему, его вдруг охватил какой-то безотчетный страх. Он и виду не подал,
что узнал Бэзила, и торопливо зашагал дальше.
Но Холлуорд успел его заметить. Дориан слышал, как он остановился и
затем стал его догонять. Через минуту рука Бэзила легла на его плечо.
-- Дориан! Какая удача! Я ведь дожидался у вас в библиотеке с девяти
часов. Потом наконец сжалился над вашим усталым лакеем и сказал ему, чтобы
он выпустил меня и шел спать. Ждал я вас потому, что сегодня
двенаднатичасовым уезжаю в Париж, и мне очень нужно перед отъездом с вами
потолковать. Когда вы прошли мимо, я узнал вас, или, вернее, вашу шубу, но
все же сомневался... А вы-то разве не узнали меня?
-- В таком тумане, милый мой Бэзил? Я даже Гровенорсквер не узнаю.
Думаю, что мой дом где-то здесь близко, но и в этом вовсе не уверен... Очень
жаль, что вы уезжаете, я вас не видел целую вечность. Надеюсь, вы скоро
вернетесь?
-- Нет, я пробуду за границей месяцев шесть. Хочу снять в Париже
мастерскую и запереться в ней, пока не окончу одну задуманную мною большую
вещь. Ну, да я не о своих делах хотел говорить с вами. А вот и ваш подъезд.
Позвольте мне войти на минуту.
-- Пожалуйста, я очень рад. Но вы не опоздаете на поезд? -- небрежно
бросил Дориан Грей, взойдя по ступеням и отпирая дверь своим ключом.
При свете фонаря, пробивавшемся сквозь туман, Холлуорд посмотрел на
часы.
-- У меня еще уйма времени, -- сказал он.Поезд отходит в четверть
первого, а сейчас только одиннадцать. Я ведь все равно шел в клуб, когда мы
встретились, -- рассчитывал застать вас там. С багажом возиться мне не
придется -- я уже раньше отправил все тяжелые вещи. Со мной только этот
саквояж, и за двадцать минут я доберусь до вокзала Виктории.
Дориан посмотрел на него с улыбкой.
-- Вот как путешествует известный художник! Ручной саквояж и осеннее
пальтишко! Ну, входите же скорее, а то туман заберется в дом. И, пожалуйста,
не затевайте серьезных разговоров. В наш век ничего серьезного не
происходит. Во всяком случае, не должно происходить.
Холлуорд только головой покачал и прошел вслед за Дорианом в его
библиотеку. В большом камине ярко пылали дрова, лампы были зажжены, а на
столике маркетри стоял открытый серебряный погребец с напитками, сифон с
содовой водой и высокие хрустальные бокалы.
-- Видите, ваш слуга постарался, чтобы я чувствовал себя как дома.
Принес все, что нужно человеку, в том числе и самые лучшие ваши папиросы. Он
очень гостеприимный малый и нравится мне гораздо больше, чем тот француз,
прежний ваш камердинер. Кстати, куда он девался?
Дориан пожал плечами.
-- Кажется, женился на горничной леди Рэдля и увез ее в Париж, где она
подвизается в качестве английской портнихи. Там теперь, говорят, англомания
в моде. Довольно глупая мода, не правда ли?.. А Виктор, между прочим, был
хороший слуга, я не мог на него пожаловаться. Он был мне искренне предан и,
кажется, очень горевал, когда я его уволил. Но я его почему-то невзлюбил...
Знаете, иногда придет в голову какой-нибудь вздор... Еще стакан бренди с
содовой? Или вы предпочитаете рейнское с сельтерской? Я всегда пью рейнское.
Наверное, в соседней комнате найдется бутылка.
-- Спасибо, я ничего больше не буду пить, -- отозвался художник. Он
снял пальто и шляпу, бросил их на саквояж, который еще раньше поставил в
углу.-- Так вот, Дориан мой милый, у нас будет серьезный разговор. Не
хмурьтесь, пожалуйста, -- этак мне очень трудно будет говорить.
-- Ну, в чем же дело? -- воскликнул Дориан нетерпеливо, с размаху
садясь на диван.-- Надеюсь, речь будет не обо мне? Я сегодня устал от себя и
рад бы превратиться в кого-нибудь другого.
-- Нет, именно о вас, -- сказал Холлуорд суровым тоном.-- Это
необходимо. Я отниму у вас каких-нибудь полчаса, не больше.
-- Полчаса! -- пробормотал Дориан со вздохом и закурил папиросу.
-- Не так уж это много, Дориан, и разговор этот в ваших интересах. Мне
думается, вам следует узнать, что о вас в Лондоне говорят ужасные вещи.
-- А я об этом ничего знать не хочу. Я люблю слушать сплетни о других,
а сплетни обо мне меня не интересуют. В них нет прелести новизны.
-- Они должны вас интересовать, Дориан. Каждый порядочный человек
дорожит своей репутацией. Ведь вы же не хотите, чтобы люди считали вас
развратным и бесчестным? Конечно, у вас положение в обществе, большое
состояние и все прочее. Но богатство и высокое положение -- еще не все.
Поймите, я вовсе не верю этим слухам. Во всяком случае, я не могу им верить,
когда на вас смотрю. Ведь порок всегда накладывает свою печать на лицо
человека. Его не скроешь. У нас принято говорить о "тайных" пороках. Но
тайных пороков не бывает. Они сказываются в линиях рта, в отяжелевших веках,
даже в форме рук. В прошлом году один человек, -- вы его знаете, но называть
его не буду, -- пришел ко мне заказать свой портрет. Я его раньше никогда не
встречал, и в то время мне ничего о нем не было известно -- наслышался я о
нем немало только позднее. Он предложил мне за портрет бешеную цену, но я
отказался писать его: в форме его пальцев было что-то глубоко мне противное.
И теперь я знаю, что чутье меня не обмануло, -- у этого господина ужасная
биография. Но вы, Дориан... Ваше честное, открытое и светлое лицо, ваша
чудесная, ничем не омраченная молодость мне порукой, что дурная молва о вас
-- клевета, и я не могу ей верить. Однако я теперь вижу вас очень редко, вы
никогда больше не заглядываете ко мне в мастерскую, и оттого, что вы далеки
от меня, я теряюсь, когда слышу все те мерзости, какие о вас говорят, не
знаю, что отвечать на них. Объясните мне, Дориан, почему такой человек, как
герцог Бервпкский, встретив вас в клубе, уходит из комнаты, как только вы в
нее входите? Почему многие почтенные люди лондонского света не хотят бывать
у вас в доме и не приглашают вас к себе? Вы были дружны с лордом Стэйвли. На
прошлой неделе я встретился с ним на званом обеде... За столом кто-то
упомянул о вас -- речь шла о миниатюрах, которые вы одолжили для выставки
Дадлп. Услышав ваше имя, лорд Стэйвли с презрительной гримасой сказал, что
вы, быть может, очень тонкий знаток искусства, но с таким человеком, как вы,
нельзя знакомить ни одну чистую девушку, а порядочной женщине неприлично
даже находиться с вами в одной комнате. Я напомнил ему, что вы -- мой друг,
и потребовал объяснений. И он дал их мне. Дал напрямик, при всех! Какой это
был ужас! Почему дружба с вами губительна для молодых людей? Этот несчастный
мальчик, гвардеец, что недавно покончил с собой, -- ведь он был ваш близкий
друг. С Генри Эштоном вы были неразлучны, -- а он запятнал свое имя и
вынужден был покинуть Англию... Почему так низко пал Адриан Синглтон? А
единственный сын лорда Кента почему сбился с пути? Вчера я встретил его отца
на СентДжеймсстрит. Сразу видно, что он убит стыдом и горем. А молодой
герцог Пертский? Что за жизнь он ведет! Какой порядочный человек захочет
теперь с ним знаться?
-- Довольно, Бэзил! Не говорите о том, чего не знаете! -- перебил
Дориан Грей, кусая губы. В тоне его слышалось глубочайшее презрение.-- Вы
спрашиваете, почему Бервик выходит из комнаты, когда я вхожу в нее? Да
потому, что мне о нем все известно, а вовсе не потому, что ему известно
что-то обо мне. Как может быть чистой жизнь человека, в жилах которого течет
такая кровь? Вы ставите мне в вину поведение Генри Эштона и молодого герцога
Пертского. Я, что ли, привил Эштону его пороки и развратил герцога? Если
этот глупец, сын Кента, женился на уличной девке -- при чем тут я? Адриан
Синглтон подделал подпись своего знакомого на векселе -- так и это тоже моя
вина? Что же, я обязан надзирать за ним? Знаю я, как у нас в Англии любят
сплетничать. Мещане кичатся своими предрассудками и показной добродетелью и,
обжираясь за обеденным столом, шушукаются о так называемой "распущенности"
знати, стараясь показать этим, что и они вращаются в высшем обществе и
близко знакомы с теми, кого они чернят. В нашей стране достаточно человеку
выдвинуться благодаря уму или другим качествам, как о нем начинают болтать
злые языки. А те, кто щеголяет своей мнимой добродетелью, -- онито сами как
ведут себя? Дорогой мой, вы забываете, что мы живем в стране лицемеров.
-- Ах, Дориан, не в этом дело! -- горячо возразил Холлуорд.-- Знаю, что
в Англии у нас не все благополучно, что общество наше никуда не годится.
Оттого-то я и хочу, чтобы вы были на высоте. А вы оказались не на высоте. Мы
вправе судить о человеке по тому влиянию, какое он оказывает на других. А
ваши друзья, видимо, утратили всякое понятие о чести, о добре, о чистоте. Вы
заразили их безумной жаждой наслаждений. И они скатились на дно. Это вы их
туда столкнули! Да, вы их туда столкнули, и вы еще можете улыбаться как ни в
чем не бывало, -- вот как улыбаетесь сейчас... Я знаю и коечто похуже. Вы с
Гарри -- неразлучные друзья. Уже хотя бы поэтому не следовало вам позорить
имя его сестры, делать его предметом сплетен и насмешек.
-- Довольно, Бэзил! Вы слишком много себе позволяете!
-- Я должен сказать все, -- и вы меня выслушаете. Да, выслушаете! До
вашего знакомства с леди Гвендолен никто не смел сказать о ней худого слова,
даже тень сплетни не касалась ее. А теперь?.. Разве хоть одна приличная
женщина в Лондоне рискнет показаться с нею вместе в Парке? Даже ее детям не
позволили жить с нею... И это еще не все. Много еще о вас рассказывают, --
например, люди видели, как вы, крадучись, выходите на рассвете из грязных
притонов, как переодетым пробираетесь тайком в самые отвратительные трущобы
Лондона. Неужели это правда? Неужели это возможно? Когда я в первый раз
услышал такие толки, я расхохотался. Но я их теперь слышу постоянно -- и они
меня приводят в ужас. А что творится в вашем загородном доме? Дориан, если
бы вы знали, какие мерзости говорят о вас! Вы скажете, что я беру на себя
роль проповедника -- что ж, пусть так! Помню, Гарри утверждал както, что
каждый, кто любит поучать других, начинает с обещания, что это будет в
первый и последний раз, а потом беспрестанно нарушает свое обещание. Да, я
намерен отчитать вас. Я хочу, чтобы вы вели такую жизнь, за которую люди
уважали бы вас. Хочу, чтобы у вас была не только незапятнанная, но и хорошая
репутация. Чтобы вы перестали водиться со всякой мразью. Нечего пожимать
плечами и притворяться равнодушным! Вы имеете на людей удивительное влияние,
так пусть же оно будет не вредным, а благотворным. Про вас говорят, что вы
развращаете всех, с кем близки, и, входя к человеку в дом, навлекаете на
этот дом позор. Не знаю, верпо это или нет, -- как я могу это знать? -- но
так про вас говорят. И коечему из того, что я слышал, я не могу не верить.
Лорд Глостер -- мой старый университетский товарищ, мы были с ним очень
дружны в Оксфорде. И он показал мне письмо, которое перед смертью написала
ему жена, умиравшая в одиночестве на своей вилле в Ментоне. Это страшная
исповедь -- ничего подобного я никогда не слышал. И она обвиняет вас. Я
сказал Глостеру, что это невероятно, что я вас хорошо знаю и вы не способны
на подобные гнусности. А действительно ли я вас знаю? Я уже задаю себе такой
вопрос. Но, чтобы ответить на него, я должен был бы увидеть вашу душу...
-- Увидеть мою душу! -- повторил вполголоса Дориан Грей и встал с
дивана, бледный от страха.
-- Да, -- сказал Холлуорд серьезно, с глубокой печалью в голосе.--
Увидеть вашу душу. Но это может один только господь бог.
У Дориана вдруг вырвался горький смех.
-- Можете и вы. Сегодня же вечером вы ее увидите собственными глазами!
-- крикнул он и рывком поднял со стола лампу.-- Пойдемте. Ведь это ваших рук
дело, так почему бы вам и не взглянуть на него? А после этого можете, если
хотите, все поведать миру. Никто вам не поверит. Да если бы и поверили, так
только еще больше восхищались бы мною. Я знаю наш век лучше, чем вы, хотя вы
так утомительно много о нем болтаете. Идемте же! Довольно вам рассуждать о
нравственном разложении. Сейчас вы увидите его воочию.
Какая-то дикая гордость звучала в каждом его слове. Он топал ногой
капризно и дерзко, как мальчишка. Им овладела злобная радость при мысли, что
теперь бремя его тайны с ним разделит другой, тот, кто написал этот портрет,
виновный в его грехах и позоре, и этого человека всю жизнь будут теперь
мучить отвратительные воспоминания о том, что он сделал.
-- Да, -- продолжал он, подходя ближе и пристально глядя в суровые
глаза Холлуорда.-- Я покажу вам свою душу. Вы увидите то, что, повашему,
может видеть только господь бог.
Холлуорд вздрогнул и отшатнулся.
-- Это кощунство, Дориан, не смейте так говорить! Какие ужасные и
бессмысленные слова!
-- Вы так думаете? -- Дориан снова рассмеялся.
-- Конечно! А все, что я вам говорил сегодня, я сказал для вашего же
блага. Вы знаете, что я ваш верный друг.
-- Не трогайте меня! Договаривайте то, что еще имеете сказать.
Судорога боли пробежала по лицу художника. Одну минуту он стоял молча,
весь во власти острого чувства сострадания. В сущности, какое он имеет право
вмешиваться в жизнь Дориана Грея? Если Дориан совершил хотя бы десятую долю
того, в чем его обвиняла молва, -- как он, должно быть, страдает!
Холлуордподошел к камину и долго смотрел на горящие поленья. Языки пламени
метались среди белого, как иней, пепла.
-- Я жду, Бэзил, -- сказал Дориан, резко отчеканивая слова.
Художник обернулся.
-- Мне осталось вам сказать вот что: вы должны ответить на мой вопрос.
Если ответите, что все эти страшные обвинения ложны от начала до конца, -- я
вам поверю. Скажите это, Дориан! Разве вы не видите, какую муку я терплю?
Боже мой! Я не хочу думать, что вы дурной, развратный, погибший человек!
Дориан Грей презрительно усмехнулся.
-- Поднимитесь со мйой наверх, Бэзил, -- промолвил он спокойно.-- Я
веду дневник, в нем отражен каждый день моей жизни. Но этот дневник я
никогда не выношу из той комнаты, где он пишется. Если вы пойдете со мной, я
вам его покажу.
-- Ладно, пойдемте, Дориан, раз вы этого хотите. Я уже все равно
опоздал на поезд. Ну, не беда, поеду завтра. Но не заставяйте меня сегодня
читать этот дневник. Мне нужен только прямой ответ на мой вопрос.
-- Вы его получите наверху. Здесь это невозможно. И вам не придется
долго читать.


    ГЛАВА XIII



Дориан вышел из комнаты и стал подниматься по лестнице,а Бэзил Холлуорд
шел за ним. Оба ступали осторожно, как люди всегда ходят ночью, инстинктивно
стараясь не шуметь. Лампа отбрасывала на стены и ступеньки причудливые тени.
От порыва ветра где-то в окнах задребезжали стекла.
На верхней площадке Дориан поставил лампу на пол, и, вынув из кармана
ключ, вставил его в замочную скважину.
-- Так вы непременно хотите узнать правду, Бэзил? -- спросил он,
понизив голос
-- Да.
-- Отлично.-- Дориан улыбнулся и добавил уже другим, жестким тоном: --
Вы -- единственный человек, имеющий право знать обо мне все. Вы и не
подозреваете, Бэзил, какую большую роль сиграли в моей жизни.
Он поднял лампу и, открыв дверь, вошел в комнату. Оттуда повеяло
холодом, от струи воздуха огонь в лампе вспыхнул на миг густооранжевым
светом. Дориан дрожал.
-- Закройте дверь! -- шепотом сказал он Холлуорду, ставя лампу на стол.
Холлуорд в недоумении оглядывал комнату. Видно было, что здесь уже
много лет никто не жил. Вылинявший фламандский гобелен, какая-то
занавешенная картина, старый итальянский сундук и почти пустой книжный шкаф,
да еще стол и стулвот и все, что в ней находилось. Пока Дориан зажигал
огарок свечи на каминной полке, Холлуорд успел заметить, что все здесь
покрыто густой пылью, а ковер дырявый. За панелью быстро пробежала мышь. В
комнате стоял сырой запах плесени.
-- Значит, вы полагаете, Бэзил, что один только бог видит душу
человека? Снимите это покрывало, и вы увидите мою душу. В голосе его звучала
холодная горечь.
-- Вы сошли с ума, Дориан. Или ломаете комедию? -- буркнул Холлуорд,
нахмурившись.
-- Не хотите? Ну, так я сам это сделаю.-- Дориан сорвал покрывало с
железного прута и бросил его на пол.
Крик ужаса вырвался у художника, когда он в полумраке увидел жуткое
лицо, насмешливо ухмылявшееся ему с полотна. В выражении этого лица было
что-то возмущавшее душу, наполнявшее ее омерзением. Силы небесные, да ведь
это лицо Дориана! Как ни ужасна была перемена, она не совсем еще уничтожила
его дивную красоту. В поредевших волосах еще блестело золото, чувственные
губы были попрежнему алы. Осоловелые глаза сохранили свою чудесную синеву, и
не совсем еще исчезли благородные линии тонко вырезанных ноздрей и стройной
шеи... Да, это Дориан. Но кто же написал его таким? Бэзил Холлуорд как будто
узнавал свою работу, да и рама была та самая, заказанная по его рисунку.
Догадка эта казалась чудовищно невероятной, но на Бэзила напал страх.
Схватив горящую свечу, он поднес ее к картине. В левом углу стояла его
подпись, выведенная киноварью, длинными красными буквами.
Но этот портрет -- мерзкая карикатура, подлое, бессовестное
издевательство! Никогда он, Холлуорд, этого не писал...
И всетаки перед ним стоял тот самый портрет его работы. Он его узнал --
и в то же мгновение почувствовал, что кровь словно заледенела в его жилах.
Его картина! Что же это значит? Почему она так страшно изменилась?
Холлуорд обернулся к Дориану и посмотрел на него как безумный. Губы его
судорожно дергались, пересохший язык не слушался, и он не мог выговорить ни
слова. Он провел рукой по лбу -- лоб был влажен от липкого пота.
А Дориан стоял, прислонись к каминной полке, и наблюдал за ним с тем
сосредоточенным выражением, какое бывает у людей, увлеченных игрой великого
артиста. Ни горя, ни радости не выражало его лицо -- только напряженный
интерес зрителя. И, пожалуй, во взгляде мелькала искорка торжества. Он вынул
цветок из петлицы и нюхал его или делал вид, что нюхает.
-- Что же это? -- вскрикнул Холлуорд и сам не узнал своего голоса --
так резко и странно он прозвучал.
-- Много лет назад, когда я был еще почти мальчик, -- сказал Дориан
Грей, смяв цветок в руке, -- мы встретились, и вы тогда льстили мне, вы
научили меня гордиться моей красотой. Потом вы меня познакомили с вашим
другом, и он объяснил мне, какой чудесный дар -- молодость, а вы написали с
меня портрет, который открыл мне великую силу красоты. И в миг безумия, -- я
и сейчас еще не знаю, сожалеть мне об этом или нет, -- я высказал желание...
или, пожалуй, это была молитва...
-- Помню! Ох, как хорошо я это помню! Но не может быть...Нет, это ваша
фантазия. Портрет стоит в сырой комнате, и в полотно проникла плесень. Или,
может быть, в красках, которыми я писал, оказалось какое-то едкое
минеральное вещество... Да, да! А то, что вы вообразили, невозможно.
-- Ах, разве есть в мире что-нибудь невозможное? -- пробормотал Дориан,
подойдя к окну и припав лбом к холодному запотевшему стеклу.
-- Вы же говорили мне, что уничтожили портрет!
-- Это неправда. Он уничтожил меня.
-- Не могу поверить, что это моя картина.
-- А разве вы не узнаете в ней свой идеал? -- спросил Дориан с горечью.
-- Мой идеал, как вы это называете...
-- Нет, это вы меня так называли!
-- Так что же? Тут не было ничего дурного, и я не стыжусь этого. Я
видел в вас идеал, какого никогда больше не встречу в жизни. А это -- лицо
сатира.
-- Это -- лицо моей души.
-- Боже, чему я поклонялся! У него глаза дьявола!..
-- Каждый из нас носит в себе и ад и небо, Бэзил! -- воскликнул Дориан
в бурном порыве отчаяния.
Холлуорд снова повернулся к портрету и долго смотрел па него.
-- Так вот что вы сделали со своей жизнью! Боже, если это правда, то
вы, наверное, еще хуже, чем думают ваши враги!
Он поднес свечу к портрету и стал внимательно его рассматривать.
Полотно на вид было нетронуто, осталось таким, каким вышло из его рук.
Очевидно, ужасная порча проникла изнутри. Под влиянием какой-то
неестественно напряженной скрытой жизни портрета проказа порока постепенно
разъедала его. Это было страшнее, чем разложение тела в сырой могиле.
Рука Холлуорда так тряслась, что свеча выпала из подсвечника и
потрескивала на полу. Он потушил ее каблуком и, тяжело опустившись на
расшатанный стул, стоявший у стола, закрыл лицо руками.
-- Дориан, Дориан, какой урок, какой страшный урок!
Ответа не было, от окна донеслись только рыдания Дориана.
-- Молитесь, Дориан, молитесь! Как это нас учили молиться в детстве?
"Не введи нас во искушение... Отпусти нам грехи наши... Очисти нас от
скверны..." Помолимся вместе! Молитва, подсказанная вам тщеславием, была
услышана. Будет услышана и молитва раскаяния. Я слишком боготворил вас -- и
за это наказан. Вы тоже слишком любили себя. Оба мы наказаны.
Дориан медленно обернулся к Холлуорду и посмотрел на него полными слез
глазами.
-- Поздно молиться, Бэзил, -- с трудом выговорил он.
-- Нет, никогда не поздно, Дориан. Станем на колени и постараемся
припомнить слова какой-нибудь молитвы... Кажется, в Писании где-то сказано:
"Хотя бы грехи ваши были как кровь, я сделаю их белыми как снег".
-- Теперь это для меня уже пустые слова.
-- Молчите, не надо так говорить! Вы и без того достаточно нагрешили в
жизни. О господи, разве вы не видите, как этот проклятый портрет подмигивает
нам?
Дориан взглянул на портрет -- и вдруг в нем вспыхнула неукротимая злоба
против Бэзила Холлуорда, словно внушенная тем Дорианом на портрете,
нашептанная его усмехающимися губами. В нем проснулось бешенство загнанного
зверя, и в эту минуту он ненавидел человека, сидевшего у стола, так, как
никогда никого в жизни.
Он блуждающим взглядом окинул комнату. На раскрашенной крышке стоявшего
неподалеку сундука что-то блеснуло и привлекло его внимание. Он сразу
сообразил, что это нож, он сам принес его сюда несколько дней назад, чтобы
обрезать веревку, и позабыл унести.
Обходя стол, Дориан медленно направился к сундуку. Очутившись за спиной
Холлуорда, он схватил нож и повернулся. Холлуорд сделал движение, словно
собираясь встать. В тот же миг Дориан подскочил к нему, вонзил ему нож в
артерию за ухом и, прижав голову Бэзила к столу, стал наносить удар за
ударом.
Раздался глухой стон и ужасный хрип человека, захлебывающегося кровью.
Три раза судорожно взметнулись протянутые вперед руки, странно двигая в
воздухе скрюченными пальцами. До182 риан еще дважды всадил нож... Холлуорд
больше не шевелился. Что-то капало на пол. Дориан подождал минуту, все еще
прижимая голову убитого к столу. Потом бросил нож и прислушался.
Нигде ни звука, только шелест капель, падающих на вытертый ковер.
Дориан открыл дверь и вышел на площадку. В доме царила глубокая тишина.
Видно, все спали. Несколько секунд он стоял, перегнувшись через перила, и
смотрел вниз, пытаясь что-нибудь различить в черном колодце мрака. Потом
вынул ключ из замка и, вернувшись в комнату, запер дверь изнутри.
Мертвец попрежнему сидел, согнувшись и упав головой на стол; его
неестественно вытянутые руки казались очень длинными. Если бы не красная
рваная рана на затылке и медленно разливавшаяся по столу темная лужа, можно
было бы подумать, что человек просто заснул.
Как быстро все свершилось! Дориан был странно спокоен. Он открыл окно,
вышел на балкон. Ветер разогнал туман, и небо было похоже на огромный
павлиний хвост, усеянный мириадами золотых глаз. Внизу, на улице, Дориан
увидел полисмена, который обходил участок, направляя длинный луч своего
фонаря на двери спящих домов. На углу мелькнул и скрылся красный свет
проезжавшего кеба. Какая-то женщина, пошатываясь, медленно брела вдоль
решетки сквера, и ветер трепал шаль на ее плечах. По временам она
останавливалась, оглядывалась, а раз даже запела хриплым голосом, и тогда
полисмен, подойдя, что-то сказал ей. Она засмеялась и нетвердыми шагами
поплелась дальше.
Налетел резкий ветер, газовые фонари на площади замигали синим
пламенем, а голые деревья закачали черными, как чугун, сучьями. Дрожа от
холода, Дориан вернулся с балкона в комнату и закрыл окно.
Подойдя к двери на лестницу, он отпер ее. На убитого он даже не
взглянул. Он инстинктивно понимал, что главное теперь -- не думать о
случившемся. Друг, написавший роковой портрет, виновник всех его несчастий,
ушел из его жизни. Вот и все.
Выходя, Дориан вспомнил о лампе. Это была довольно редкая вещь
мавританской работы, из темного серебра, инкрустированная арабесками
вороненой стали и усаженная крупной бирюзой. Ее исчезновение из библиотеки
могло быть замечено лакеем, вызвать вопросы... Дориан на миг остановился в
нерешительности, затем вернулся и взял лампу со стола. При этом он невольно
посмотрел на труп. Как он неподвижен! Как страшна мертвенная белизна его
длинных рук! Он напоминал жуткие восковые фигуры паноптикума.
Заперев за собой дверь, Дориан, крадучись, пошел вниз. По временам
ступени под его ногами скрипели, словно стонали от боли. Тогда он замирал на
месте и выжидал... Нет, в доме все спокойно, это только отзвук его шагов.
Когда он вошел в библиотеку, ему бросились в глаза саквояж и пальто в
углу. Их надо было куда-нибудь спрятать. Он открыл потайной шкаф в стене,
где лежал костюм, в который он переодевался для своих ночных похождений, и
спрятал туда вещи Бэзила, подумав, что их потом можно будет просто сжечь.
Затем посмотрел на часы. Было сорок минут второго.
Он сел и принялся размышлять. Каждый год, чуть не каждый месяц в Англии
вешают людей за такие преступления, какое он только что совершил. В воздухе
словно носится заразительная мания убийства. Должно быть, какая-то кровавая
звезда подошла слишком близко к земле... Однако какие против него улики?
Бэзил Холлуорд ушел из его дома в одиннадцать часов. Никто не видел, как он
вернулся: почти вся прислуга сейчас в Селби, а камердинер спит...
Париж!.. Да, да, все будут считать, что Бэзил уехал в Париж
двенадцатичасовым поездом, как он и намеревался. Он вел замкнутый образ
жизни, был до странности скрытен, так что пройдут месяцы, прежде чем его
хватятся и возникнут какие-либо подозрения. Месяцы! А следы можно будет
уничтожить гораздо раньше.
Вдруг его осенила новая мысль. Надев шубу и шапку, он вышел в переднюю.
Здесь постоял, прислушиваясь к медленным и тяжелым шагам полисмена на улице
и следя за отблесками его фонаря в окне. Притаив дыхание, он ждал.
Через несколько минут он отодвинул засов и тихонько вышел, бесшумно
закрыв за собой дверь. Потом начал звонить.
Через пять минут появился заспанный и полуодетый лакей.
-- Извините, Фрэнсис, что разбудил вас, -- сказал Дориан, входя, -- я
забыл дома ключ. Который час?
-- Десять минут третьего, сэр, -- ответил слуга, сонно щурясь на часы.
-- Третьего? Ох, как поздно! Завтра разбудите меня в девять, у меня с
утра есть дело.
-- Слушаю, сэр.
-- Заходил вечером кто-нибудь ?
-- Мистер Холлуорд был, сэр. Ждал вас до одиннадцати, потом ушел. Он
спешил на поезд.
-- Вот как? Жаль, что он меня не застал! Он что-нибудь велел передать?
-- Ничего, сэр. Сказал только, что напишет вам из Парижа, если не
увидит еще сегодня в клубе.
-- Ладно, Фрэнсис. Не забудьте же разбудить меня в девять.
-- Не забуду, сэр.
Слуга зашагал по коридору, шлепая ночными туфлями. Дориан бросил пальто
и шляпу на столик и пошел к себе в библиотеку. Минут пятнадцать он шагал из
угла в угол и размышлял о чемто, кусая губы. Потом снял с полки Синюю книгу
и стал ее перелистывать. Ага, нашел! "Алан Кэмпбел -- Мэйфер, Хертфордстрит,
152". Да, вот кто ему нужен сейчас!



    ГЛАВА XIV



На другое утро слуга в девять часов вошел в спальню с чашкой шоколада
на подносе и открыл ставни. Дориан спал мирным сном, лежа на правом боку и
положив ладонь под щеку. Спал, как ребенок, уставший от игр или занятий.
Чтобы разбудить его, слуге пришлось дважды потрогать за плечо, и
наконец Дориан открыл глаза с легкой улыбкой, словно еще не совсем очнувшись
от какого-то приятного сна. Однако ему ровно ничего не снилось этой ночью.
Сон его не тревожили никакие светлые или мрачные видения. А улыбался он
потому, что молодость весела без причин, -- в этом ее главное очарование.
Дориан повернулся и, опершись на локоть, стал маленькими глотками пить
шоколад. В окна смотрело ласковое ноябрьское солнце. Небо было ясно, и в
воздухе чувствовалась живительная теплота, почти как в мае.
Постепенно события прошедшей ночи бесшумной и кровавой чередой с
ужасающей отчетливостью стали проходить в мозгу Дориана. Он с дрожью
вспоминал все, что пережито, и на мгновение снова проснулась в нем та
необъяснимая ненависть к Бэзилу Холлуорду, которая заставила его схватиться
за нож. Он даже похолодел от бешенства.
А ведь мертвец все еще сидит там наверху! И теперь, при ярком солнечном
свете. Это ужасно! Такое отвратительное зрелище терпимо еще под покровом
ночи, но не днем...
Дориан почувствовал, что заболеет или сойдет с ума, если еще долго
будет раздумывать об этом. Есть грехи, которые вспоминать сладостнее, чем
совершать, -- своеобразные победы, которые утоляют не столько страсть,
сколько гордость, и тешат душу сильнее, чем они когда-либо тешили и способны
тешить чувственность. Но этот грех был не таков, его надо было изгнать из
памяти, усыпить маковыми зернами, задушить поскорее, раньше, чем он задушит
того, кто его совершил.
Часы пробили половину десятого. Дориан провел рукой по лбу и поспешно
встал с постели. Он оделся даже тщательнее обычного, с особой заботливостью
выбрал галстук и булавку к нему, несколько раз переменил кольца. За
завтраком сидел долго, отдавая честь разнообразным блюдам и беседуя с лакеем
относительно новых ливрей, которые намеревался заказать для всей прислуги в
Селби. Просмотрел утреннюю почту. Некоторые письма он читал с улыбкой, три
его раздосадовали, а одно он перечел несколько раз со скучающей и
недовольной миной, потом разорвал. "Убийственная вещь эта женская память!"
-- вспомнились ему слова лорда Генри.
Напившись черного кофе, он не спеша утер рот салфеткой, жестом
остановил выходившего из комнаты лакея и, сев за письменный стол, написал
два письма. Одно сунул в карман, другое отдал лакею.
-- Снесите это, Фрэнсис, на Хертфордстрит, сто пятьдесят два. А если
мистера Кэмпбела нет в Лондоне, узнайте его адрес.
Оставшись один, Дориан закурил папиросу и в ожидании принялся рисовать
на клочке бумаги сперва цветы и всякие архитектурные орнаменты, потом
человеческие лица. Вдруг он заметил, что все лица, которые он рисовал, имели
удивительное сходство с Бэзилом Холлуордом. Он нахмурился, бросил рисовать,
и, подойдя к шкафу, взял с полки первую попавшуюся книгу. Он твердо решил не
думать о том, что случилось, пока в этом нет крайней необходимости.
Дориан прилег на кушетку и раскрыл книгу. Это были "Эмали и камеи"
Готье в роскошном издании Шарпантье на японской бумаге с гравюрами Жакмара.
На переплете из лимонножелтой кожи был вытиснен узор -- золотая решетка и
нарисованные пунктиром гранаты. Книгу эту подарил ему Адриан Синглтон.
Перелистывая ее, Дориан остановил взгляд на поэме о руке Ласнера, "холодной
желтой руке, с которой еще не смыт след преступления, руке с рыжим пушком и
пальцами фавна". Дориан с невольной дрожью глянул на свои тонкие белые
пальцы -- и продолжал читать, пока не дошел до прелестных строф о Венеции:

В волненье легкого размера Лагун я вижу зеркала,
Где Адриатики Венера Смеется, розовобела.
Соборы средь морских безлюдий
В теченье музыкальных фраз
Поднялись, как девичьи груди,
Когда волнует их экстаз.
Челнок пристал с колонной рядом,
Закинув за нее канат.
Пред розовеющим фасадом
Я прохожу ступеней ряд
(Перевод Н. Гумилева.)

Какие чудные стихи! Читаешь их, и кажется, будто плывешь по зеленым
водам розовожемчужного города в черной гондоле с серебряным носом и
вьющимися на ветру занавесками. Даже самые строки в этой книге напоминали
Дориану те бирюзовые полосы, что тянутся по воде за лодкой, когда вы плывете
на Лидо. Неожиданные вспышки красок в стихах поэта приводили на память птиц
с опаловорадужными шейками, что летают вокруг высокой, золотистой, как мед,
Кампаниллы или с величавой грацией прохаживаются под пыльными сводами
сумрачных аркад... Откинув голову на подушки и полузакрыв глаза, Дориан
твердил про себя:
Пред розовеющим фасадом Я прохожу ступеней ряд.
Вся Венеция была в этих двух строчках. Ему вспомнилась осень,
проведенная в этом городе, и чудесная любовь, толкавшая его на всякие
безумства. Романтика вездесуща. Но Венеция, как и Оксфорд, создает ей
подходящий фон, а для подлинной романтики фон -- это все или почти все...
В Венеции тогда некоторое время жил и Бэзил. Он был без ума от
Тинторетто. Бедный Бэзил! Какая ужасная смерть!
Дориан вздохнул и, чтобы отвлечься от этих мыслей, снова принялся
перечитывать стихи Готье. Он читал о маленьком кафе в Смирне, где в окна то
и дело влетают ласточки, где сидят хаджи, перебирая янтарные четки, где
купцы в чалмах курят длинные трубки с кисточками и ведут между собой
степенную и важную беседу. Читал об Обелиске на площади Согласия, который в
своем одиноком изгнании льет гранитные слезы, тоскуя по солнцу и знойному,
покрытому лотосами Нилу, стремясь туда, в страну сфинксов, где живут розовые
ибисы и белые грифы с золочеными когтями, где крокодилы с маленькими
берилловыми глазками барахтаются в зеленом дымящемся иле... Потом Дориан
задумался над теми стихами, что, извлекая музыку из зацелованного мрамора,
поют о необыкновенной статуе, которую Готье сравнивает с голосом контральто
и называет дивным чудовищем, monstre charmant -- об изваянии, которое
покоится в порфировом зале Лувра.
Но вскоре книга выпала из рук Дориана. Им овладело беспокойство, потом
приступ дикого страха. Что, если Алан Кэмпбел уехал из Англии? До его
возвращения может пройти много дней. Или вдруг Алан не захочет прийти к нему
в дом? Что тогда делать? Ведь каждая минута дорога!
Пять лет назад они с Аланом были очень дружны, почти неразлучны. Потом
дружба их внезапно оборвалась. И когда они встречались в свете, улыбался
только Дориан Грей, Алан Кэмпбел -- никогда.
Кэмпбел был высокоодаренный молодой человек, по ничего по понимал в
изобразительном искусстве, и если немного научился понимать красоты поэзии,
то этим был целиком обязан Дориану. Единственной страстью Алана была наука.
В Кембридже он проводил много времени в лабораториях и с отличием окончил
курс естественных наук. Он и теперь увлекался химией, у него была
собственная лаборатория, где он просиживал целые дни, к великому
неудовольствию матери, которая жаждала для сына парламентской карьеры, о
химии же имела представление весьма смутное и полагала, что химик -- это
что-то вроде аптекаря.
Впрочем, химия не мешала Алану быть превосходным музыкантом. Он играл
на скрипке и на рояле лучше, чем большинство дилетантов. Музыка-то и
сблизила его с Дорианом Греем, музыка и то неизъяснимое обаяние, которое
Дориан умел пускать в ход, когда хотел, а часто даже бессознательно. Они
впервые встретились у леди Беркшир однажды вечером, когда там играл
Рубинштейн, и потом постоянно бывали вместе в опере и повсюду, где можно
было услышать хорошую музыку.
Полтора года длилась эта дружба. Кэмпбела постоянно можно было
встретить то в Селби, то в доме на Гровенорсквер. Он, как и многие другие,
видел в Дориане Грее воплощение всего прекрасного и замечательного в жизни.
О какой-либо ссоре между Дорианом и Аланом не слыхал никто. Но вдруг люди
стали замечать, что они при встречах почти не разговаривают друг с другом и
Кэмпбел всегда уезжает раньше времени с вечеров, на которых появляется
Дориан Грей. Потом Алан сильно переменился, по временам впадал в странную
меланхолию и, казалось, разлюбил музыку: на концерты не ходил и сам никогда
не соглашался играть, оправдываясь тем, что научная работа не оставляет ему
времени для занятий музыкой. Этому легко было поверить: Алан с каждым днем
все больше увлекался биологией, и его фамилия уже несколько раз упоминалась
в научных журналах в связи с его интересными опытами.
Этого-то человека и ожидал Дориан Грей, каждую секунду поглядывая на
часы. Время шло, и он все сильнее волновался. Наконец встал и начал ходить
по комнате, напоминая красивого зверя, который мечется в клетке. Он ходил
большими бесшумными шагами. Руки его были холодны, как лед.
Ожидание становилось невыносимым. Время не шло, а ползло, как будто у
него были свинцовые ноги, а Дориан чувствовал себя, как человек, которого
бешеный вихрь мчит на край черной бездны. Он знал, что его там ждет, он это
ясно видел и, содрогаясь, зажимал холодными и влажными руками пылающие веки,
словно хотел вдавить глаза в череп и лишить зрения даже и мозг. Но тщетно.
Мозг питался своими запасами и работал усиленно, фантазия, изощренная
страхом, корчилась и металась, как живое существо от сильной боли, плясала
подобно уродливой марионетке на подмостках, скалила зубы изпод меняющейся
маски.
Затем Время внезапно остановилось. Да, это слепое медлительное существо
уже перестало и ползти. И как только замерло Время, страшные мысли
стремительно побежали вперед, вытащили жуткое будущее из его могилы и
показали Дориану. А он смотрел, смотрел во все глаза, окаменев от ужаса.
Наконец дверь отворилась, и вошел его слуга. Дориан уставился на него
мутными глазами.
-- Мистер Кэмпбел, сэр, -- доложил слуга. Вздох облегчения сорвался с
запекшихся губ Дориана, и кровь снова прилила к лицу.
-- Просите сейчас же, Фрэнсис!
Дориан уже приходил в себя. Приступ малодушия миновал. Слуга с поклоном
вышел. Через минуту появился Алан Кэмпбел, суровый и очень бледный.
Бледность лица еще резче подчеркивали его черные как смоль волосы и темные
брови.
-- Алан, спасибо вам, что пришли. Вы очень добры.
-- Грей, я дал себе слово никогда больше не переступать порог вашего
дома. Но вы написали, что дело идет о жизни или смерти...
Алан говорил с расстановкой, холодным и жестким тоном. В его
пристальном, испытующем взгляде, обращенном на Дориана, сквозило презрение.
Руки он держал в карманах и как будто не заметил протянутой руки Дориана.
-- Да, Алан, дело идет о жизни или смерти -- и не одного человека.
Садитесь.
Кэмпбел сел у стола. Дориан -- напротив. Глаза их встретились. Во
взгляде Дориана светилось глубокое сожаление: он понимал, как ужасно то, что
он собирается сделать.
После напряженной паузы он наклонился через стол и сказал очень тихо,
стараясь по лицу Кэмпбела угадать, какое впечатление производят его слова:
-- Алан, наверху, в запертой комнате, куда, кроме меня, никто не может
войти, сидит у стола мертвец. Он умер десять часов тому назад... Сидите
спокойно и не смотрите на меня так! Кто этот человек, отчего и как он умер
-- это вас не касается. Вам только придется сделать вот что...
-- Замолчите, Грей! Я ничего не хочу больше слышать. Правду вы сказали
или нет, -- мне это безразлично. Я решительно отказываюсь иметь с вами дело.
Храните про себя свои отвратительные тайны, они меня больше не интересуют.
-- Алан, эту тайну вам придется узнать. Мне вас очень жаль, но ничего
не поделаешь. Только вы можете меня спасти. Я вынужден посвятить вас в это
дело -- у меня нет иного выхода, Алан! Вы человек ученый, специалист по
химии и другим наукам. Вы должны уничтожить то, что заперто наверху, -- так
уничтожить, чтобы следа от него не осталось. Никто не видел, как этот
человек вошел в мой дом. Сейчас все уверены, что он в Париже. Несколько
месяцев его отсутствие никого не будет удивлять. А когда его хватятся, --
нужно, чтобы здесь не осталось и следа от него. Вы, Алан, и только вы должны
превратить его и все, что на нем, в горсточку пепла, которую можно развеять
по ветру.
-- Вы с ума сошли, Дориан!
-- Ага, наконец-то вы назвали меня "Дориан"! Я этого только и ждал.
-- Повторяю -- вы сумасшедший, иначе не сделали бы мне этого страшного
признания. Уж не воображаете ли вы, что я хоть пальцем шевельну для вас? Не
желаю я вмешиваться в это! Неужели вы думаете, что я ради вас соглашусь
погубить свою репутацию?.. Знать ничего не хочу о ваших дьявольских затеях!
-- Алан, это было самоубийство.
-- В таком случае я рад за вас. Но кто его довел до самоубийства? Вы,
конечно?
-- Так вы всетаки отказываетесь мне помочь?
-- Конечно, отказываюсь. Не хочу иметь с вами ничего общего. Пусть вы
будете обесчещены -- мне все равно. Поделом вам! Я даже буду рад вашему
позору. Как вы смеете просить меня, особенно меня, впутаться в такое ужасное
дело? Я думал, что вы лучше знаете людей. Ваш друг, лорд Генри Уоттон,
многому научил вас, но психологии он вас, видно, плохо учил. Я палец о палец
для вас не ударю. Ничто меня не заставит вам помочь. Вы обратились не по
адресу, Грей. Обращайтесь за помощью к своим друзьям, но не ко мне!
-- Алан, это убийство. Я убил его. Вы не знаете, сколько я выстрадал
изза него. В том, что жизнь моя сложилась так, а не иначе, этот человек
виноват больше, чем бедный Гарри. Может, он и не хотел этого, но так вышло.
-- Убийство?! Боже мой, так вы уже и до этого дошли, Дориан? Я не
донесу на вас -- не мое это дело. Но вас все равно, наверное, арестуют.
Всякий преступник непременно делает какуюнибудь оплошность и выдает себя. Я
же, во всяком случае, не стану в это вмешиваться.
-- Вы должны вмешаться. Постойте, постойте, выслушайте меня,
выслушайте, Алан. Я вас прошу только проделать научный опыт. Вы же бываете в
больницах, в моргах, и то, что вы там делаете, уже не волнует вас. Если бы
вы где-нибудь в анатомическом театре или зловонной лаборатории увидели этого
человека на обитом жестью столе с желобами для стока крови, он для вас был
бы просто интересным объектом для опытов. Вы занялись бы им, не
поморщившись. Вам и в голову бы не пришло, что вы делаете что-то дурное.
Напротив, вы бы, вероятно, считали, что работаете на благо человечества,
обогащаете науку, удовлетворяете похвальную любознательность, и так далее.
То, о чем я вас прошу, вы делали много раз. И, уж конечно, уничтожить труп
гораздо менее противно, чем делать то, что вы привыкли делать в секционных
залах. Поймите, этот труп -- единственная улика против меня. Если его
обнаружат, я погиб. А его, несомненно, обнаружат, если вы меня не спасете.
-- Вы забыли, что я вам сказал? Я не имею ни малейшего желания спасать
вас. Вся эта история меня совершенно не касается.
-- Алан, умоляю вас! Подумайте, в каком я положении! Вот только что
перед вашим приходом я умирал от ужаса. Быть может, и вам когда-нибудь
придется испытать подобный страх... Нет, нет, я не то хотел сказать!..
Взгляните на это дело с чисто научной точки зрения. Ведь вы же не
спрашиваете, откуда те трупы, которые служат вам для опытов? Так не
спрашивайте и сейчас ни о чем. Я и так уже сказал вам больше, чем следовало.
Я вас прошу сделать это. Мы были друзьями, Алан!
-- О прошлом вы не поминайте, Дориан. Оно умерло.
-- Иногда то, что мы считаем мертвым, долго еще не хочет умирать. Тот
человек наверху не уходит. Он сидит у стола, нагнув голову и вытянув руки.
Алан, Алан! Если вы не придете мне на помощь, я погиб. Меня повесят, Алан!
Понимаете? Меня повесят за то, что я сделал...
-- Незачем продолжать этот разговор. Я решительно отказываюсь вам
помогать. Вы, видно, помешались от страха, иначе не посмели бы обратиться ко
мне с такой просьбой.
-- Так вы не согласны?
-- Нет.
-- Алан, я вас умоляю!
-- Это бесполезно.
Снова сожаление мелькнуло в глазах Дориана. Он протянул руку и, взяв со
стола листок бумаги, что-то написал на нем. Дважды перечел написанное,
старательно сложил листок и бросил его через стол Алану. Потом встал и
отошел к окну. Кэмпбел удивленно посмотрел на него и развернул записку.
Читая ее, он побледнел как смерть и съежился на стуле. Он ощутил ужасную
слабость, а сердце билось, билось, словно в пустоте. Казалось, оно готово
разорваться.
Прошло дветри минуты в тягостном молчании. Наконец Дориан обернулся и,
подойдя к Алану, положил ему руку на плечо.
-- Мне вас очень жаль, Алан, -- сказал он шепотом, -- но другого выхода
у меня нет. Вы сами меня к этому вынудили. Письмо уже написано -- вот оно.
Видите адрес? Если вы меня не выручите, я отошлю его. А что за этим
последует, вы сами понимаете. Теперь вы не можете отказаться. Я долго
пытался вас щадить -- вы должны это признать. Ни один человек до сих пор не
смел так говорить со мной -- а если бы посмел, его бы уже не было на свете.
Я все стерпел. Теперь моя очередь диктовать условия.
Кэмпбел закрыл лицо руками. Видно было, как он дрожит.
-- Да, Алан, теперь я буду ставить условия. Они вам уже известны. Ну,
ну, не впадайте в истерику! Дело совсем простое п должно быть сделано.
Решайтесь -- и скорее приступайте к нему!
У Кэмпбела вырвался стон. Его бил озноб. Тиканье часов на камине словно
разбивало время на отдельные атомы муки, один невыносимее другого. Голову
Алана все туже и туже сжимал железный обруч -- как будто позор, которым ему
угрожали, уже обрушился на него. Рука Дориана на его плече была тяжелее
свинца, -- казалось, сейчас она раздавит его. Это было невыносимо.
-- Ну же, Алан, решайтесь скорее!
-- Не могу, -- машинально возразил Кэмпбел, точно эти слова могли
изменить что-нибудь .
-- Вы должны. У вас нет выбора. Не медлите!
Кэмпбел с минуту еще колебался. Потом спросил:
-- В той комнате, наверху, есть камин?
-- Да, газовый, с асбестом.
-- Мне придется съездить домой, взять коечто в лаборатории.
-- Нет, Алан, я вас отсюда не выпущу. Напишите, что вам нужно, а мой
лакей съездит к вам и привезет.
Кэмпбел нацарапал несколько строк, промакнул, а на конверте написал
фамилию своего помощника. Дориан взял у него из рук записку и внимательно
прочитал. Потом позвонил, отдал ее пришедшему на звонок слуге, наказав ему
вернуться как можно скорее и все привезти.
Стук двери, захлопнувшейся за лакеем, заставил Кэмпбела нервно
вздрогнуть. Встав изза стола, он подошел к камину. Его трясло как в
лихорадке. Минут двадцать он и Дориан молчалп. В комнате слышно было только
жужжание мухи да тиканье часов, отдававшееся в мозгу Алана, как стук
молотка.
Куранты пробили час. Кэмпбел обернулся и, взглянув на Дориана, увидел,
что глаза его полны слез. В чистоте и тонкости этого печального лица было
чтото, взбесившее Алана.
-- Вы подлец, гнусный подлец! -- сказал он тихо.
-- Не надо, Алан! Вы спасли мне жизнь.
-- Вашу жизнь? Силы небесные, что это за жизнь? Вы шли от порока к
пороку и вот дошли до преступления. Не ради спасения вашей позорной жизни я
сделаю то, чего вы от меня требуете.
-- Ах, Алан.Дориан вздохнул.Хотел бы я, чтобы вы питали ко мне хоть
тысячную долю того сострадания, какое я питаю к вам.
Он сказал это, отвернувшись и глядя через окно в сад.
Кэмпбел ничего не ответил.
Минут через десять раздался стук в дверь, и вошел слуга, неся большой
ящик красного дерева с химическими препаратами, длинный моток стальной и
платиновой проволоки и две железных скобы очень странной формы.
-- Оставить все здесь, сэр? -- спросил он, обращаясь к Кэмпбелу.
-- Да, -- ответил за Кэмпбела Дориан.-- И, к сожалению, Фрэнсис, мне
придется дать вам еще одно поручение. Как зовут того садовода в Ричмонде,
что поставляет нам в Селби орхидеи?
-- Харден, сэр.
-- Да, да, Харден. Так вот, надо сейчас же съездить к нему в Ричмонд и
сказать, чтобы он прислал вдвое больше орхидей, чем я заказал, и как можно
меньше белых... нет, пожалуй, белых совсем не нужно. Погода сегодня
отличная, а Ричмонд -- прелестное местечко, иначе я не стал бы вас
утруждать.
-- Помилуйте, какой же это труд, сэр! Когда прикажете вернуться?
Дориан посмотрел на Кэмпбела.
-- Сколько времени займет ваш опыт, Алан? -- спросил он самым
естественным и спокойным тоном. Видимо, присутствие третьего лица придавало
ему смелости.
Кэмпбел нахмурился, прикусил губу.
-- Часов пять, -- ответил он.
-- Значит, можете не возвращаться до половины восьмого, Фрэнсис... А
впрочем, знаете что: приготовьте перед уходом все, что мне нужно надеть, и
тогда я могу отпустить вас на весь вечер. Я обедаю не дома, так что вы мне
не нужны.
-- Благодарю вас, сэр, -- сказал лакей и вышел.
-- Ну, Алан, теперь за дело, нельзя терять ни минуты. Ого, какой
тяжелый ящик! Я понесу его, а вы -- все остальное.
Дориан говорил быстро и повелительным топом. Кэмпбел покорился. Они
вместе вышли в переднюю. На верхней площадке Дориан достал из кармана ключ и
отпер дверь. Но тут он словно прирос к месту, глаза его тревожно забегали,
руки тряслись.
-- Алан, я, кажется, не в силах туда войти, -- пробормотал он.
-- Так не входите. Вы мне вовсе не нужны, -- холодно отозвался Кэмпбел.
Дориан приоткрыл дверь, и ему бросилось в глаза освещенное солнцем
ухмыляющееся лицо портрета. На полу валялось разорванное покрывало. Он
вспомнил, что прошлой ночью, впервые за все эти годы, забыл укрыть портрет,
и уже хотел было броситься к нему, поскорее его завесить, но вдруг в ужасе
отпрянул.
Что это за отвратительная влага, красная и блестящая, выступила на
одной руке портрета, как будто полотно покрылось кровавым потом? Какой ужас!
Это показалось ему даже страшнее, чем неподвижная фигура, которая, как он
знал, сидит тут же в комнате, навалившись на стол, -- ее уродливая тень на
залитом кровью ковре свидетельствовала, что она на том же месте, где была
вчера.
Дориан тяжело перевел дух и, шире открыв дверь, быстро вошел в комнату.
Опустив глаза и отворачиваясь от мертвеца, в твердой решимости ни разу не
взглянуть на него, он нагнулся, подобрал пурпурнозолотое покрывало и
набросил его на портрет.
Боясь оглянуться, он стоял и смотрел неподвижно на сложный узор вышитой
ткани. Он слышал, как Кэмпбел внес тяжелый ящик, потом все остальные вещи,
нужные ему. И Дориан неожиданно спросил себя, был ли Алан знаком с Бэзилом
Холлуордом и, если да, то что они думали друг о друге?
-- Теперь уходите, -- произнес за его спиной суровый голос. Он
повернулся и поспешно вышел. Успел только заметить, что мертвец теперь
посажен прямо, прислонен к спинке стула, и Кэмпбел смотрит в его желтое,
лоснящееся лицо. Сходя вниз, он услышал, как щелкнул ключ в замке.
Было уже гораздо позднее семи, когда Кэмпбел вернулся в библиотеку. Он
был бледен, но совершенно спокоен.
-- Я сделал то, чего вы требовали. А теперь прощайте навсегда. Больше я
не хочу с вами встречаться.
-- Вы спасли мне жизнь, Алан. Этого я никогда не забуду, -- сказал
Дориан просто.
Как только Кэмпбел ушел, Дориан побежал наверх. В комнате стоял резкий
запах азотной кислоты. Мертвый человек, сидевший у стола, исчез.



    ГЛАВА XV



В тот же вечер, в, половине девятого, Дориан Грей, прекрасно одетый, с
большой бутоньеркой пармских фиалок в петлице, вошел в гостиную леди
Нарборо, куда его с поклонами проводили лакеи. В висках у него бешено
стучала кровь, нервы были взвинчены до крайности, но он поцеловал руку
хозяйки дома с обычной своей непринужденной грацией. Пожалуй, спокойствие и
непринужденность кажутся более всего естественными тогда, когда человек
вынужден притворяться. И, конечно, никто из тех, кто видел Дориана Грея в
этот вечер, ни за что бы не поверил, что он пережил трагедию, страшнее
которой не бывает в наше время. Не могли эти тонкие, изящные пальцы сжимать
разящий нож, эти улыбающиеся губы оскорблять бога и все, что священно для
человека! Дориан и сам удивлялся своему внешнему спокойствию. И бывали
минуты, когда он, думая о своей двойной жизни, испытывал острое наслаждение.
В этот вечер у леди Нарборо гостей было немного -- только те, кого она
наспех успела созвать. Леди Нарборо была умная женщина, сохранившая, как
говаривал лорд Генри, остатки поистине замечательной некрасивости. Долгие
годы она была примерной женой одного из наших послов, скучнейшего человека,
а по смерти супруга похоронила его с подобающей пышностью в мраморном
мавзолее, сооруженном по ее собственному рисунку, выдала дочерей замуж за
богатых, но довольно пожилых людей, и теперь на свободе наслаждалась
французскими романами, французской кухней и французским остроумием, когда ей
удавалось где-нибудь обнаружить его.
Дориан был одним из ее особенных любимцев, и в разговорах с ним она
постоянно выражала величайшее удовольствие по поводу того, что не
встретилась с ним, когда была еще молода. "Я уверена, что влюбилась бы в вас
до безумия, мой милый, -- говаривала она, -- и ради вас забросила бы свой
чепец через мельницу. Какое счастье, что вас тогда еще и на свете не было!
Впрочем, в мое время дамские чепцы были так уродливы, а мельницы так заняты
своим прозаическим делом, что мне не пришлось даже ни с кем пофлиртовать. И,
конечно, больше всего в этом виноват был Нарборо. Он был ужасно близорук, а
что за удовольствие обманывать мужа, который ничего не видит?" В этот вечер
в гостиной леди Нарборо было довольно скучно. К ней, -- как она тихонько
пояснила Дориану, закрываясь весьма потрепанным веером, -- совершенно
неожиданно приехала погостить одна из ее замужних дочерей и, что всего хуже,
привезла c собой своего супруга.
-- Я считаю, что это очень неделикатно с ее стороны, -- шепотом
жаловалась леди Нарборо.-- Правда, я тоже у них гощу каждое лето по
возвращении из Гамбурга, -- но ведь в моем возрасте необходимо время от
времени подышать свежим воздухом. И, кроме того, когда я приезжаю, я
стараюсь расшевелить их, а им это необходимо. Если бы вы знали, какое они
там ведут существование! Настоящие провинциалы! Встают чуть свет, потому что
у них очень много дела, и ложатся рано, потому что им думать совершенно не о
чем. Со времен королевы Елизаветы во всей округе не было ни одной
скандальной истории, и им остается только спать после обеда. Но вы не
бойтесь, за столом вы не будете сидеть рядом с ними! Я вас посажу подле
себя, и вы будете меня занимать.
Дориан в ответ сказал ей какую-то любезность и обвел глазами гостиную.
Общество собралось явно неинтересное. Двоих он видел в первый раз, а кроме
них, здесь были Эрнест Хорроуден, бесцветная личность средних лет, каких
много среди завсегдатаев лондонских клубов, человек, у которого нет врагов,
но их с успехом заменяют тайно ненавидящие его друзья; леди Рэкстон,
чересчур разряженная сорокасемилетняя дама с крючковатым носом, которая
жаждала быть скомпрометированной, но была настолько дурна собой, что, к
великому ее огорчению, никто не верил в ее безнравственное поведение; миссис
Эрлин, дама без положения в обществе, но весьма энергично стремившаяся его
завоевать, рыжая, как венецианка, и премило картавившая; дочь леди Нарборо,
леди Элис Чэпмен, безвкусно одетая молодая женщина с типично английским
незапоминающимся лицом; и муж ее, краснощекий джентльмен с белоснежными
бакенбардами, который, подобно большинству людей этого типа, воображал, что
избытком жизнерадостности можно искупить полнейшую неспособность мыслить.
Дориан уже жалел, что приехал сюда, но вдруг леди Нарборо взглянула на
большие часы из золоченой бронзы, стоявшие на камине, и воскликнула:
-- Генри Уоттон непозволительно опаздывает! А ведь я нарочно посылала к
нему сегодня утром, и он клятвенно обещал прийти.
Известие, что придет лорд Генри, несколько утешило Дориана, и, когда
дверь открылась и он услышал протяжный и мелодичный голос, придававший
очарование неискреннему извинению, его скуку и досаду как рукой сняло.
Но за обедом он ничего не мог есть. Тарелку за тарелкой уносили
нетронутыми. Леди Нарборо все время бранила его за то, что он "обижает
бедного Адольфа, который придумал меню специально по его вкусу", а лорд
Генри издали поглядывал на своего друга, удивленный его молчаливостью и
рассеянностью. Дворецкий время от времени наливал Дориану шампанского, и
Дориан выпивал его залпом, -- жажда мучила его все сильнее.
-- Дориан, -- сказал наконец лорд Генри, когда подали заливное из
дичи.-- Что с вами сегодня? Вы на себя не похожи.
-- Влюблен, наверное! -- воскликнула леди Нарборо.И боится, как бы я
его не приревновала, если узнаю об этом. И он совершенно прав. Конечно, я
буду ревновать!
-- Дорогая леди Нарборо, -- сказал Дориан с улыбкой, -- я не влюблен ни
в кого вот уже целую неделю -- с тех пор как госпожа де Феррол уехала из
Лондона.
-- Как это вы, мужчины, можете увлекаться такой женщиной! Это для меня
загадка, право, -- заметила старая дама.
-- Мы ее любим за то, леди Нарборо, что она помнит вас маленькой
девочкой, -- вмешался лорд Генри, -- Она единственное звено между нами и
вашими короткими платьицами.
-- Она вовсе не помнит моих коротких платьиц, лорд Генри. Зато я помню
очень хорошо, какой она была тридцать лет назад, когда мы встретились в
Вене, и как она тогда была декольтирована.
-- Она и теперь появляется в обществе не менее декольтированной, --
отозвался лорд Генри, беря длинными пальцами маслину.И когда разоденется, то
напоминает роскошное издание плохого французского романа. Но она занятная
женщина, от нее всегда можно ожидать какого-нибудь сюрприза. А какое у нее
любвеобильное сердце, какая склонность к семейной жизни! Когда умер ее
третий муж, у нее от горя волосы стали совсем золотые.
-- Гарри, как вам не стыдно! -- воскликнул Дориан.
-- В высшей степени поэтическое объяснение! -- воскликнула леди Нарборо
со смехом.-- Вы говорите -- третий муж? Неужели же Феррол у нее четвертый?
-- Именно так, леди Нарборо!
-- Ни за что не поверю.
-- Ну, спросите у мистера Грея, ее близкого друга.
-- Мистер Грей, это правда?
-- По крайней мере, так она утверждает, леди Нарборо. Я спросил у нее,
не бальзамирует ли она сердца своих мужей и не носит ли их на поясе, как
Маргарита Наваррская. Она ответила, что это невозможно, потому что ни у
одного из них не было сердца.
-- Четыре мужа! Вот уж можно сказать -- trop de zele!
-- Вернееtrop d'audace! Я так и сказал ей, -- отозвался Дориан.
-- О, смелости у нее хватит на все, не сомневайтесь, милый мой! А что
собой представляет этот Феррол? Я его не знаю.
-- Мужей очень красивых женщин я отношу к разряду преступников, --
объявил лорд Генри, отхлебнув глоток вина. Леди Нарборо ударила его веером.
-- Лорд Генри, меня ничуть не удивляет, что свет считает вас в высшей
степени безнравственным человеком.
-- Неужели? -- спросил лорд Генри, поднимая брови.-- Вероятно, вы
имеете в виду тот свет? С этим светом я в прекрасных отношениях.
-- Нет, все, кого я только знаю, говорят, что вы опасный человек, --
настаивала леди Нарборо, качая головой. Лорд Генри на минуту стал серьезен.
-- Просто возмутительно, -- сказал он, -- что в наше время принято за
спиной у человека говорить о нем вещи, которые... безусловно верны.
-- Честное слово, он неисправим! -- воскликнул Дориан, наклоняясь через
стол.
-- Надеюсь, что это так, -- воскликнула, смеясь, леди Нарборо.-- И
послушайте -- раз все вы до смешного восторгаетесь мадам де Феррол,
придется, видно, и мне выйти замуж второй раз, чтобы не отстать от моды.
-- Вы никогда больше не выйдете замуж, леди Нарборо, -- возразил лорд
Генри.-- Потому что вы были счастливы в браке. Женщина выходит замуж
вторично только в том случае, если первый муж был ей противен. А мужчина
женится опять только потому, что очень любил первую жену. Женщины ищут в
браке счастья, мужчины ставят свое на карту.
-- Нарборо был не так уж безупречен, -- заметила старая леди.
-- Если бы он был совершенством, вы бы его не любили, дорогая. Женщины
любят нас за наши недостатки. Если этих недостатков изрядное количество, они
готовы все нам простить, даже ум... Боюсь, что за такие речи вы перестанете
приглашать меня к обеду, леди Нарборо, но что поделаешь -- это истинная
правда.
-- Конечно, это верно, лорд Генри. Если бы женщины не любили вас,
мужчин, за ваши недостатки, что было бы с вами? Ни одному мужчине не удалось
бы жениться, все вы остались бы несчастными холостяками. Правда, и это не
заставило бы вас перемениться. Теперь все женатые мужчины живут как
холостяки, а все холостые -- как женатые.
-- Fin de siecle! -- проронил лорд Генри.
-- Fin du globe! -- подхватила леди Нарборо.
-- Если бы поскорее fin du globe!-- вздохнул Дориан -- Жизнь --
сплошное разочарование.
-- Ах, дружок, не говорите мне, что вы исчерпали жизнь! -- воскликнула
леди Нарборо, натягивая перчатки.-- Когда человек так говорит, знайте, что
жизнь исчерпала его. Лорд Генри -- человек безнравственный, а я порой жалею,
что была добродетельна. Но вы -- другое дело. Вы не можете быть дурным --
это видно по вашему лицу. Я непременно подыщу вам хорошую жену. Лорд Генри,
вы не находите, что мистеру Грею пора жениться?
-- Я ему всегда это твержу, леди Нарборо, -- сказал лорд Генри с
поклоном.
-- Ну, значит, надо найти ему подходящую партию. Сегодня же внимательно
просмотрю Дебретта и составлю список всех невест, достойных мистера Грея.
-- И укажете их возраст, леди Нарборо? -- спросил Дориан.
-- Обязательно укажу, -- конечно, с некоторыми поправками. Однако в
таком деле спешка не годится. Я хочу, чтобы это был, как выражается "Морнинг
пост", подобающий брак и чтобы вы и жена были счастливы.
-- Сколько ерунды у нас говорится о счастливых браках! -- возмутился
лорд Генри.-- Мужчина может быть счастлив с какой угодно женщиной, если
только он ее не любит.
-- Какой же вы циник! -- воскликнула леди Нарборо, отодвинув свой стул
от стола и кивнув леди Рэкстон.-- Навещайте меня почаще, лорд Генри. Вы на
меня действуете гораздо лучше, чем все тонические средства, которые мне
прописывает сэр Эндрью. И скажите заранее, кого вам хотелось бы встретить у
меня. Я постараюсь подобрать как можно более интересную компанию.
-- Я люблю мужчин с будущим и женщин с прошлым, -- ответил лорд
Генри.-- Только, пожалуй, тогда вам удастся собрать исключительно дамское
общество.
-- Боюсь, что да! -- со смехом согласилась леди Нарборо.
Она встала изза стола и обратилась к леди Рэкстон:
-- Ради бога, извините, моя дорогая, я не видела, что вы еще не
докурили папиросу.
-- Не беда, леди Нарборо, я слишком много курю. Я и то уже решила быть
умереннее.
-- Ради бога, не надо, леди Рэкстон, -- сказал лорд Генри.--
Воздержание -- в высшей степени пагубная привычка. Умеренность -- это все
равно что обыкновенный скучный обед, а неумеренность -- праздничный пир.
Леди Рэкстон с любопытством посмотрела на него.
-- Непременно приезжайте как-нибудь ко мне, лорд Генри, и разъясните
мне это подробнее. Ваша теория очень увлекательна, -- сказала она, выплывая
из столовой.
-- Нус, мы уходим наверх, а вы тоже не занимайтесь тут слишком долго
политикой и сплетнями, приходите поскорее, иначе мы там все перессоримся, --
крикнула леди Нарборо с порога. Все засмеялись. Когда дамы вышли, мистер
Чэпмен, сидевший в конце стола, величественно встал и занял почетное место.
Дориан Грей тоже пересел -- поближе к лорду Генри. Мистер Чэпмен немедленно
стал разглагольствовать о положении дел в палате общин, высмеивая своих
противников. Слово "доктринер", столь страшное для англичанина, слышалось по
временам среди взрывов смеха. Мистер Чэпмен поднимал британский флаг на
башнях Мысли и доказывал, что наследственная тупость британской нации (этот
оптимист, конечно, именовал ее "английским здравым смыслом") есть подлинный
оплот нашего общества.
Лорд Генри слушал его с усмешкой. Наконец он повернулся и взглянул на
Дориана.
-- Ну, что, мой друг, вы уже чувствуете себя лучше? За обедом вам как
будто было не по себе?
-- Нет, я совершенно здоров, Генри. Немного устал, вот и все.
-- Вчера вы были в ударе и совсем пленили маленькую герцогиню. Она мне
сказала, что собирается в Селби.
-- Да, она обещала приехать двадцатого.
-- И Монмаут приедет с нею?
-- Ну конечно, Гарри.
-- Он мне ужасно надоел, почти так же, как ей. Она умница, умнее, чем
следует быть женщине. Ей не хватает несравненного очарования женской
слабости. Ведь не будь у золотого идола глиняных ног, мы ценили бы его
меньше. Ножки герцогини очень красивы, но они не глиняные. Скорее можно
сказать, что они из белого фарфора. Ее ножки прошли через огонь, а то, что
огонь не уничтожает, он закаляет. Эта маленькая женщина уже много испытала в
жизни.
-- Давно она замужем? -- спросил Дориан.
-- По ее словам, целую вечность. А в книге пэров, насколько я помню,
указано десять лет. Но десять лет жизни с Монмаутом могут показаться
вечностью... А кто еще приедет в Селби?
-- Виллоуби и лорд Рэгби -- оба с женами, потом леди Нарборо, Джеффри,
Глостон, -- словом, все та же обычная компания. Я пригласил еще лорда
Гротриана.
-- А, вот это хорошо! Он мне нравится. Многие его не любят, а я нахожу,
что он очень мил. Если иной раз чересчур франтит, то этот грех искупается
его замечательной образованностью. Он вполне современный, человек.
-- Погодите радоваться, Гарри, -- еще неизвестно, сможет ли он
приехать. Возможно, что ему придется везти отца в МонтеКарло.
-- Ох, что за несносный народ эти родители! Всетаки постарайтесь, чтобы
он приехал, уговорите его... Кстати, Дориан, вы очень рано сбежали от меня
вчера, -- еще и одиннадцати не было. Что вы делали потом? Неужели
отправились прямо домой?
Дориан метнул на него быстрый взгляд и нахмурился.
-- Нет, Гарри, -- не сразу ответил он.-- Домой я вернулся только около
трех.
-- Были в клубе?
-- Да... То есть нет! -- Дориан прикусил губу.-- В клубе я не был. Так,
гулял... Не помню, где был... Как вы любопытны, Гар ри! Непременно вам нужно
знать, что человек делает. А я всегда стараюсь забыть, что я делал. Если уж
хотите знать точно, я пришел домой в половине третьего. Я забыл взять с
собою ключ, и моему лакею пришлось открыть мне. Если вам нужно
подтверждение, можете спросить у него.
Лорд Генри пожал плечами.
-- Полноте, мой милый, на что мне это нужно! Пойдемте в гостиную к
дамам... Нет, спасибо, мистер Чэпмен, я не пью хереса... С вами что-то
случилось, Дориан! Скажите мне что? Вы сегодня сам не свой.
-- Ах, Гарри, не обращайте на это внимания. Я сегодня в дурном
настроении, и все меня раздражает. Завтра или послезавтра я загляну к вам. В
гостиную я не пойду, мне надо ехать домой. Передайте леди Нарборо мои
извинения.
-- Ладно, Дориан. Жду вас завтра к чаю. Герцогиня тоже будет.
-- Постараюсь, -- сказал Дориан, уходя.
Он ехал домой, чувствуя, что страх, который он, казалось, уже подавил в
себе, снова вернулся. Случайный вопрос лорда Генри вывел его из равновесия,
а ему сейчас очень нужно было сохранить самообладание и мужество. Предстояло
уничтожить опасные улики, и он содрогался при одной мысли об этом. Ему даже
дотронуться до них было страшно.
Но это было необходимо. И, войдя к себе в библиотеку, Дориан запер
дверь изнутри, затем открыл тайник в стене, куда спрятал пальто и саквояж
Бэзила. В камине пылал яркий огонь. Дориан подбросил еще поленьев... Запах
паленого сукна и горящей кожи был невыносим. Чтобы все уничтожить, пришлось
провозиться целых три четверти часа. Под конец Дориана даже начало тошнить,
кружилась голова. Он зажег несколько алжирских курительных свечек на медной
жаровне, потом смочил руки и лоб освежающим ароматным уксусом...
Вдруг зрачки его расширились, в глазах появился странный блеск. Он
нервно закусил нижнюю губу. Между окнами стоял флорентийский шкаф черного
дерева с инкрустацией из слоновой кэсти и ляпислазури. Дориан уставился на
него как завороженный, -- казалось, шкаф его и привлекал и пугал, словно в
нем хранилось чтото, чего он жаждал и что вместе с тем почти ненавидел. Он
задыхался от неистового желания... Закурил папиросу -- и бросил. Веки его
опустились так низко, что длинные пушистые ресницы почти касались щек. Но оп
все еще не двигался и не отрывал глаз от шкафа. Наконец он встал с дивана,
подошел к шкафу и, отперев, нажал секретную пружину. Медленно выдвинулся
трехугольный ящичек. Пальцы Дориана инстинктивно потянулись к нему, проникли
внутрь и вынули китайскую лакированную шкатулку, черную с золотом, тончайшей
отделки, с волнистым орнаментом на стенках, с шелковыми шнурками, которые
были унизаны хрустальными бусами и кончались металлическими кисточками.
Дориан открыл шкатулку. Внутри лежала зеленая паста, похожая на воск, со
страннотяжелым запахом.
Минутудругую он медлил с застывшей на губах улыбкой. В комнате было
очень жарко, а его знобило. Он потянулся, глянул на часы... Было без
двадцати двенадцать. Он поставил шкатулку на место, захлопнул дверцы шкафа и
пошел в спальню.
Когда бронзовый бой часов во мраке возвестил полночь, Дориан Грей в
одежде простолюдина, обмотав шарфом шею, крадучись, вышел из дому. На
Бондстрит он встретил кеб с хорошей лошадью. Он подозвал его и вполголоса
сказал кучеру адрес.
Тот покачал головой.
-- Это слишком далеко.
-- Вот вам соверен, -- сказал Дориан.-- И получите еще один, если
поедете быстро.
Ладно, сэр, -- отозвался кучер.-- Через час будете на месте. Дориан сел
в кеб, а кучер, спрятав деньги, повернул лошадь и помчался по направлению к
Темзе.



    ГЛАВА XVI



Полил холодный дождь, и сквозь его туманную завесу тусклый свет уличных
фонарей казался жуткомертвенным. Все трактиры уже закрывались, у дверей их
стояли кучками мужчины и женщины, неясно видные в темноте. Из одних кабаков
вылетали на улицу взрывы грубого хохота, в других пьяные визжали и
переругивались. Полулежа в кебе и низко надвинув на лоб шляпу, Дориан Грей
равнодушно наблюдал отвратительную изнанку жизни большого города и время от
времени повторял про себя слова, сказанные ему лордом Генри в первый день их
знакомства: "Лечите душу ощущениями, а ощущения пусть лечит душа". Да, в
этом весь секрет! Он, Дориан, часто старался это делать, будет стараться и
впредь. Есть притоны для курильщиков опиума, где можно купить забвение. Есть
ужасные вертепы, где память о старых грехах можно утопить в безумии новых.
Луна, низко висевшая в небе, была похожа на желтый череп. Порой
большущая безобразная туча протягивала длинные щупальца и закрывала ее. Все
реже встречались фонари, и улицы, которыми проезжал теперь кеб, становились
все более узкими и мрачными. Кучер даже раз сбился с дороги, и пришлось
ехать обратно с полмили. Лошадь уморилась, шлепая по лужам, от нее валил
пар. Боковые стекла кеба были снаружи плотно укрыты серой фланелью тумана.
"Лечите душу ощущениями, а ощущения пусть лечит душа". Как настойчиво
звучали эти слова в ушах Дориана. Да, душа его больна смертельно. Но вправду
ли ощущения могут исцелить ее? Ведь он пролил невинную кровь. Чем можно это
искупить? Нет, этому нет прощения!.. Ну что ж, если нельзя себе этого
простить, так можно забыть. И Дориан твердо решил забыть, вычеркнуть все из
памяти, убить прошлое, как убивают гадюку, ужалившую человека. В самом деле,
какое право имел Бэзил говорить с ним так? Кто его поставил судьей над
другими людьми? Он сказал ужасные слова, слова, которые невозможно было
стерпеть.
Кеб тащился все дальше и, казалось, с каждым шагом все медленнее.
Дориан опустил стекло и крикнул кучеру, чтобы оп ехал быстрее. Его томила
мучительная жажда опиума, в горле пересохло, холеные руки конвульсивно
сжимались. Он в бешепстве ударил лошадь своей тростью. Кучер рассмеялся и, в
свою очередь, подстегнул ее кнутом. Дориан тоже засмеялся -- и кучер
почему-то притих.
Казалось, езде не будет конца. Сеть узких уличек напоминала широко
раскинутую черную паутину. В однообразии их было что-то угнетающее. Туман
все сгущался. Дориану стало жутко.
Проехали пустынный квартал кирпичных заводов. Здесь туман был не так
густ, и можно было разглядеть печи для обжига, похожие на высокие бутылки,
из которых вырывались оранжевые веерообразные языки пламени. На проезжавший
кеб залаяла собака, где-то далеко во мраке кричала заблудившаяся чайка.
Лошадь споткнулась, попав ногой в колею, шарахнулась в сторону и поскакала
галопом.
Через некоторое время они свернули с грунтовой дороги, и кеб снова
загрохотал по неровной мостовой. В окнах домов было темно, и только коегде
на освещенной изнутри шторе мелькали фантастические силуэты. Дориан с
интересом смотрел на них. Они двигались, как громадные марионетки, а
жестикулировали, как живые люди. Но скоро они стали раздражать его. В душе
поднималась глухая злоба. Когда завернули за угол, женщина крикнула им
что-то из открытой двери, в другом месте двое мужчин погнались за кебом и
пробежали ярдов сто. Кучер отогнал их кнутом.
Говорят, у человека, одержимого страстью, мысли вращаются в замкнутом
кругу. Действительно, искусанные губы Дориана Грея с утомительной
настойчивостью повторяли и повторяли все ту же коварную фразу о душе и
ощущениях, пока он не внушил себе, что она полностью выражает его настроение
и оправдывает страсти, которые, впрочем, и без этого оправдания все равно
владели бы им. Одна мысль заполонила его мозг, клетку за клеткой, и
неистовая жажда жизни, самый страшный из человеческих аппетитов, напрягала,
заставляя трепетать каждый нерв, каждый фибр его тела. Уродства жизни,
когда-то ненавистные ему, потому что возвращали к действительности, теперь
по той же причине стали ему дороги. Да, безобразие жизни стало единственной
реальностью. Грубые ссоры и драки, грязные притоны, бесшабашный разгул,
низость воров и подонков общества поражали его воображение сильнее, чем
прекрасные творения Искусства и грезы, навеваемые Песней. Они были ему
нужны, потому что давали забвение. Он говорил себе, что через три дня
отделается от воспоминаний.
Вдруг кучер рывком остановил кеб у темного переулка. За крышами и
ветхими дымовыми трубами невысоких домов виднелись черные мачты кораблей.
Клубы белого тумана, похожие на призрачные паруса, льнули к их реям.
-- Это где-то здесь, сэр? -- хрипло спросил кучер через стекло.
Дориан встрепенулся и окинул улицу взглядом.
-- Да, здесь, -- ответил он и, поспешно выйдя из кеба, дал кучеру
обещанный второй соверен, затем быстро зашагал по направлению к набережной.
Коегде на больших торговых судах горели фонари. Свет их мерцал и дробился в
лужах. Вдалеке пылали красные огни парохода, отправлявшегося за границу и
набиравшего уголь. Скользкая мостовая блестела, как мокрый макинтош.
Дориан пошел налево, то и дело оглядываясь, чтобы убедиться, что никто
за ним не следит. Через семьвосемь минут он добрался до ветхого, грязного
дома, вклинившегося между двумя захудалыми фабриками. В окне верхнего этажа
горела лампа. Здесь Дориан остановился и постучал в дверь. Стук был
условный.
Через минуту он услышал шаги в коридоре, и забренчала снятая с крюка
дверная цепочка. Затем дверь тихо отворилась, и он вошел, не сказав ни слова
приземистому тучному человеку, который отступил во мрак и прижался к стене,
давая ему дорогу. В конце коридора висела грязная зеленая занавеска,
колыхавшаяся от резкого ветра, который ворвался в открытую дверь. Отдернув
эту занавеску, Дориан вошел в длинное помещение с низким потолком, похожее
на третьеразрядный танцкласс. На стенах горели газовые рожки, их резкий свет
тускло и криво отражался в засиженных мухами зеркалах. Над газовыми рожками
рефлекторы из гофрированной жести казались дрожащими кругами огня. Пол был
усыпан яркожелтыми опилками со следами грязных башмаков и темными пятнами от
пролитого вина. Несколько малайцев, сидя на корточках у топившейся железной
печурки, играли в кости, болтали и смеялись, скаля белые зубы. В одном углу,
навалившись грудью на стол и положив голову на руки, сидел моряк, а у пестро
размалеванной стойки, занимавшей всю стену, две изможденные женщины дразнили
старика, который брезгливо чистил щеткой рукава своего пальто.
-- Ему все чудится, будто по нему красные муравьи ползают, -- с хохотом
сказалаодна из женщин проходившему мимо Дориану. Старик с ужасом посмотрел
на нее и жалобно захныкал.
В дальнем конце комнаты лесенка вела в затемненную каморку. Дориан
взбежал по трем расшатанным ступенькам, и ему ударил в лицо душный запах
опиума. Он глубоко вдохнул его, и ноздри его затрепетали от наслаждения.
Когда он вошел, белокурый молодой человек, который, наклонясь над лампой,
зажигал длинную тонкую трубку, взглянул на него и нерешительно кивнул ему
головой.
-- Вы здесь, Адриан?
-- Где же мне еще быть? -- был равнодушный ответ.-- Со мной теперь
никто из прежних знакомых и разговаривать не хочет.
-- А я думал, что вы уехали из Англии.
-- Дарлингтон палец о палец не ударит... Мой брат наконец уплатил по
векселю... Но Джордж тоже меня знать не хочет... Ну, да все равно, --
добавил он со вздохом.-- Пока есть вот это снадобье, друзья мне не нужны.
Пожалуй, у меня их было слишком много.
Дориан вздрогнул и отвернулся. Он обвел глазами жуткие фигуры, в самых
нелепых и причудливых позах раскинувшиеся на рваных матрацах. Судорожно
скрюченные руки и ноги, разинутые рты, остановившиеся тусклые зрачки -- эта
картина словно завораживала его. Ему были знакомы муки того странного рая, в
котором пребывали эти люди, как и тот мрачный ад, что открывал им тайны
новых радостей. Сейчас они чувствовали себя счастливее, чем он, ибо он был в
плену у своих мыслей. Воспоминания, как страшная болезнь, глодали его душу.
Порой перед ним всплывали устремленные на него глаза Бэзила Холлуорда. Как
ни жаждал он поскорее забыться, он почувствовал, что не в силах здесь
оставаться. Присутствие Адриана Синглтона смущало его. Хотелось уйти
куда-нибудь , где его никто не знает. Он стремился уйти от самого себя.
-- Пойду в другое место, -- сказал он после некоторого молчания.
-- На верфь?
-- Да.
-- Но эта дикая кошка, наверное, там. Сюда ее больше не пускают.
Дориан пожал плечами.
-- Ну что ж! Мне до тошноты надоели влюбленные женщины. Женщины,
которые ненавидят, гораздо интереснее. Кроме того, зелье там лучше.
-- Да нет, такое же.
-- Тамошнее мне больше по вкусу. Пойдемте выпьем чего-нибудь . Мне
сегодня хочется напиться.
-- А мне ничего не хочется, -- пробормотал Адриан.
-- Все равно, пойдемте.
Адриан Синглтон лениво встал и пошел за Дорианом к буфету. Мулат в
рваной чалме и потрепанном пальто приветствовал их, противно скаля зубы, и
со стуком поставил перед ними бутылку бренди и две стопки. Женщины, стоявшие
у прилавка, тотчас придвинулись ближе и стали заговаривать с ними. Дориан
повернулся к ним спиной и что-то тихо сказал Синглтону.
Одна из женщин криво усмехнулась.
-- Ишь какой он сегодня гордый! -- фыркнула она.
-- Ради бога, оставь меня в покое! -- крикнул Дориан, топнув ногой.--
Чего тебе надо? Денег? На, возьми и не смей со мной больше заговаривать.
Красные искры вспыхнули на миг в мутных зрачках женщины, но тотчас
потухли, и глаза снова стали тусклыми и безжизненными. Она тряхнула головой
и с жадностью сгребла со стойки брошенные ей монеты. Ее товарка завистливо
наблюдала за ней.
-- Ни к чему это, -- со вздохом сказал Адриан, продолжая разговор.Я не
стремлюсь вернуться туда. Зачем? Мне и здесь очень хорошо.
-- Напишите мне, если вам понадобится что-нибудь . Обещаете? -- спросил
Дориан, помолчав.
-- Может быть, и напишу.
-- Ну, пока до свиданья.
-- До свиданья, -- ответил молодой человек и, утирая платком запекшиеся
губы, стал подниматься по лесенке.
Дориан с болью посмотрел ему вслед и пошел к выходу. Когда он отодвигал
занавеску, ему вдогонку прозвучал циничный смех женщины, которой он дал
деньги.
-- Уходит эта добыча дьявола! -- хрипло закричала она, икая.
-- Не смей меня так называть, проклятая! -- крикнул Дориан в ответ.
Она щелкнула пальцами и еще громче заорала ему вслед:
-- А тебе хочется, чтобы тебя называли Прекрасный Принц, да?
Дремавший за столом моряк, услышав эти слова, вскочил и как безумный
осмотрелся кругом. Когда из прихожей донесся стук захлопнувшейся двери, он
выбежал стремглав, словно спасаясь от погони.
Дориан Грей под моросящим дождем быстро шел по набережной. Встреча с
Адрианом Синглтоном почему-то сильно взволновала его, и он спрашивал себя,
прав ли был Бэзил Холлуорд, когда с такой оскорбительной прямотой сказал
ему, что разбитая жизнь этого юноши -- дело рук его, Дориана. На минуту
глаза его приняли печальное выражение. Но он тотчас же встряхнулся.
Собственно, ему-то что? Слишком коротка жизнь, чтобы брать на себя еще
и бремя чужих ошибок. Каждый живет, как хочет, и расплачивается за это сам.
Жаль только, что так часто человеку за однуединственную ошибку приходится
расплачиваться без конца. В своих расчетах с человеком Судьба никогда не
считает его долг погашенным.
Если верить психологам, бывают моменты, когда жажда греха (или того,
что люди называют грехом) так овладевает человеком, что каждым фибром- его
тела, каждой клеточкой его мозга движут опасные инстинкты. В такие моменты
люди теряют свободу воли. Как автоматы, идут они навстречу своей гибели. У
них Уже нет иного выхода, сознание их --либо молчит, --либо своим
вмешательством только делает бунт заманчивее. Ведь теологи не устают
твердить нам, что самый страшный из грехов -- это грех непослушания. Великий
дух, предтеча зла, был изгнан с небес именно за мятеж.
Бесчувственный ко всему, жаждущий лишь утешений порока, Дориан Грей,
человек с оскверненным воображением и бунтующей душой, спешил вперед, все
ускоряя шаг. Но когда он нырнул в темный крытый проход, которым часто
пользовался для сокращения пути к тому притону с дурной славой, куда он
направлялся, -- сзади кто-то неожиданно схватил его за плечи и, не дав ему
опомниться, прижал к стене, грубой рукой вцепившись ему в горло.
Дориан стал отчаянно защищаться и, сделав страшное усилие, оторвал от
горла сжимавшие его пальцы. В ту же секунду щелкнул курок, и в глаза Дориану
блеснул револьвер, направленный прямо ему в лоб. Он смутно увидел в темноте
стоявшего перед ним невысокого, коренастого мужчину.
-- Чего вам надо? -- спросил Дориан, задыхаясь.
-- Стойте смирно! -- скомандовал тот.-- Только шевельнитесь -- и я вас
пристрелю.
-- Вы с ума сошли! Что я вам сделал?
-- Вы разбили жизнь Сибилы Вэйн, а Сибила Вэйн -- моя сестра. Она
покончила с собой. Я знаю, это вы виноваты в ее смерти, и я дал клятву убить
вас. Столько лет я вас разыскивал -- ведь не было никаких следов... Только
два человека могли бы вас описать, но оба они умерли. Я ничего не знал о вас
-- только то ласкательное прозвище, что она дала вам. И сегодня я случайно
услышал его. Молитесь богу, потому что вы сейчас умрете.
Дориан Грей обомлел от страха.
-- Я ее никогда не знал, -- прошептал он, заикаясь.-- И не слыхивал о
ней. Вы сумасшедший.
-- Кайтесь в своих грехах, я вам говорю, потому что вы умрете, это так
же верно, как то, что я -- Джеймс Вэйн.
Страшная минута. Дориан не знал, что делать, что сказать.
-- На колени! -- прорычал Джеймс Вэйн.-- Даю вам одну минуту, не
больше, чтобы помолиться. Сегодня я ухожу в плавание и сначала должен
расквитаться с вами. Даю одну минуту, и все.
Дориан стоял, опустив руки, парализованный ужасом. Вдруг в душе его
мелькнула отчаянная надежда...
-- Стойте! -- воскликнул он.-- Сколько лет, как умерла ваша сестра?
Скорее отвечайте!
-- Восемнадцать лет, -- ответил моряк.-- А что? При чем тут годы?
-- Восемнадцать лет! -- Дориан Грей рассмеялся торжествующим смехом.--
Восемнадцать лет! Да подведите меня к фонарю и взгляните на меня!
Джеймс Вэйн одно мгновение стоял в нерешимости, не понимая, чего надо
Дориану. Но затем потащил его изпод темной арки к фонарю.
Как ни слаб и неверен был задуваемый ветром огонек фона ря, -- его было
достаточно, чтобы Джеймс Вэйн поверил, что он чуть не совершил страшную
ошибку. Лицо человека, которого он хотел убить, сияло всей свежестью юности,
ее непорочной чистотой. На вид ему было не больше двадцати лет. Он, пожалуй,
был немногим старше, а может, и вовсе не старше, чем Сибила много лет назад,
когда Джеймс расстался с нею. Было ясно, что это не тот, кто погубил ее.
Джеймс Вэйн выпустил Дориана и отступил на шаг.
-- Господи помилуй! А я чуть было вас не застрелил! Дориан тяжело
перевел дух.
-- Да, вы чуть не совершили ужасное преступление, -- сказал он, сурово
глядя на Джеймса.-- Пусть это послужит вам уроком: человек не должен брать
на себя отмщения, это дело господа бога.
-- Простите, сэр, -- пробормотал Вэйн.-- Меня сбили с толку. Случайно
услышал два слова в этой проклятой дыре -- и они навели меня на ложный след.
-- Ступайтека домой, а револьвер спрячьте, не то попадете в беду, --
сказал Дориан и, повернувшись, неторопливо зашагал дальше.
Джеймс Вэйн, все еще не опомнившись от ужаса, стоял на мостовой. Он
дрожал всем телом. Немного погодя какая-то черная тень, скользившая вдоль
мокрой стены, появилась в освещенной фонарем полосе и неслышно подкралась к
моряку. Почувствовав на своем плече чью-то руку, он вздрогнул и оглянулся.
Это была одна из тех двух женщин, которые только что стояли у буфета в
притоне.
-- Почему ты его не убил? -- прошипела она, вплотную приблизив к нему
испитое лицо.-- Когда ты выбежал от Дэйли, я сразу догадалась, что ты
погнался за ним. Эх, дурак, надо было его пристукнуть. У него куча денег, и
он -- настоящий дьявол.
-- Он не тот, кого я ищу, -- ответил Джеймс Вэйн.-- А чужие деньги мне
не нужны. Мне нужно отомстить одному человеку. Ему теперь, должно быть, под
сорок. А этот -- еще почти мальчик. Слава богу, что я его не убил, не то
были бы у меня руки в невинной крови.
Женщина горько засмеялась.
-- Почти мальчик! Как бы не так! Если хочешь знать, вот уже скоро
восемнадцать лет, как Прекрасный Принц сделал меня тем, что я сейчас.
Лжешь! -- крикнул Джеймс Вэйн. Она подняла руку.
-- Богом клянусь, что это правда.
-- Клянешься?
-- Чтоб у меня язык отсох, если я вру! Этот хуже всех тех, кто
таскается сюда. Говорят, он продал душу черту за красивое лицо. Вот уже
скоро восемнадцать лет я его знаю, а он за столько лет почти не
переменился... Не то что я, -- добавила она с печальной усмешкой.
-- Значит, ты клянешься?
-- Клянусь! -- хриплым эхом сорвалось с ее плоских губ.-- Но ты меня не
выдавай, -- добавила она жалобно.-- Я его боюсь. И дай мне деньжонок -- за
ночлег заплатить.
Он с яростным ругательством бросился бежать в ту сторону, куда ушел
Дориан Грей, но Дориана и след простыл. Когда Джеймс Вэйн оглянулся, и
женщины уже на улице не было.


    ГЛАВА XVII



Неделю спустя Дориан Грей сидел в оранжерее своей усадьбы СелбиРойял,
беседуя с хорошенькой герцогиней Монмаут, которая гостила у него вместе с
мужем, высохшим шестидесятилетним стариком. Было время чая, и мягкий свет
большой лампы под кружевным абажуром падал на тонкий фарфор и чеканное
серебро сервиза. За столом хозяйничала герцогиня. Ее белые руки грациозно
порхали среди чашек, а полные красные губы улыбались, -- видно, ее забавляло
то, что ей нашептывал Дориан. Лорд Генри наблюдал за ними, полулежа в
плетеном кресле с шелковыми подушками, а на диване персикового цвета
восседала леди Нарборо, делая вид, что слушает герцога, описывавшего ей
бразильского жука, которого он недавно добыл для своей коллекции. Трое
молодых щеголей в смокингах угощали дам пирожными. В Селби уже съехались
двенадцать человек, и назавтра ожидали еще гостей.
-- О чем это вы толкуете? -- спросил лорд Генри, подойдя к столу и
ставя свою чашку.-- Надеюсь, Дориан рассказал вам, Глэдис, о моем проекте
все окрестить поновому?.. Это замечательная мысль.
-- А я вовсе не хочу менять имя, Гарри, -- возразила герцогиня,
поднимая на него красивые глаза.-- Я вполне довольна моим, и, наверное,
мистер Грей тоже доволен своим.
-- Милая Глэдис, я ни за что на свете не стал бы менять такие имена,
как ваши и Дориана. Оба они очень хороши. Я имею в виду главным образом
цветы. Вчера я срезал орхидею для бутоньерки, чудеснейший пятнистый цветок,
обольстительный, как семь смертных грехов, и машинально спросил у садовника,
как эта орхидея называется. Он сказал, что это прекрасный сорт
"робинзониана"... или что-то столь же неблагозвучное. Право, мы: разучились
давать вещам красивые названия, -- да, да, это печальная правда! А ведь
слово -- это все. Я никогда не придираюсь к поступкам, я требователен только
к словам... Потому-то я и не выношу вульгарный реализм в литературе.
Человека, называющего лопату лопатой, следовало бы заставить работать ею --
только на это он и годен.
-- Ну а как, например, вас окрестить поновому, Гарри? -- спросила
герцогиня.
-- Принц Парадокс, -- сказал Дориан.
-- Вот удачно придумано! -- воскликнула герцогиня.
-- И слышать не хочу о таком имени, -- со смехом запротестовал лорд
Генри, Садясь в кресло.-- Ярлык пристанет, так уж потом от него не
избавишься. Нет, я отказываюсь от этого титула.
-- Короли не должны отрекаться, -- тоном предостережения произнесли
красивые губки.
-- Значит, вы хотите, чтобы я стал защитником трона?
-- Да.
-- Но я провозглашаю истины будущего!
-- А я предпочитаю заблуждения настоящего, -- отпарировала герцогиня.
-- Вы меня обезоруживаете, Глэдис! -- воскликнул лорд Генри, заражаясь
ее настроением.
-- Я отбираю у вас щит, но оставляю копье, Гарри.
-- Я никогда не сражаюсь против Красоты, -- сказал он с галантным
поклоном.
-- Это ошибка, Гарри, поверьте мне. Вы цените красоту слишком высоко.
-- Полноте, Глэдис! Правда, я считаю, что лучше быть красивым, чем
добродетельным. Но, с другой стороны, я первый готов согласиться, что лучше
уж быть добродетельным, чем безобразным.
-- Выходит, что некрасивость -- один из семи смертных
грехов?воскликнула герцогиня.А как же вы только что сравнивали с ними
орхидеи?
-- Нет, Глэдис, некрасивость -- одна из семи смертных добродетелей. И
вам, как стойкой тори, не следует умалять их значения. Пиво, Библия и эти
семь смертных добродетелей сделали нашу Англию такой, какая она есть.
-- Значит, вы не любите нашу страну?
-- Я живу в ней.
-- Чтобы можно было усерднее ее хулить?
-- А вы хотели бы, чтобы я согласился с мнением Европы о ней?
-- Что же там о нас говорят?
-- Что Тартюф эмигрировал в Англию и открыл здесь торговлю.
-- Это ваша острота, Гарри?
-- Дарю ее вам.
-- Что я с пей сделаю? Она слишком похожа на правду.
-- А вы не бойтесь. Наши соотечественники никогда не узнают себя в
портретах.
-- Они -- люди благоразумные.
-- Скорее хитрые. Подводя баланс, они глупость покрывают богатством, а
порок -- лицемерием.
-- Всетаки в прошлом мы вершили великие дела.
-- Нам их навязали, Глэдис.
-- Но мы с честью несли их бремя.
-- Не дальше как до Фондовой биржи. Герцогиня покачала головой.
-- Я верю в величие нации.
-- Оно -- только пережиток предприимчивости и напористости.
-- В нем -- залог развития.
-- Упадок мне милее.
-- А как же искусство? -- спросила Глэдис.
-- Оно -- болезнь.
-- А любовь?
-- Иллюзия.
-- А религия?
-- Распространенный суррогат веры.
-- Вы скептик.
-- Ничуть! Ведь скептицизм -- начало веры.
-- Да кто же вы?
-- Определить -- значит, ограничить.
-- Ну, дайте мне хоть нить!..
-- Нити обрываются. И вы рискуете заблудиться в лабиринте.
-- Вы меня окончательно загнали в угол. Давайте говорить о другом.
-- Вот превосходная тема -- хозяин дома. Много лет назад его окрестили
Прекрасным Принцем.
-- Ах, не напоминайте мне об этом! -- воскликнул Дориан Грей.
-- Хозяин сегодня несносен, -- сказала герцогиня, краснея.-- Он,
кажется, полагает, что Монмаут женился на мне из чисто научного интереса,
видя во мне наилучший экземпляр современной бабочки.
-- Но он, надеюсь, не посадит вас на булавку, герцогиня?-- со смехом
сказал Дориан.
-- Достаточно того, что в меня втыкает булавки моя горничная, когда
сердится.
-- А за что же она на вас сердится, герцогиня?
-- Изза пустяков, мистер Грей, уверяю вас. Обычно за то, что я прихожу
в три четверти девятого и заявляю ей, что она должна меня одеть к половине
девятого.
-- Какая глупая придирчивость! Вам бы следовало прогнать ее, герцогиня.
-- Не могу, мистер Грей. Она придумывает мне фасоны шляпок. Помните ту,
в которой я была у леди Хилстон? Вижу, что забыли, но из любезности делаете
вид, будто помните. Так вот, она эту шляпку сделала из ничего. Все хорошие
шляпы создаются из ничего.
-- Как и все хорошие репутации, Глэдис, -- вставил лорд Генри.-- А
когда человек чем-нибудь действительно выдвинется, он наживает врагов. У нас
одна лишь посредственность -- залог популярности.
-- Только не у женщин, Гарри! -- Герцогиня энергично покачала
головой.-- А женщины правят миром. Уверяю вас, мы терпеть не можем
посредственности. Кто-то сказал про нас, что мы "любим ушами". А вы,
мужчины, любите глазами... Если только вы вообще когда-нибудь любите.
-- Мне кажется, мы только это и делаем всю жизнь, -- сказал Дориан.
-- Ну, значит, никого не любите понастоящему, мистер Грей, --
отозвалась герцогиня с шутливым огорчением.
-- Милая моя Глэдис, что за ересь! -- воскликнул лорд Генри.-- Любовь
питается повторением, и только повторение превращает простое вожделение в
искусство. Притом каждый раз, когда влюбляешься, любишь впервые. Предмет
страсти меняется, а страсть всегда остается единственной и неповторимой.
Перемена только усиливает ее. Жизнь дарит человеку в лучшем случае лишь одно
великое мгновение, и секрет счастья в том, чтобы это великое мгновение
переживать как можно чаще.
-- Даже если оно вас тяжело ранит, Гарри? -- спросила герцогиня,
помолчав.
-- Да, в особенности тогда, когда оно вас ранит, -- ответил лорд Генри.
Герцогиня повернулась к Дориану и посмотрела на него как-то странно.
-- А вы что на это скажете, мистер Грей? -- спросила она.
Дориан ответил не сразу. Наконец рассмеялся и тряхнул головой.
-- Я, герцогиня, всегда во всем согласен с Гарри.
-- Даже когда он не прав?
-- Гарри всегда прав, герцогиня.
-- И что же, его философия помогла вам найти счастье?
-- Я никогда не искал счастья. Кому оно нужно? Я искал наслаждений.
-- И находили, мистер Грей?
-- Часто. Слишком часто. Герцогиня сказала со вздохом:
-- А я жажду только мира и покоя. И если не пойду сейчас переодеваться,
я его лишусь на сегодня.
-- Позвольте мне выбрать для вас несколько орхидей, герцогиня, --
воскликнул Дориан с живостью и, вскочив, направился в глубь оранжереи.
-- Вы бессовестно кокетничаете с ним, Глэдис, -- сказал лорд Генри
своей кузине.-- Берегитесь! Чары его сильны.
-- Если бы не это, так не было бы и борьбы.
-- Значит, грек идет на грека?
-- Я на стороне троянцев. Они сражались за женщину.
-- И потерпели поражение.
-- Бывают вещи страшнее плена, -- бросила герцогиня.
-- Эге, вы скачете, бросив поводья!
-- Только в скачке и жизнь, -- был ответ.
-- Я это запишу сегодня в моем дневнике.
-- Что именно?
-- Что ребенок, обжегшись, вновь тянется к огню.
-- Огонь меня и не коснулся, Гарри. Мои крылья целы.
-- Они вам служат для чего угодно, только не для полета: вы и не
пытаетесь улететь от опасности.
-- Видно, храбрость перешла от мужчин к женщинам. Для нас это новое
ощущение.
-- А вы знаете, что у вас есть соперница?
-- Кто?
-- Леди Нарборо, -- смеясь, шепнул лорд Генри, -- она в него
положительно влюблена.
-- Вы меня пугаете. Увлечение древностью всегда фатально для нас,
романтиков.
-- Это женщиныто -- романтики? Да вы выступаете во всеоружии научных
методов!
-- Нас учили мужчины.
-- Учить они вас учили, а вот изучить вас до сих пор не сумели.
-- Нука, попробуйте охарактеризовать нас! -- подзадорила бго герцогиня.
-- Вы -- сфинксы без загадок. Герцогиня с улыбкой смотрела на него.
-- Однако долго же мистер Грей выбирает для меня орхидеи! Пойдемте
поможем ему. Он ведь еще не знает, какого цвета платье я надену к обеду.
-- Вам придется подобрать платье к его орхидеям, Глэдис.
-- Это было бы преждевременной капитуляцией.
-- Романтика в искусстве начинается с кульминационного момента.
-- Но я должна обеспечить себе путь к отступлению.
-- Подобно парфянам?
-- Парфяне спаслись в пустыню. А я этого не могу.
-- Для женщин не всегда возможен выбор, -- заметил лорд Генри. Не успел
он договорить, как с дальнего конца оранжереи донесся стон, а затем глухой
стук, словно от падения чего-то тяжелого. Все всполошились. Герцогиня в
ужасе застыла на месте, а лорд Генри, тоже испуганный, побежал, раздвигая
качавшиеся листья пальм, туда, где на плиточном полу лицом вниз лежал Дориан
Грей в глубоком обмороке.
Его тотчас перенесли в голубую гостиную и уложили на диван. Он скоро
пришел в себя и с недоумением обвел глазами комнату.
-- Что случилось?спросил он.А, вспоминаю! Я здесь в безопасности,
Гарри? -- Он вдруг весь затрясся.
-- Ну конечно, дорогой мой! У вас просто был обморок. Наверное,
переутомились. Лучше не выходите к обеду. Я вас заменю.
-- Нет, я пойду с вами в столовую, -- сказал Дориан, с трудом
поднимаясь.-- Я не хочу оставаться один.
Он пошел к себе переодеваться.
За обедом он проявлял беспечную веселость, в которой было что-то
отчаянное. И только по временам вздрагивал от ужаса, вспоминая тот миг,
когда увидел за окном оранжереи белое, как платок, лицо Джеймса Вэйна,
следившего за ним.


    ГЛАВА XVIII



Весь следующий день Дориан не выходил из дому и большую часть времени
провел у себя в комнате, изнемогая от дикого страха; смерти, хотя к жизни он
был уже равнодушен. Сознание, что за ним охотятся, что его подстерегают,
готовят ему западню, угнетало его, не давало покоя. Стоило ветерку
шевельнуть портьеру, как Дориан уже вздрагивал. Сухие листья, которые ветер
швырял в стекла, напоминали ему о неосуществленных намерениях и будили
страстные сожаления. Как только он закрывал глаза, перед ним вставало лицо
моряка, следившего за ним сквозь запотевшее стекло, и снова ужас тяжелой
рукой сжимал сердце.
Но, может быть, это только его воображение вызвало из мрака ночи
призрак мстителя и рисует ему жуткие картины ожидающего его возмездия?
Действительность -- это хаос, но в работе человеческого воображения есть
неумолимая логика. И только наше воображение заставляет раскаяние следовать
по пятам за преступлением. Только воображение рисует нам отвратительные
последствия каждого нашего греха. В реальном мире фактов грешники не
наказываются, праведники не вознаграждаются. Сильному сопутствует успех,
слабого постигает неудача. Вот и все.
И, наконец, если бы сторонний человек бродил вокруг дома, его бы
непременно увидели слуги или сторожа. На грядках под окном оранжереи
остались бы следы -- и садовники сразу доложили бы об этом ему, Дориану.
Нет, нет, все это только его фантазия! Брат Сибилы не вернулся, чтобы убить
его. Он уехал на корабле и погибнет где-нибудь в бурном море. Да, Джеймс
Вэйн, во всяком случае, ему больше не опасен. Ведь он не знает, не может
знать имя того, кто погубил его сестру. Маска молодости спасла Прекрасного
Принца.
Так Дориан в конце концов уверил себя, что все это был только мираж.
Однако ему страшно было думать, что совесть может порождать такие жуткие
фантомы и, придавая им видимое обличье, заставлять их проходить перед
человеком! Во что превратилась бы его жизнь, если бы днем и ночью призраки
его преступлений смотрели на него из темных углов, издеваясь над ним,
шептали ему что-то в уши во время пиров, будили его ледяным прикосновением,
когда он уснет! При этой мысли Дориан бледнел и холодел от страха. О, зачем
он в страшный час безумия убил друга! Как жутко даже вспоминать эту сцену!
Она словно стояла у него перед глазами. Каждая ужасная подробность
воскресала в памяти и казалась еще ужаснее. Из темной пропасти времен в
кровавом одеянии вставала грозная тень его преступления.
Когда лорд Генри в шесть часов пришел в спальню к Дориану, он застал
его в слезах. Дориан плакал, как человек, у которого сердце разрывается от
горя.
Только на третий день он решился выйти из дому. Напоенное запахом сосен
ясное зимнее утро вернуло ему бодрость и жизнерадостность. Но не только это
вызвало перемену. Вся душа Дориана восстала против чрезмерности мук,
способной ее искалечить, нарушить ее дивный покой. Так всегда бывает с
утонченными натурами. Сильные страсти, если они не укрощены, сокрушают таких
людей. Страсти эти --либо убивают, --либо умирают сами. Мелкие горести и
неглубокая любовь живучи. Великая любовь и великое горе гибнут от избытка
своей силы.
Помимо того, Дориан убедил себя, что онжертва своего потрясенного
воображения, и уже вспоминал свои страхи с чувством, похожим на
снисходительную жалость, жалость, в которой была немалая доля пренебрежения.
После завтрака он целый час гулял с герцогиней в саду, потом поехал
через парк па то место, где должны были собраться охотники. Сухой хрустящий
иней словно солью покрывал траву. Небо походило на опрокинутую чашу из
голубого металла. Тонкая кромка льда окаймляла у берегов поросшее камышом
тихое озеро.
На опушке соснового леса Дориан, увидел брата герцогини, сэра Джеффри
Клаустона, -- он выбрасывал два пустых патрона из своего ружья. Дориан
выскочил из экипажа и, приказав груму отвести лошадь домой, направился к
своему гостю, пробираясь сквозь заросли кустарника и сухого папоротника.
-- Хорошо поохотились, Джеффри? -- спросил он, подходя.
-- Не особенно. Видно, птицы почти все улетели в'поле. После завтрака
переберемся на другое место. Авось там больше повезет.
Дориан зашагал рядом с ним. Живительный аромат леса, мелькавшие в его
зеленой сени золотистые и красные блвки солнца на стволах, хриплые крики
загонщиков, порой разносившиеся по лесу, и резкое щелкание ружей -- все
веселило его и наполняло чудесным ощущением свободы. Он весь отдался чувству
бездумного счастья, радости, которую ничто не может смутить.
Вдруг ярдах в двадцати от них, изза бугорка, поросшего прошлогодней
травой, выскочил заяц. Насторожив уши с черными кончиками, вытягивая длинные
задние лапки, он стрелой помчался в глубь ольшаника. Сэр Джеффри тотчас
поднял ружье. Но грациозные движения зверька неожиданно умилили Дориана, и
он крикнул:
-- Не убивайте его, Джеффри, пусть себе живет!
-- Что за глупости, Дориан! -- со смехом запротестовал сэр Джеффри и
выстрелил в тот момент, когда заяц юркнул в чащу. Раздался двойной крик --
ужасный крик раненого зайца и еще более ужасный предсмертный крик человека.
-- Боже! Я попал в загонщика! -- ахнул сэр Джеффри.-- Какой это осел
полез под выстрелы! Эй, перестаньте там стрелять! -- крикнул он во всю силу
своих легких.-- Человек ранен!
Прибежал старший егерь с палкой.
-- Где, сэр? Где он?
И в ту же минуту по всей линии затихла стрельба.
-- Там, -- сердито ответил сэр Джеффри и торопливо пошел к ольшанику.--
Какого черта вы не отвели своих людей подальше? Испортили мне сегодняшнюю
охоту.
Дориан смотрел, как оба нырнули в заросли, раздвигая гибкие ветви.
Через минуту они уже появились оттуда и вынесли труп на освещенную солнцем
опушку. Дориан в ужасе отвернулся, подумав, что злой рок преследует его
повсюду. Он слышал вопрос сэра Джеффри, умер ли этот человек, и
утвердительный ответ егеря. Лес вдруг ожил, закишел людьми, слышался топот
множества ног, приглушенный гомон. Крупный фазан с меднокрасной грудью,
шумно хлопая крыльями, пролетел наверху среди ветвей.
Через несколько минут, показавшихся расстроенному Дориану бесконечными
часами муки, на его плечо легла чья-то рука. Он вздрогнул и оглянулся.
-- Дориан, -- промолвил лорд Генри.-- Лучше я скажу им, чтобы на
сегодня охоту прекратили. Продолжать ее как-то неудобно.
-- Ее бы следовало запретить навсегда, -- ответил Дориан с горечью.--
Это такая жестокая и противная забава! Что, тот человек...
Он не мог докончить фразы.
-- К сожалению, да. Ему угодил в грудь весь заряд дроби. Должно быть,
умер сразу. Пойдемте домой, Дориан.
Они шли рядом к главной аллее и молчали. Наконец Дориан поднял глаза на
лорда Генри и сказал с тяжелым вздохом:
-- Это дурное предзнаменование, Гарри, очень дурное!
-- Что именно? -- спросил лорд Генри.-- Ах да, этот несчастный случай.
Ну, милый друг, что поделаешь? Убитый был сам виноват -- кто же становится
под выстрелы? И, кроме топимы-то тут при чем? Для Джеффри это изрядная
неприятность, не спорю. Дырявить загонщиков не годится. Люди могут подумать,
что он плохой стрелок. А между тем это неверно: Джеффри стреляет очень
метко. Но не будем больше говорить об этом.
Дориан покачал головой.
-- Нет, это дурной знак, Гарри. Я чувствую, что случится что-то
страшное... Быть может, со мной, -- добавил он, проводя рукой по глазам, как
под влиянием сильной боли.
Лорд Генри рассмеялся.
-- Самое страшное на свете -- это скука, Дориан. Вот единственный грех,
которому нет прощения. Но нам она не грозит, если только наши приятели за
обедом не вздумают толковать о случившемся. Надо будет их предупредить, что
это запретная тема. Ну а предзнаменования -- вздор, никаких предзнаменований
не бывает. Судьба не шлет нам вестников -- для этого она достаточно мудра
или достаточно жестока. И, наконец, скажите, ради бога, что может с вами
случиться, Дориан? У вас есть все, чего только может пожелать человек.
Каждый был бы рад поменяться с вами.
-- А я был бы рад поменяться с любым человеком на свете! Не смейтесь,
Гарри, я вам правду говорю. Злополучный крестьянин, который убит только что,
счастливее меня. Смерти я не боюсьстрашно только ее приближение. Мне
кажется, будто ее чудовищные крылья уже шумят надо мной в свинцовой духоте.
О господи! Разве вы не видите, что какой-то человек прячется за деревьями,
подстерегает, ждет меня?
Лорд Генри посмотрел туда, куда указывала дрожащая рука в перчатке.
-- Да, -- сказал он с улыбкой, -- вижу садовника, который действительно
поджидает нас. Наверное, хочет узнать, какие цветы срезать к столу. До чего
же у вас нервы развинтились, мой милый! Непременно посоветуйтесь с моим
врачом, когда мы вернемся в город.
Дориан вздохнул с облегчением, узнав в подходившем садовника. Тот
приподнял шляпу, смущенно покосился на лорда Генри и, достав из кармана
письмо, подал его хозяину.
-- Ее светлость приказала мне подождать ответа, -- промолвил он
вполголоса.
Дориан сунул письмо в карман.
-- Скажите ее светлости, что я сейчас приду, -- сказал он сухо.
Садовник торопливо пошел к дому.
-- Как женщины любят делать рискованные вещи! -- с улыбкой заметил лорд
Генри.-- Эта черта мне в них очень нравится. Женщина готова флиртовать с кем
угодно до тех пор, пока другие на это обращают внимание.
-- А вы любите говорить рискованные вещи, Гарри. И в данном случае вы
глубоко ошибаетесь. Герцогиня мне очень нравится, но я не влюблен в нее.
-- А она в вас очень влюблена, но нравитесь вы ей меньше. Так что вы
составите прекрасную пару.
-- Вы сплетничаете, Гарри! И сплетничаете без всяких оснований.
-- Основание для всякой сплетни -- вера в безнравственность, -- изрек
лорд Генри, закуривая папиросу.
-- Гарри, Гарри, вы ради красного словца готовы кого угодно принести в
жертву!
-- Люди сами восходят на алтарь, чтобы принести себя в жертву.
-- Ах, если бы я мог кого-нибудь полюбить! -- воскликнул Дориан с
ноткой пафоса в голосе.-- Но я, кажется, утратил эту способность и разучился
желать. Я всегда был слишком занят собой -- и вот стал уже в тягость самому
себе. Мне хочется бежать от всего, уйти, забыть!.. Глупо было ехать сюда. Я,
пожалуй, телеграфирую Харви, чтобы яхта была наготове. На яхте чувствуешь
себя в безопасности.
-- В безопасности от чего, Дориан? С вами случилась какаянибудь беда?
Почему же вы молчите? Вы знаете, что я всегда готов помочь вам.
-- Я не могу вам ничего рассказать, Гарри, -- ответил Дориан уныло.--
И, наверное, все -- просто моя фантазия. Это несчастье меня расстроило, я
предчувствую, что и со мной случится чтонибудь в таком роде.
-- Какой вздор!
-- Надеюсь, вы правы, но ничего не могу с собой поделать. Ага, вот и
герцогиня! Настоящая Артемида в английском костюме. Как видите, мы
вернулись, герцогиня.
-- Я уже все знаю, мистер Грей, -- сказала герцогиня.-- Бедный Джеффри
ужасно огорчен. И, говорят, вы просили его не стрелять в зайца. Какое
странное совпадение!
-- Да, очень странное. Не знаю даже, что меня побудило сказать это.
Простая прихоть, вероятно. Заяц был так мил... Однако очень жаль, что они
вам рассказали про это. Ужасная история...
-- Досадная история, -- поправил его лорд Генри.-- И психологически
ничуть не любопытная. Вот если бы Джеффри убил его нарочно, -- как это было
бы интересно! Хотел бы я познакомиться с настоящим убийцей!
-- Гарри, вы невозможный человек! -- воскликнула герцогиня.-- Не правда
ли, мистер Грей?.. Ох, Гарри, мистеру Грею, кажется, опять дурно! Он сейчас
упадет!
Дориан с трудом овладел собой и улыбнулся.
-- Это пустяки, не беспокойтесь, герцогиня. Нервы у меня сильно
расстроены, вот и все. Пожалуй, я слишком много ходил сегодня... Что такое
Гарри опять изрек? Что-нибудь очень циничное? Вы мне потом расскажете. А
сейчас вы меня извините -- мне, пожалуй, лучше пойти прилечь.
Они дошли до широкой лестницы, которая вела из оранжерея на террасу.
Когда стеклянная дверь закрылась за Дорианом, лорд Генри повернулся к
герцогине и посмотрел на нее в упор своими томными глазами.
-- Вы сильно в него влюблены? -- спросил он. Герцогиня некоторое время
молчала, глядя на расстилавшуюся перед ними картину.
-- Хотела бы я сама это знать, -- сказала она наконец. Лорд Генри
покачал головой.
-- Знание пагубно для любви. Только неизвестность пленяет нас. В тумане
все кажется необыкновенным.
-- Но в тумане можно сбиться с пути.
-- Ах, милая Глэдис, все пути ведут к одному.
-- К чему же?
-- К разочарованию.
-- С него я начала свой жизненный путь, -- со вздохом отозвалась
герцогиня.
-- Оно пришло к вам в герцогской короне.
-- Мне надоели земляничные листья.
-- Но вы их носите с подобающим достоинством.
-- Только на людях.
-- Смотрите, вам трудно будет обойтись без них!
-- А они останутся при мне, все до единого.
-- Но у Монмаута есть уши.
-- Старость туга на ухо.
-- Неужели он никогда не ревнует?
-- Нет. Хоть бы раз приревновал!
Лорд Генри осмотрелся вокруг, словно ища чегото.
-- Чего вы ищете? -- спросила герцогиня.
-- Шишечку от вашей рапиры, -- отвечал он.-- Вы ее обронили.
Герцогиня расхохоталась.
-- Но маска еще на мне.
-- Изпод нее ваши глаза кажутся еще красивее, -- был ответ.
Герцогиня снова рассмеялась. Зубы ее блеснули меж губ, как белые
зернышки в алой мякоти плода.
А наверху, в своей спальне, лежал на диване Дориан, и каждая жилка в
нем дрожала от ужаса. Жизнь внезапно стала для него невыносимым бременем.
Смерть злополучного загонщика, которого подстрелили в лесу, как дикого
зверя, казалась Дориану прообразом его собственного конца. Услышав слова
лорда Генри, сказанные с такой циничной шутливостью, он чуть не лишился
чувств.
В пять часов он позвонил слуге и распорядился, чтобы его вещи были
уложены и коляска подана к половине девятого, так как, он, уезжает вечерним
поездом в Лондон. Он твердо решил ни одной ночи не ночевать больше в Селби,
этом зловещем месте, где смерть бродит и при солнечном свете, а трава в лесу
обрызгана кровью.
Он написал лорду Генри записку, в которой сообщал, что едет в Лондон к
врачу, и просил развлекать гостей до его возвращения. Когда он запечатывал
записку, в дверь постучали, и лакей доложил, что пришел старший егерь.
Дориан нахмурился, закусил губу.
-- Пусть войдет, -- буркнул он после минутной нерешимости. Как только
егерь вошел, Дориан достал из ящика чековую книжку и положил ее перед собой.
-- Вы, наверное, пришли по поводу того несчастного случая, Торнтон? --
спросил он, берясь уже за перо.
-- Так точно, сэр, -- ответил егерь.
-- Что же, этот бедняга был женат? У него есть семья? -- спросил Дориан
небрежно, -- Если да, я их не оставлю в нужде, пошлю им денег. Сколько вы
находите нужным?
-- Мы не знаем, кто этот человек, сэр. Поэтому я и осмелился вас
побеспокоить...
-- Не знаете, кто он? -- рассеянно переспросил Дориан.-- Как так? Разве
он не из ваших людей?
-- Нет, сэр. Я его никогда в глаза не видел. Похоже, что это какой-то
матрос, сэр. Перо выпало из рук Дориана, и сердце у него вдруг замерло.
-- Матрос? -- переспросил он.-- Вы говорите, матрос?
-- Да, сэр. По всему видно. На обеих руках у него татуировка... и все
такое...
-- А нашли вы при нем что-нибудь ? -- Дориан наклонился вперед,
ошеломленно глядя на егеря.-- Какой-нибудь документ, из которого можно
узнать его имя?
-- Нет, сэр. Только немного денег и шестизарядный револьвер -- больше
ничего. А имя нигде не указано. Человек, видимо, приличный, но из простых.
Мы думаем, что матрос.
Дориан вскочил. Мелькнула безумная надежда, и он судорожно за нее
ухватился.
-- Где труп? Я хочу его сейчас же увидеть.
-- Он на ферме, сэр. В пустой конюшне. Люди не любят держать в доме
покойника. Они говорят, что мертвец приносит несчастье.
-- На ферме? Так отправляйтесь туда и ждите меня. Скажите кому-нибудь
из конюхов, чтобы привел мне лошадь... Или нет, не надо. Я сам пойду в
конюшню. Так будет скорее.
Не прошло и четверти часа, как Дориан Грей уже мчался галопом, во весь
опор, по длинной аллее. Деревья призрачной процессией неслись мимо, и
пугливые тени перебегали дорогу. Раз добыла неожиданно свернула в сторону, к
знакомой белой ограде, я чуть не сбросила седока. Он стегнул ее хлыстом по
шее, и она понеслась вперед, рассекая воздух, как стрела. Камни летели изпод
ее копыт.
Наконец Дориан доскакал до фермы. По двору слонялись двое .рабочих. Он
спрыгнул с седла и бросил поводья одному из них. В самой дальней конюшне
светился огонек. Какой-то внутренний голос подсказал Дориану, что мертвец
там. Он быстро подошел к дверям и взялся за щеколду.
Однако он вошел не сразу, а постоял минуту, чувствуя, что вот сейчас
ему предстоит сделать открытие, которое --либо вернет ему покой, --либо
испортит жизнь навсегда. Наконец он порывисто дернул дверь к себе и вошел.
На мешках в дальнем углу лежал человек в грубой рубахе и синих штанах.
Лицо его было прикрыто пестрым ситцевым платком. Рядом горела, потрескивая,
толстая свеча, воткнутая в бутылку.
Дориан дрожал, чувствуя, что у него не хватит духу своей рукой снять
платок. Он кликнул одного из работников.
-- Снимите эту тряпку, я хочу его видеть, -- сказал он и прислонился к
дверному косяку, ища опоры.
Когда парень снял платок, Дориан подошел ближе. Крик радости вырвался у
него. Человек, убитый в лесу, был Джеймс Вэйн!
Несколько минут Дориан Грей стоял и смотрел на мертвеца. Когда он потом
ехал домой, глаза его были полны слез. Спасен!



    ГЛАВА XIX



-- И зачем вы мне твердите, что решили стать лучше? -- говорил лорд
Генри, окуная белые пальцы в медную чашу с розовой водой.-- Вы и так
достаточно хороши. Пожалуйста, не меняйтесь.
Дориан покачал головой.
-- Нет, Гарри, у меня на совести слишком много тяжких грехов. Я решил
не грешить больше. И вчера уже начал творить добрые дела.
-- А где же это вы были вчера?
-- В деревне, Гарри. Поехал туда один и остановился в маленькой
харчевне.
-- Милый друг, в деревне всякий может быть праведником, -- с улыбкой
заметил лорд Генри.-- Там нет никаких соблазнов. По этойто причине людей,
живущих за городом, не коснулась цивилизация. Да, да, приобщиться к
цивилизации -- дело весьма нелегкое. Для этого есть два пути: культура или
так называемый разврат. А деревенским жителям то и другое недоступно. Вот
они и закоснели в добродетели.
-- Культура и разврат, -- повторил Дориан.-- Я приобщился к тому и
другому, и теперь мне тяжело думать, что они могут сопутствовать друг другу.
У меня новый идеал, Гарри. Я решил стать другим человеком. И чувствую, что
уже переменился.
-- А вы еще не рассказали мне, какое это доброе дело совершили. Или,
кажется, вы говорили даже о нескольких? -- спросил лорд Генри, положив себе
на тарелку красную пирамидку очищенной клубники и посыпая ее сахаром.
-- Этого я никому рассказывать не стал бы, а вам расскажу. Я пощадил
женщину, Гарри. Такое заявление может показаться тщеславным хвастовством, но
вы меня поймете. Она очень хороша собой и удивительно напоминает Сибилу
Вэйн. Должно быть, этим она вначале и привлекла меня. Помните Сибилу, Гарри?
Каким далеким кажется то время!.. Так вот... Гетти, конечно, не нашего
круга. Простая деревенская девушка. Но я ее искренне полюбил. Да, я убежден,
что это была любовь. Весь май -- чудесный май был в этом году! -- я ездил к
ней дватри раза в неделю. Вчера она встретила меня в саду. Цветы яблони
падали ей на волосы, и она смеялась... Мы должны были уехать вместе сегодня
на рассвете. Но вдруг я решил оставить ее такой же прекрасной и чистой,
какой встретил ее...
-- Должно быть, новизна этого чувства доставила вам истинное
наслаждение, Дориан? -- перебил лорд Генри.-- А вашу идиллию я могу
досказать за вас. Вы дали ей добрый совет и разбили ее сердце. Так вы начали
свою праведную жизнь.
-- Гарри, как вам не стыдно говорить такие вещи! Сердце Гетти вовсе не
разбито. Конечно, она поплакала и все такое. Но зато она не обесчещена. Она
может жить, как Пердита, в своем саду среди мяты и златоцвета.
-- И плакать о неверном Флоризеле, -- докончил лорд Генри, со смехом
откидываясь на спинку стула.-- Милый мой, как много еще в вас презабавной
детской наивности! Вы думаете, эта девушка теперь сможет удовлетвориться
любовью человека ее среды? Выдадут ее замуж за грубиянавозчика или
крестьянского парня. А знакомство с вами и любовь к вам сделали свое дело:
она будет презирать мужа и чувствовать себя несчастной. Не могу сказать,
чтобы ваше великое самоотречение было большой моральной победой. Даже для
начала это слабо. Кроме того, почем вы знаете, -- может быть, ваша Гетти
плавает сейчас, как Офелия, где-нибудь среди кувшинок в пруду, озаренном
звездным сиянием?
-- Перестаньте, Гарри, это невыносимо! То вы все превращаете в шутку,
то придумываете самые ужасные трагедии! Мне жаль, что я вам все рассказал. И
что бы вы ни говорили, я знаю, что поступил правильно. Бедная Гетти! Сегодня
утром, когда я проезжал верхом мимо их фермы, я видел в окне ее личико,
белое, как цветы жасмина... Не будем больше говорить об этом. И не пытайтесь
меня убедить, что мое первое за столько лет доброе дело, первый
самоотверженный поступокна самом деле чуть ли не преступление. Я хочу стать
лучше. И стану... Ну, довольно об этом. Расскажите мне о себе. Что слышно в
Лондоне? Я давно не был в клубе.
-- Люди все еще толкуют об исчезновении Бэзила.
-- А я думал, что им это уже наскучило, -- бросил Дориан, едва заметно
нахмурив брови и наливая себе вина.
-- Что вы, мой милый! Об этом говорят всего только полтора месяца, а
обществу нашему трудно менять тему чаще, чем раз в три месяца, -- на такое
умственное усилие оно не способно. Правда, в этом сезоне ему очень повезло.
Столько событий -- мой развод, самоубийство Алана Кэмпбела, а теперь еще
загадочное исчезновение художника! В Скотландярде все еще думают, что
человек в сером пальто, уехавший девятого ноября в Париж двенадцатичасовым
поездом, был бедняга Бэзил, а французская полиция утверждает, что Бэзил
вовсе и не приезжал в Париж. Наверное, через неделюдругую мы услышим, что
его видели в СанФранциско. Странное дело -- как только кто-нибудь бесследно
исчезает, тотчас разносится слух, что его видели в СанФранциско!
Замечательный город, должно быть, этот СанФранциско, и обладает, наверное,
всеми преимуществами того света!
-- А вы как думаете, Гарри, куда мог деваться Бэзил? -- спросил Дориан,
поднимая стакан с бургундским и рассматривая вино па свет. Он сам удивлялся
спокойствию, с которым говорил об этом.
-- Понятия не имею. Если Бэзилу угодно скрываться, -- это его дело.
Если он умер, я не хочу о нем вспоминать. Смерть -- то единственное, о чем я
думаю с ужасом. Она мне ненавистна.
-- Почему же? -- лениво спросил младший из собеседников.
-- А потому, -- лорд Генри поднес к носу золоченый флакончик с уксусом,
-- что в наше время человек все может пережить, кроме нее. Есть только два
явления, которые и в нашем, девятнадцатом, веке еще остаются необъяснимыми и
ничем не оправданными: смерть и пошлость... Давайте перейдем пить кофе в
концертный зал, -- хорошо, Дориан? Я хочу, чтобы вы мне поиграли Шопена. Тот
человек, с которым убежала моя жена, чудесно играл Шопена. Бедная Виктория!
Я был к ней очень привязан, и без нее в доме так пусто. Разумеется, семейная
жизнь только привычка, скверная привычка. Но ведь даже с самыми дурными
привычками трудно бывает расстаться. Пожалуй, труднее всего именно с
дурными. Они -- такая существенная часть нашего "я".
Дориан, ничего не отвечая, встал изза стола и, пройдя в соседнюю
комнату, сел за рояль. Пальцы его забегали по черным и белым клавишам. Но
когда подали кофе, он перестал играть и, глядя на лорда Генри, спросил:
-- Гарри, а вам не приходило в голову, что Бэзила могли убить?
Лорд Генри зевнул.
-- Бэзил очень известен и носит дешевые часы. Зачем же было бы его
убивать? И врагов у него нет, потому что не такой уж он выдающийся человек.
Конечно, он очень талантливый художник, но можно писать, как Веласкес, и при
этом быть скучнейшим малым. Бэзил, честно говоря, всегда был скучноват.
Только раз он меня заинтересовал -- это было много лет назад, когда он
признался мне, что безумно вас обожает и что вы вдохновляете его, даете ему
стимул к творчеству.
-- Я очень любил Бэзила, -- с грустью сказал Дориан.-- Значит, никто не
предполагает, что он убит?
-- В некоторых газетах такое предположение высказывалось. А я в это не
верю. В Париже, правда, есть весьма подозрительные места, но Бэзил не такой
человек, чтобы туда ходить. Он совсем не любознателен, это его главный
недостаток.
-- А что бы вы сказали, Гарри, если бы я признался вам, что это я убил
Бэзила?
Говоря это, Дориан с пристальным вниманием наблюдал за лицом лорда
Генри.
-- Сказал бы, что вы, мой друг, пытаетесь выступить не в своей роли.
Всякое преступление вульгарно, точно так же, как всякая вульгарность --
преступление. И вы, Дориан, не способны совершить убийство. Извините, если я
таким утверждением задел ваше самолюбие, но, ейбогу, я прав. Преступники --
всегда людп низших классов. И я их ничуть не осуждаю. Мне кажется, для них
преступление -- то же, что для нас искусство: простонапросто средство,
доставляющее сильные ощущения.
-- Средство, доставляющее сильные ощущения? Значит, повашему, человек,
раз совершивший убийство, способен сделать это опять? Полноте, Гарри!
-- О, удовольствие можно находить во всем, что входит в привычку, -- со
смехом отозвался лорд Генри.-- Это один из главных секретов жизни. Впрочем,
убийство -- всегда промах. Никогда не следует делать того, о чем нельзя
поболтать с людьми после обеда... Ну, оставим в покое беднягу Бэзила.
Хотелось бы верить, что конец его был так романтичен, как вы предполагаете.
Но мне не верится. Скорее всего, он свалился с омнибуса в Сену, а кондуктор
скрыл это, чтобы не иметь неприятностей. Да, да, я склонен думать, что
именно так и было. И лежит он теперь под мутнозелеными водами Сены, а над
ним проплывают тяжелые баржи, и в волосах его запутались длинные
водоросли... Знаете, Дориан, вряд ли он мог еще многое создать в живописи.
Его работы за последние десять лет значительно слабее первых.
Дориан в ответ только вздохнул, а лорд Генри прошелся из угла в угол и
стал гладить редкого яванского попугая, сидевшего на бамбуковой жердочке.
Как только его пальцы коснулись спины этой крупной птицы с серыми крыльями и
розовым хохолком и хвостом, она опустила белые пленки сморщенных век на
черные стеклянные глаза и закачалась взад и вперед.
-- Да, -- продолжал лорд Генри, обернувшись к Дориану и доставая из
кармана платок, -- картины Бэзила стали много хуже. Чего-то в них не
хватает. Видно, Бэзил утратил свой идеал. Пока вы с ним были так дружны, он
был великим художником. Потом это кончилось. Изза чего вы разошлись? Должно
быть, он вам надоел? Если да, то Бэзил, вероятно, не мог простить вам этого
-- таковы уж все скучные люди. Кстати, что сталось с вашим чудесным
портретом? Я, кажется, не видел его ни разу с тех пор, как Бэзил его
закончил... А, припоминаю, вы говорили мне несколько лет назад, что
отправили его в Селби, и он не то затерялся по дороге, не то его украли. Что
же, он так и не нашелся? Какая жалость! Это был настоящий шедевр. Помню, мне
очень хотелось его купить. И жаль, что я этого не сделал. Портрет написан в
то время, когда талант Бэзила был в полном расцвете. Более поздние его
картины уже представляют собой ту любопытную смесь плохой работы и благих
намерений, которая у нас дает право художнику считаться типичным
представителем английского искусства... А вы объявляли в газетах о пропаже?
Это следовало сделать.
-- Не помню уже, -- ответил Дориан, -- Вероятно, объявлял. Ну, да бог с
ним, с портретом! Он мне, в сущности, никогда не нравился, и я жалею, что
позировал для него. Не люблю я вспоминать о нем. К чему вы затеяли этот
разговор? Знаете, Гарри, при взгляде на портрет мне всегда вспоминались две
строчки из какой-то пьесы -- кажется, из "Гамлета"... Постойте, как же
это?..
Словно образ печали, Бездушный тот лик...
Да, именно такое впечатление он на меня производил.
Лорд Генри засмеялся.
-- Кто к жизни подходит как художник, тому мозг заменяет душу, --
отозвался он, садясь в кресло.
Дориан отрицательно потряс головой и взял несколько тихих аккордов на
рояле.
-- Словно образ печали Бездушный тот лик...-- повторил он.
Лорд Генри, откинувшись в кресле, смотрел на него изпод полуопущенных
век.
-- А между прочим, Дориан, -- сказал он, помолчав, -- что пользы
человеку приобрести весь мир, если он теряет... как дальше? Да: если он
теряет собственную душу?
Музыка резко оборвалась. Дориан, вздрогнув, уставился на своего друга.
-- Почему вы задаете мне такой вопрос, Гарри?
-- Милый мой.-- Лорд Генри удивленно поднял брови.-- Я спросил, потому
что надеялся получить ответ, -- только и всего. В воскресенье я проходил
через Парк, а там у Мраморной Арки стояла кучка оборванцев и слушала
какого-то уличного проповедника. В то время как я проходил мимо, он как раз
выкрикнул эту фразу, и меня вдруг поразила ее драматичность... В Лондоне
можно очень часто наблюдать такие любопытные сценки... Вообразите --
дождливый воскресный день, жалкая фигура христианина в макинтоше, кольцо
бледных испитых лиц под неровной крышей зонтов, с которых течет вода, -- и
эта потрясающая фраза, брошенная в воздух, прозвучавшая как пронзительный
истерический вопль. Право, это было в своем роде интересно и весьма
внушительно. Я хотел сказать этому пророку, что душа есть только у
искусства, а у человека ее нет. Но побоялся, что он меня не поймет.
-- Не говорите так, Гарри! Душа у человека есть, это нечто до ужаса
реальное. Ее можно купить, продать, променять. Ее можно отравить или спасти.
У каждого из нас есть душа. Я это знаю.
-- Вы совершенно в этом уверены, Дориан?
-- Совершенно уверен.
-- Ну, в таком случае это только иллюзия. Как раз того, во что твердо
веришь, в действительности не существует. Такова фатальная участь веры, и
этому же учит нас любовь. Боже, какой у вас серьезный и мрачный вид, Дориан!
Полноте! Что нам за дело до суеверий нашего века? Нет, мы больше не верим в
существование души. Сыграйте мне, Дориан! Сыграйте какой-нибудь ноктюрн и во
время игры расскажите тихонько, как вы сохранили молодость. Вы, верно,
знаете какой-нибудь секрет.
Я старше вас только на десять лет, а посмотрите, как я износился,
сморщился, пожелтел! Вы же поистине очаровательны, Дориан. И сегодня более
чем когда-либо . Глядя на вас, я вспоминаю день нашей первой встречи. Вы
были очень застенчивый, но при этом довольно дерзкий и вообще замечательный
юноша. С годами вы, конечно, переменились, но внешне -- ничуть. Хотел бы я
узнать ваш секрет! Чтобы вернуть свою молодость, я готов сделать все на
свете -- только не заниматься гимнастикой, не вставать рано и не вести
добродетельный образ жизни. Молодость! Что может с ней сравниться? Как это
глупоговорить о "неопытной и невежественной юности". Я с уважением слушаю
суждения только тех, кто много меня моложе. Молодежь нас опередила, ей жизнь
открывает свои самые новые чудеса. А людям пожилым я всегда противоречу. Я
это делаю из принципа. Спросите их мнения о чемнибудь , что произошло только
вчера, -- и они с важностью преподнесут вам суждения, господствовавшие в
тысяча восемьсот двадцатом году, когда мужчины носили длинные чулки, когда
люди верили решительно во все, но решительно ничего не знали... Какую
прелестную вещь вы играете! Она удивительно романтична. Можно подумать, что
Шопен писал ее на Майорке, когда море стонало вокруг его виллы и соленые
брызги летели в окна. Какое счастье, что у нас есть хоть одно
неподражательное искусство! Играйте, играйте, Дориан, мне сегодня хочется
музыки!.. Я буду воображать, что вы -- юный Аполлон, а я -- внимающий вам
Марсий... У меня есть свои горести, Дориан, о которых я не говорю даже вам.
Трагедия старости не в том, что человек стареет, а в том, что он душой
остается молодым... Я иногда сам поражаюсь своей искренности. Ах, Дориан,
какой вы счастливец! Как прекрасна ваша жизнь! Вы все изведали, всем
упивались, вы смаковали сок виноградин, раздавливая их во рту. Жизнь ничего
не утаила от вас. И все в ней вы воспринимали как музыку, поэтому она вас не
испортила. Вы все тот же.
-- Нет, Гарри, я уже не тот.
-- А я говорю -- тот. Интересно, какова будет ваша дальнейшая жизнь.
Только не портите ее отречениями. Сейчас вы -- совершенство. Смотрите же, не
станьте человеком неполноценным. Сейчас вас не в чем упрекнуть. Не качайте
головой, вы и сами знаете, что это так. И, кроме того, не обманывайте себя,
Дориан: жизнью управляют не ваша воля и стремления. Жизнь наша зависит от
наших нервных волокон, от особенностей нашего организма, от медленно
развивающихся клеток, где таятся мысли, где родятся мечты и страсти. Вы,
допустим, воображаете себя человеком сильным и думаете, что вам ничто не
угрожает. А между тем случайное освещение предметов в комнате, тон утреннего
неба, запах, когда-то любимый вами и навеявший смутные воспоминания, строка
забытого стихотворения, которое снова встретилось вам в книге, музыкальная
фраза из пьесы, которую вы давно уже не играли, -- вот от каких мелочей
зависит течение нашей жизни, Дориан! Браунинг тоже где-то пишет об этом. И
паши собственные чувства это подтверждают. Стоит мне, например, ощутить
гденибудь запах духов "белая сирень", -- и я вновь переживаю один самый
удивительный месяц в моей жизни. Ах, если бы я мог поменяться с вами,
Дориан! Люди осуждали нас обоих, но вас они всетаки боготворят, всегда будут
боготворить. Вытот человек, которого наш век ищет... и боится, что нашел. Я
очень рад, что вы не изваяли никакой статуи, не написали картины, вообще не
создали ничего вне себя. Вашим искусством была жизнь. Вы положили себя на
музыку. Дни вашей жизни -- это ваши сонеты.
Дориан встал изза рояля и провел рукой по волосам.
-- Да, жизнь моя была чудесна, но так жить я больше не хочу, -- сказал
он тихо.-- И я не хочу больше слышать таких сумасбродных речей, Гарри! Вы не
все обо мне знаете. Если бы знали, то даже вы, вероятно, отвернулись бы от
меня. Смеетесь? Ох, не смейтесь, Гарри!
-- Зачем вы перестали играть, Дориан? Садитесь и сыграйте мне еще раз
этот ноктюрн. Взгляните, какая большая, желтая, как мед, луна плывет в
сумеречном небе. Она ждет, чтобы вы зачаровали ее своей музыкой, и под звуки
ее она подойдет ближе к земле... Не хотите играть? Ну, так пойдемте в клуб.
Мы сегодня очень хорошо провели вечер, и надо кончить его так же. В клубе
будет один молодой человек, который жаждет с вами познакомиться, -- это лорд
Пул, старший сын Борнмаута. Он уже копирует ваши галстуки и умоляет, чтобы я
его познакомил с вами. Премилый юноша и немного напоминает вас.
-- Надеюсь, что пет, -- сказал Дориан, и глаза его стали печальны.-- Я
устал, Гарри, я не пойду в клуб. Скоро одиннадцать, а я хочу пораньше лечь.
-- Не уходите еще, Дориан. Вы играли сегодня, как никогда. Ваша игра
была как-то особенно выразительна.
-- Это потому, что я решил исправиться, -- с улыбкой промолвил
Дориан.-- И уже немного изменился к лучшему.
-- Только ко мне не переменитесь, Дориан! Мы с вами всегда останемся
друзьями.
-- А ведь вы однажды отравили меня книгой, Гарри, -- этого я вам
никогда не прощу. Обещайте, что вы никому больше не дадите ее. Это вредная
книга.
-- Дорогой мой, да вы и в самом деле становитесь моралистом! Скоро вы,
как всякий новообращенный, будете ходить и увещевать людей не делать всех
тех грехов, которыми вы пресытились. Нет, для этой роли вы слишком хороши!
Да и бесполезно это. Какие мы были, такими и останемся. А "отравить" вас
книгой я никак не мог. Этого не бывает. Искусство не влияет на деятельность
человека, -- напротив, оно парализует желание действовать. Оно совершенно
нейтрально. Так называемые "безнравственные" книги -- это те, которые
показывают миру его пороки, вот и все. Но давайте не будем сейчас затевать
спор о литературе! Приходите ко мне завтра, Дориан. В одиннадцать я поеду
кататься верхом, и мы можем покататься вместе. А потом я вас повезу
завтракать к леди Бренксам. Эта милая женщина хочет посоветоваться с вами
насчет гобеленов, которые она собирается купить. Так смотрите же, я вас
жду!.. Или не поехать ли нам завтракать к нашей маленькой герцогине? Она
говорит, что вы совсем перестали бывать у нее. Быть может, Глэдис вам
наскучила? Я это предвидел. Ее остроумие действует на нервы. Во всяком
случае, приходите к одиннадцати.
-- Вы непременно этого хотите, Гарри?
-- Конечно. Парк теперь чудо как хорош! Сирень там цветет так пышно,
как цвела только в тот год, когда я впервые встретил вас.
-- Хорошо, приду. Покойной ночи, Гарри.
Дойдя до двери, Дориан остановился, словно хотел еще что-то сказать. Но
только вздохнул и вышел из комнаты.



    ГЛАВА XX



Был прекрасный вечер, такой теплый, что Дориан не надел пальто и нес
его на руке. Он даже не обернул шею своим шелковым кашне. Когда он, куря
папиросу, шел по улице, его обогнали двое молодых людей во фраках. Он
слышал, как один шепнул другому: "Смотри, это Дориан Грей". И Дориан
вспомнил, как ему раньше бывало приятно то, что люди указывали его друг
другу, глазели на него, говорили о нем. А теперь? Ему надоело постоянно
слышать свое имя. И главная прелесть жизни в деревне, куда он в последнее
время так часто ездил, была именно в том, что там его никто не знал.
Девушке, которая его полюбила, он говорил, что он бедняк, и она ему верила.
Раз он ей сказал, что в прошлом вел развратную жизнь, а она засмеялась и
возразила, что развратные люди всегда бывают старые и безобразные. Какой У
нее смех -- совсем как пение дрозда! И как она прелестна в своем ситцевом
платьице и широкополой шляпе! Она, простая, невежественная девушка, обладает
всем тем, что он утратил.
Придя домой, Дориан отослал спать лакея, который пе ложился, дожидаясь
его. Потом вошел в библиотеку и лег на диван. Он думал о том, что ему
сегодня говорил лорд Генри.
Неужели правда, что человек при всем желании не может измениться?
Дориан испытывал в эти минуты страстную тоску по незапятнанной чистоте своей
юности, "белорозовой юности", как назвал ее однажды лорд Генри. Он сознавал,
что загрязнил ее, растлил свою душу, дал отвратительную пищу воображению,
что его влияние было гибельно для других, и это доставляло ему жестокое
удовольствие. Из всех жизней, скрестившихся с его собственной, его жизнь
была самая чистая и так много обещала -- а он запятнал ее. Но неужели все
это непоправимо? Неужели для него нет надежды?
О, зачем в роковую минуту гордыни и возмущения он молил небеса, чтобы
портрет нес бремя его дней, а сам он сохранил неприкосновенным весь блеск
вечной молодости! В ту минуту он погубил свою жизнь. Лучше было бы, если бы
всякое прегрешение влекло за собой верное и скорое наказание. В каре --
очищение. Не "Прости нам грехи наши", а "Покарай нас за беззакония наши"вот
какой должна быть молитва человека справедливейшему богу.
На столе стояло зеркало, подаренное Дориану много лет назад лордом
Генри, и белорукие купидоны попрежнему резвились на его раме, покрытой
искусной резьбой. Дориан взял его в руки, -- совсем как в ту страшную ночь,
когда он впервые заметил перемену в роковом портрете, -- и устремил на его
блестящую поверхность блуждающий взор, затуманенный слезами. Однажды ктото,
до безумия любивший его, написал ему письмо, кончавшееся такими словами:
"Мир стал иным, потому что в него пришли вы, созданный из слоновой кости и
золота. Изгиб ваших губ переделает заново историю мира". Эти
идолопоклоннические слова вспомнились сейчас Дориану, и он много раз
повторил их про себя. Но в следующую минуту ему стала противна собственная
красота, и, швырнув зеркало на пол, он раздавил его каблуком на серебряные
осколки. Эта красота его погубила, красота и вечная молодость, которую он
себе вымолил! Если бы пе они, его жизнь была бы чиста. Красота оказалась
только маской, молодость -- насмешкой. Что такое молодость в лучшем случае?
Время незрелости, наивности, время поверхностных впечатлений и нездоровых
помыслов. Зачем ему было носить ее наряд? Да, молодость его погубила.
Лучше не думать о прошлом. Ведь ничего теперь не изменишь. Надо
подумать о будущем. Джеймс Вэйн лежит в безымянной могиле па кладбище в
Селби. Алан Кэмпбел застрелился ночью в лаборатории и не выдал тайны,
которую ему против воли пришлось узнать. Толки об исчезновении Бэзила
Холлуорда скоро прекратятся, волнение уляжется -- оно уже идет на убыль.
Значит, никакая опасность ему больше не грозит. И вовсе не смерть Бэзила
Холлуорда мучила и угнетала Дориана, а смерть его собственной души, мертвой
души в живом теле. Бэзил написал портрет, который испортил ему жизнь, -- и
Дориан не мог простить ему этого. Ведь всему виной портрет! Кроме того,
Бэзил наговорил ему недопустимых вещейи он стерпел это... А убийство?
Убийство он совершил в минуту безумия. Алан Кэмпбел? Что из того, что Алан
покончил с собой? Это его личное дело, такова была его воля. При чем же
здесь он, Дориан?
Новая жизнь! Жизнь, начатая сначала, -- вот чего хотел Дориан, вот к
чему стремился. И уверял себя, что она уже началась. Во всяком случае, он
пощадил невинную девушку. И никогда больше не будет соблазнять невинных. Он
будет жить честно.
Вспомнив о Гетти Мертон, он подумал: а пожалуй, портрет в запертой
комнате уже изменился к лучшему? Да, да, наверное, он уже не так страшен,
как был. И если жизнь его, Дориана, станет чистой, то, быть может, всякий
след пороков и страстей изгладится с лица портрета? А вдруг эти следы уже и
сейчас исчезли? Надо пойти взглянуть.
Он взял со стола лампу и тихопько пошел наверх. Когда он отпирал дверь,
радостная улыбка пробежала по его удивительно молодому лицу и осталась на
губах. Да, он станет другим человеком, и этот мерзкий портрет, который
приходится теперь прятать от всех, не будет больше держать его в страхе. Он
чувствовал, что с души наконец свалилась страшная тяжесть.
Он вошел, тихо ступая, запер за собой дверь, как всегда, и сорвал с
портрета пурпурное покрывало. Крик возмущения и боли вырвался у него.
Никакой перемены! Только в выражении глаз было теперь что-то хитрое, да губы
кривила лицемерная усмешка. Человек на портрете был все так же отвратителен,
отвратительнее прежнего, и красная влага на его руке казалась еще ярче, еще
более была похожа па свежепролитую кровь. Дориан задрожал. Значит, только
пустое тщеславие побудило его совершить единственное в его жизни доброе
дело? Или жажда новых ощущений, как с ироническим смехом намекнул лорд
Генри? Или стремление порисоваться, которое иногда толкает нас на поступки
благороднее пас самих? Или все это вместе? А почему кровавое пятно стало
больше? Оно расползлось по морщинистым пальцам, распространялось подобно
какой-то страшной болезни... Кровь была и на ногах портрета -- не капала ли
она с руки? Она была и на другой руке, той, которая не держала ножа,
убившего Бэзила. Что же делать? Значит, ему следует сознаться в убийстве?
Сознаться? Отдаться в руки полиции, пойти на смерть?
Дориан рассмеялся. Какая дикая мысль! Да если он и сознается, кто ему
поверит? Нигде не осталось следов, все вещи убитого уничтожены, -- он,
Дориан, собственноручно сжег все, что оставалось внизу, в библиотеке. Люди
решат, что он сошел с ума. И, если он будет упорно обвинять себя, его запрут
в сумасшедший дом... Но ведь долг велит сознаться, покаяться перед всеми,
поыести публичное наказание, публичный позор. Есть бог, и он требует, чтобы
человек исповедовался в грехах своих перед небом и землей. И ничто не
очистит его, Дориана, пока он не сознается в своем преступлении...
Преступлении? Он пожал плечами. Смерть Бэзила Холлуорда утратила в его
глазах всякое значение. Он думал о Гетти Мертон. Нет, этот портрет, это
зеркало его души, лжет! Самолюбование? Любопытство? Лицемерие? Неужели
ничего, кроме этих чувств, не было в его самоотречении? Неправда, было нечто
большее! По крайней мере, так ему казалось. Но кто знает?..
Нет, ничего другого не было. Он пощадил Гетти только из тщеславия. В
своем лицемерии надел маску добродетели. Из любопытства попробовал поступить
самоотверженно. Сейчас он это ясно понимал.
А это убийство? Что же, оно так и будет его преследовать всю жизнь?
Неужели прошлое будет вечно тяготеть над ним? Может, в самом деле
сознаться?.. Нет, ни за что! Против него есть только однаединственная -- и
то слабая -- улика: портрет. Так надо уничтожить его! И зачем было так долго
его хранить? Прежде ему нравилось наблюдать, как портрет вместо него
старится и дурнеет, но в последнее время он и этого удовольствия не
испытывает. Портрет не дает ему спокойно спать по ночам. И, уезжая из
Лондона, он все время боится, как бы в его отсутствие чужой глаз не
подсмотрел его тайну. Мысль о портрете отравила ему не одну минуту радости,
омрачила меланхолией даже его страсти. Портрет этот -- как бы его совесть.
Да, совесть. И надо его уничтожить.
Дориан осмотрелся и увидел нож, которым он убил Бэзила Холлуорда. Он не
раз чистил этот нож, и на нем не осталось ни пятнышка, он так и сверкал.
Этот нож убил художника -- так пусть же он сейчас убьет и его творение, и
все, что с ним связано. Он убьет прошлое, и, когда прошлое умрет, Дориан
Грей будет свободен! Он покончит со сверхъестественной жизнью души в
портрете, и когда прекратятся эти зловещие предостережения, он вновь обретет
покой.
Дориан схватил нож и вонзил его в портрет.
Раздался громкий крик и стук от падения чего-то тяжелого. Этот крик
смертной муки был так ужасен, что проснувшиеся слуги в испуге выбежали из
своих комнат. А два джентльмена, проходившие на площади, остановились и
посмотрели на верхние окна большого дома, откуда донесся крик. Потом пошли
искать полисмена и, встретив его, привели к дому. Полисмен несколько раз
позвонил, но на звонок никто не вышел. Во всем доме было темно, светилось
только одно окно наверху. Подождав немного полисмен отошел от двери и занял
наблюдательный пост на соседнем крыльце.
-- Чей это дом, констебль? -- спросил старший из двух джентльменов.
-- Мистера Дориана Грея, сэр, -- ответил полицейский.
Джентльмены переглянулись, презрительно усмехаясь, и пошли дальше. Один
из них был дядя сэра Генри Эштона.
А в доме, на той половине, где спала прислуга, тревожно шептались
полуодетые люди. Старая миссис Лиф плакала и ломала руки. Фрэнсис был бледен
как смерть.
Прождав минут пятнадцать, он позвал кучера и одного из лакеев, и они
втроем на цыпочках пошли наверх. Постучали, но никто не откликнулся. Они
стали громко звать Дориана. Но все было безмолвно наверху. Наконец, после
тщетных попыток взломать дверь, они полезли на крышу и спустились оттуда на
балкон. Окна легко поддались, -- задвижки были старые.
Войдя в комнату, они увидели на стене великолепный портрет своего
хозяина во всем блеске его дивной молодости и красоты. А на полу с ножом в
груди лежал мертвый человек во фраке. Лицо у него было морщинистое, увядшее,
отталкивающее. И только по кольцам на руках слуги узнали, кто это.

    Николай Георгиевич Гарин-Михайловский

                                                       (1852-1906)

                              Коротенькая жизнь

 

 

 

                                                                                          Посвящается дорогому моему сыну Серёже.

 

    

 

     Наше знакомство только что началось, и я, как это, вероятно, со всеми бывает, незаметно напрягал своё внимание, чтобы поскорее уяснить себе нравственный облик нового знакомого. В таких случаях иногда бывает то же, что и с новой книгой, с содержанием которой хочешь бегло ознакомиться, чтобы выяснить вопрос: стоит ли тратить на неё время.

     Местом нашего знакомства была деревня. Обстановка — помещичий дом с следами некогда довольно богатого прошлого. Теперь всё это носит уже на себе следы времени и отсутствия интереса со стороны хозяев к восстановлению былого. Впрочем, в широких с потёртой материей креслах сидеть удобно и приятно.

ГАРИН-МИХАЙЛОВСКИЙ Николай Георгиевич (1852-1906)

Гарин-Михайловский Н.Г. Русский писатель, публицист, инженер-изыскатель и строитель железных дорог Н.Г. Гарин-Михайловский (настоящее имя и фамилия - Николай Егорович Михайловский) родился 8 (20) февраля 1852 года в Петербурге в семье военного. Семья эта принадлежала к старинному дворянскому роду, когда-то одному из самых богатых и знатных в Херсонской губернии. Так получилось, что крестили мальчика сам царь Николай I и мать революционерки Веры Засулич.

Детские и отроческие годы Николая Михайловского, совпавшие с эпохой реформ 1860-х годов - временем решительной ломки старых устоев, прошли в Одессе, где у его отца, Георгия Антоновича, был небольшой дом и недалеко от города - имение. Первоначальное образование, по традиции дворянских семей, мальчик получил дома под руководством матери, а затем, после недолгого пребывания в немецкой школе, учился в одесской Ришельевской гимназии (1863-1871). В 1871 году, окончив гимназию, Н.Г. Михайловский поступил на юридический факультет Петербургского университета, но проучился там совсем недолго. По окончании первого года обучения он не сдал экзамен по энциклопедии права, зато в следующем году с блеском выдержал вступительный экзамен в Петербургский Институт путей сообщения.

В пору студенческой практики Михайловский ездил кочегаром на паровозе, и уже тогда понял, что в труд надо вкладывать не только ум, физическую силу, но и мужество; что труд и созидание в его профессии связаны воедино, дают богатое знание жизни и побуждают искать пути ее преобразования. До конца своей жизни он занимался изысканиями и строительством дорог - железных, электрических, канатных и других - в Молдавии и Болгарии, на Кавказе и в Крыму, на Урале и в Сибири, на Дальнем Востоке и в Корее. По словам А.И. Куприна "его деловые проекты всегда отличались пламенной, сказочной фантазией". Он был талантливым инженером, неподкупным человеком, умеющим отстаивать свою точку зрения перед любыми инстанциями.

Но это будет потом, а после окончания в 1878 году института со званием "гражданского инженера путей сообщения, с правом производства строительных работ", Михайловского направили в Болгарию, только что освобожденную от османского владычества. Там он строил Бендеро-Галицкую железную дорогу, соединившую Молдавию с Болгарией, а также порт и дороги в районе Бургаса. Проведя на Балканах 4 года, Михайловский был одним из первых русских инженеров, работавших в Болгарии после ее освобождения. Михайловский очень гордился тем, что русские инженеры были первыми, кто пришел в Болгарию не разрушать, а созидать. С тех пор инженер, изыскатель, проектировщик и строитель Н.Г. Михайловский строил тоннели, мосты, прокладывал железные дороги, работал в Батуме, Уфе, в Казанской, Костромской, Вятской, Волынской губерниях и в Сибири. "Специалисты уверяют, - писал Куприн, - что лучшего изыскателя и инициатора - более находчивого, изобретательного и остроумного - трудно себе представить".

В 1880-х годах Михайловский работал инженером на строительстве, Батумской, Либаво-Роменской, Жабинско-Пинской, Самаро-Уфимской железных дорог, участвовал в строительстве Батумского морского порта. Но в начале 1880-х годов он увлекся народничеством и в 1884 году вышел в отставку. Работа на частной железной дороге показала ему невозможность служить одновременно интересам капитала и общества. Гарин-Михайловский решил "сесть на землю" и вступить на путь социального реформаторства, практического народничества, предприняв опыт социалистического переустройства деревни. Для осуществления своей социальной идеи он купил имение в Бугурусланском уезде Самарской губернии, где прожил с семьей три года, занимаясь сельским хозяйством и пытаясь доказать жизненность "общинного быта". Однако такое хозяйничанье не пошло на лад. Как помещик-землевладелец, Гарин-Михайловский был многочисленными нитями связан со старым порядком. Социальное реформаторство закончилось полным крахом, и он отдался железнодорожному строительству.

С 1886 года Гарин-Михайловский вновь на службе, и вновь блистает его выдающийся талант инженера. Во время строительства Уфа-Златоустовской железной дороги (1888-1890) он проводил изыскательские работы. Результатом этих работ явился вариант, дававший колоссальную экономию, и с января 1888 года Гарин-Михайловский приступил к реализации своего варианта дороги в качестве начальника 9-го строительного участка.

Писатель К.И. Чуковский отмечал в нем "никогда не угасавший живой интерес к хозяйственному устроению России, к русской экономике и технике". "Про меня говорят, - писал Николай Георгиевич жене, - что я чудеса делаю, и смотрят на меня большущими глазами, а мне смешно. Так мало надо, чтобы все это делать. Побольше добросовестности, энергии, предприимчивости, и эти с виду страшные горы расступятся и обнаружат свои тайные, никому не видимые ходы и проходы, пользуясь которыми можно удешевлять и сокращать значительно линию". Он искренне мечтал о времени, когда Россия покроется сетью железных дорог, и не видел большего счастья, как работать во славу России, приносить "не воображаемую, а действительную пользу". Сооружение железных дорог он рассматривал как необходимое условие развития экономики, расцвета и могущества своей страны. Учитывая недостаток средств, отпускаемых казной, он настойчиво выступал за удешевление постройки дорог за счет разработки выгодных вариантов и внедрения более совершенных методов строительства. На его пути было немало новаторских проектов. На Урале это сооружение туннеля на перевале Сулея, который сократил железнодорожную линию на 10 км и дал экономии 1 млн. рублей; изыскания от станции Вязовой до станции Садки сократили линию на 7,5 верст и сберегли около 400 тысяч рублей; новый вариант линии вдоль реки Юризань дал экономию до 600 тысяч рублей. Заведуя постройкой железнодорожной ветки от ст. Кротовка Самаро-Златоустовской железной дороги до Сергиевска, он отстранил подрядчиков, наживавших огромные барыши за счет грабежа казенных средств и эксплуатации рабочих, создал выборную администрацию. В особом циркуляре к служащим он категорически запретил какие-либо злоупотребления и установил порядок расчета с рабочими под наблюдением общественных контролеров. "Н.Г. Михайловский, - писал 18 августа 1896 года "Волжский вестник", - первый из инженеров-строителей подал свой голос инженера и писателя против практиковавшихся доселе порядков и первый делает попытку ввести новые". На той же стройке Николай Георгиевич организовал первый в России товарищеский суд с участием рабочих и служащих, в том числе женщин, над инженером, принявшим за взятку гнилые шпалы. По словам К.И. Чуковского, он как бы перенес экономику "из области ума в область сердца".

Детство Темы 8 сентября 1890 года Гарин-Михайловский выступил на торжествах в Златоусте по случаю прибытия сюда первого поезда. В конце 1890 года он занимается изысканиями на строительстве Златоуст-Челябинской железной дороги, а в апреле 1891 года назначается начальником изыскательской партии на Западно-Сибирской железной дороге. Здесь им был предложен наиболее оптимальный железнодорожный мостовой переход через Обь. Именно Михайловский отклонил вариант возведения моста в районе Томска, и своим "вариантом у села Кривощеково" создал условия для возникновения Новосибирска - одного из крупнейших промышленных центров нашей страны. Так что Н.Г. Гарина-Михайловского можно назвать одним из основателей и строителей Новосибирска.

В статьях о Сибирской железной дороге он с увлечением и страстью отстаивал идею экономии, с учетом которой первоначальная стоимость железнодорожного пути была понижена со 100 до 40 тысяч рублей за версту. Он предложил публиковать отчеты о "рациональных" предложениях инженеров, и выдвинул идею публичного обсуждения технических и других проектов "для избежания прежних ошибок". В сочетании высокого строя души с деловитостью и хозяйственной практикой заключалась особенность творческой личности Николая Георгиевича. "Он был по натуре поэт, это чувствовалось каждый раз, когда он говорил о том, что любит, во что верит. Но он был поэтом труда, человеком с определенным уклоном к практике, к делу", - вспоминал A.M. Горький.

Существует легенда, что на одном из участков строительства железной дороги инженеры столкнулись со следующей проблемой: необходимо было обогнуть крупный холм или утес, выбрав для этого наиболее короткую траекторию (ведь стоимость каждого метра железной дороги была очень высокой). Н.Г. Гарин-Михайловский потратил день на размышления и затем дал указания прокладывать дорогу вдоль одного из подножий холма. Когда его спросили, чем обусловлен выбор, Михайловский ответил, что весь день наблюдал за птицами - вернее, за тем, какой дорогой они облетали холм. Он посчитал, что они летят более коротким путем, экономя усилия, и решил воспользоваться их маршрутом. Впоследствии точные расчеты, основанные на космической съемке, показали, что решение Гарина-Михайловского, принятое по наблюдению за птицами, было верным.

Сибирская эпопея Н.Г. Михайловского была лишь эпизодом в его насыщенной жизни. Но объективно это был высший взлет, вершина его инженерной деятельности - по дальновидности расчетов, по неопровержимости принципиальной позиции, по упорству борьбы за оптимальный вариант и по историческим результатам. Он писал жене: "Я в угаре всевозможных дел и не теряю ни одного мгновения. Я веду самый излюбленный образ жизни, - шатаюсь с изысканиями по селам и весям, езжу в города... агитирую свою дешевую дорогу, веду дневник. Работы по горло..."

Дворянин по происхождению, Н.Г. Гарин-Михайловский сформировался как личность в эпоху общественного подъема в России 1860-1870-х годов. Увлечение народничеством оказалось неудачным, жизненность "общинного быта" доказать не удалось. Он активно общался с народом, обстоятельно знал его жизнь, поэтому разочарование в народничестве привело его в лагерь сочувствующих марксизму. В 1896 году Н.Г. Гарин-Михайловский организовал один из первых в России товарищеских судов над инженером, растратившим казенные деньги. Активно сотрудничал он в марксистских изданиях, а в последние годы жизни оказывал материальную помощь большевикам. "Я думаю, что он считал себя марксистом, потому что был инженером. Его привлекала активность учения Маркса. Марксов план реорганизации мира восхищал его своей широтой, будущее он представлял себе как грандиозную коллективную работу, исполняемую всей массой человечества, освобождённого от крепких пут классовой государственности", - вспоминал М.Горький, а писатель С.Елпатьевский отмечал, что глаза и сердце Н.Г. Гарина-Михайловского "были обращены вперед, к светлому демократическому будущему России".

С середины 1890-х годов Николай Георгиевич участвовал в организации марксистской газеты "Самарский вестник", журналов "Начало" и "Жизнь", входил в редакцию большевистского "Вестника жизни". В 1891 году Гарин купил право на издание журнала "Русское богатство", до 1899 года был его редактором. Он не раз скрывал в своем имении подпольщиков, хранил нелегальную литературу, в частности "Искру". В декабре 1905 года, находясь в Маньчжурии как военный корреспондент, Николай Георгиевич распространял в армии революционно-пропагандистские издания, передавал средства для покупки оружия участникам боев на Красной Пресне в Москве. Не случайно с 1896 года за ним устанавливается негласный надзор, который продолжался до его смерти.

С апреля 1903 года Н.Г. Гарин-Михайловский руководил экспедицией для выполнения проектных работ по строительству железной дороги на южном берегу Крыма. За восемь месяцев экспедиция провела технико-экономические расчеты по двадцати двум вариантам трассы, их стоимость колебалась с 11,3 до 24 млн. рублей золотом. Гарин-Михайловский стремился осуществить проект основательно и с минимальными затратами. На вопрос "Какая линия дороги будет предпочтительнее?" он неизменно отвечал: "Та, что обойдётся дешевле, рекомендую землевладельцам и спекулянтам поумерить свои аппетиты". Современники, близко знавшие писателя-инженера, вспоминали, как он шутил, что постройка южнобережной железной дороги стала бы для него лучшим посмертным памятником. Гарин-Михайловский признавался Куприну, что лишь два дела своей жизни он непременно желал бы выполнить до конца - железную дорогу в Крыму и повесть "Инженеры". Строительству дороги помешала русско-японская война, но материалы изысканий Гаринa-Михайловского были использованы во время строительства автодороги Севастополь-Ялта (1972). Закончить повесть "Инженеры" Н.Гарину помешала смерть.

На литературное поприще Н.Г. Михайловский выступил в 1892 году имевшей успех повестью "Детство Темы" и рассказом "Несколько лет в деревне". Как писатель он выступал под псевдонимом Н.Гарин: от имени сына - Георгий, или, как звали в семье, Гаря. Итогом литературного труда Гарина-Михайловского явилась автобиографическая тетралогия: "Детство Темы" (1892), "Гимназисты" (1893), "Студенты" (1895), "Инженеры" (опубл.1907), посвященная судьбам молодого поколения интеллигенции "переломного времени". Эта тетралогия - наиболее известное из произведений Гарина - задумана интересно, исполнена талантливо и серьезно. "Детство Темы" - лучшая часть тетралогии. У автора есть живое чувство природы, есть память сердца, с помощью которой он воспроизводит детскую психологию не со стороны, как взрослый, наблюдающий ребенка, а со всей свежестью и полнотой детских впечатлений. Но автобиографический элемент слишком им владеет; он загромождает рассказ эпизодами, нарушающими цельность художественного впечатления. Больше всего это заметно в "Студентах", хотя и в них есть очень живо написанные сцены.

Результатом путешествий по Дальнему Востоку явились путевые очерки "По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову" (1899) и др. В 1898 году, находясь в Корее, Гарин-Михайловский составил сборник "Корейские сказки" (изд. 1899). Горький вспоминал: "Я видел черновики его книг о Маньчжурии и "Корейских сказок"; это была куча разнообразных бумажек, бланки "Отдела службы тяги и движения" какой-то железной дороги, линованные страницы, вырванные из конторской книги, афиша концерта и даже две китайские визитные карточки; всё это исписано полусловами, намеками на буквы. - Как же вы читаете это? - Ба! - сказал он. - Очень просто, ведь это мною написано. И бойко начал читать одну из милых сказок Кореи. Но мне показалось, что читает он не по рукописи, а по памяти".

Литературное творчество принесло Н.Г. Гарину-Михайловскому широкую известность еще при жизни. Его перу принадлежат также повести, рассказы, пьесы, путевые очерки, сказки для детей, статьи по различным вопросам. Рассказы Н.Гарина вышли отдельно под заглавием "Очерки и рассказы" (1893-1895); отдельно были изданы также: "По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову" и "Корейские сказки". Лучшие из его произведений пережили автора. Собрание сочинений Гарина-Михайловского вышло в 8 томах (1906-1910). Книги Н.Г. Гарина-Михайловского и сегодня переиздаются и не задерживаются на прилавках книжных магазинов и полках библиотек. Доброта, искренность, знание глубин человеческой души и сложностей жизни, вера в разум и совесть человека, любовь к Родине и подлинный демократизм - все это и сегодня близко и дорого в лучших книгах писателя нашему современнику.

Тем не менее, к себе как к литератору, он относился недоверчиво и несправедливо. Кто-то похвалил "Детство Тёмы". "Пустяки, - сказал он, вздохнув. - О детях все хорошо пишут, о них трудно написать плохо". И, как всегда, тотчас же уклонился в сторону: "А вот мастерам живописи трудно написать портрет ребёнка, у них дети - куклы. Даже "Инфанта" Ван Дейка - кукла". Талантливый фельетонист С.С. Гусев однажды попенял, что Гарин-Михайловский мало пишет. "Должно быть, потому, что я больше инженер, чем литератор, - ответил Михайловский и невесело усмехнулся. - Инженер я тоже, кажется, не той специальности, мне нужно бы строить не по горизонталям, а по вертикальным линиям. Нужно было взяться за архитектуру". Но о своей работе путейца он рассказывал прекрасно, с великим жаром, как поэт.

Геолог Б.К. Терлецкий, его приемный сын, писал о Николае Георгиевиче: "Передо мной стройная фигура со смуглым лицом, с седыми волосами, с юношески светлыми глазами. Вы не верите, что ему 50 лет. Вы не скажете, что это стареющий человек. Такие горячие глаза, такое подвижное лицо, такая приветливая улыбка могут быть только у юноши". Сохранилось немало фотографий писателя, однако они не отражают до конца динамизма и обаяния этого человека. Пожалуй, более яркое впечатление составляет словесный портрет, написанный А.И. Куприным: "У него была стройная, худощавая фигура, небрежные, быстрые, точные и красивые движения и замечательное лицо, из тех лиц, которые никогда потом не забываются. Всего пленительней был в этом лице контраст между преждевременной сединой густых волос и совсем юношеским блеском живых, смелых, слегка насмешливых глаз. Он вошел и уже через пять минут овладел разговором и сделался центром общества. Но видно было, что он сам не прилагал к этому никаких усилий. Таково было обаяние его личности, его улыбки, его живой, увлекательной речи". Говорил он как будто небрежно, но очень ловко и своеобразно построенными фразами. Замечательно владел вводными предложениями, которые терпеть не мог Чехов. Однако у Гарина-Михайловского не было привычки любоваться своим красноречием. В его речах всегда было "словам тесно, мыслям - просторно". С первой встречи он часто вызывал впечатление, не очень выгодное для себя. Драматург Косоротов жаловался на него: "Мне с ним хотелось о литературе побеседовать, а он меня угостил лекцией о культуре корнеплодов, потом говорил что-то о спорынье". А Леонид Андреев на вопрос: "как понравился ему Гарин?" ответил: "Очень милый, умный, интересный! Но - инженер. Это плохо, когда человек - инженер. Я боюсь инженера, опасный человек! И не заметишь, как он приладит тебе какое-нибудь лишнее колёсико, а ты вдруг покатишься по чужим рельсам. Гарин склонен ставить людей на свои рельсы, да, да! Напористый, толкается..."

Он был по натуре поэт, это чувствовалось каждый раз, когда он говорил о том, что любит, во что верит. Но он был поэтом труда, человеком с уклоном к практике, к делу. Нередко приходилось слышать от него чрезвычайно оригинальные и смелые утверждения. Гарин мог говорить даже о "паразитоводстве". Он вообще был разносторонне, по-русски даровит и по-русски же разбрасывался во все стороны. Однако всегда было интересно слушать его речи о предохранении ботвы корнеплодов от вредителей, о способах борьбы с гниением шпал, о баббите, автоматических тормозах, - обо всём он говорил увлекательно. Добр он был тоже по-русски. Деньги разбрасывал так, как будто они его отягощали, и он брезговал ими. Первым браком он был женат на богатой женщине, дочери генерала Черевина, личного друга Александра III. Но её миллионное состояние он в краткий срок истратил на сельскохозяйственные опыты и в 1895-1896 годах жил личным заработком. Жил широко, угощая знакомых изысканными завтраками и обедами, дорогим вином. Любил делать подарки и вообще любил делать приятное людям, но не для того, чтоб расположить их в свою пользу, нет, этого он легко достигал обаянием своего таланта и "динамичности". Принимая жизнь как праздник, он бессознательно заботился, чтоб и окружающие его так же принимали её.

Летом 1905 года Н.Г. Гарин привёз М.Горькому деньги для передачи их в партийную кассу. Увидев у Горького очень пёструю компанию, он вздохнул и сказал: "Сколько у вас бывает народа! Интересно живёте! А я вот езжу туда-сюда, как будто кучер дьявола, а жизнь проходит. Скоро 60 лет, а что я сделал?" Про лучшие свои произведения - "Детство Тёмы", "Гимназисты", "Студенты", "Инженеры" он ответил Горькому: "Ведь вы знаете, что все эти книжки можно бы и не писать. Теперь время не для книжек..."

Покой претил кипучей натуре Николая Георгиевича. Он исколесил всю Россию, совершил кругосветное путешествие, а свои произведения писал "на облучке" - в купе вагона, в каюте парохода, в номере гостиницы, в сутолоке вокзала. И смерть настигла его, по выражению Горького, "на ходу". Николай Гарин-Михайловский - вдохновенный инженер-изыскатель, строитель многих железных дорог на огромных пространствах России, талантливый писатель и публицист, видный общественный деятель, неутомимый путешественник и первооткрыватель - умер от паралича сердца на редакционном заседании марксистского журнала "Вестник жизни", в делах которого принимал участие. Гарин-Михайловский сказал горячую речь, вышел в соседнюю комнату, прилёг на диван, и смерть оборвала жизнь этого талантливого человека. Это случилось 27 ноября (10 декабря) 1906 года в Петербурге.

Н.Г. Гарина-Михайловского, отдавшего крупную сумму для нужд революции, оказалось не на что похоронить. Собрали деньги по подписке среди питерских рабочих, интеллигенции. Похоронили его на Литераторских мостках Волковского кладбища. В 1912 году на могиле писателя и инженера установили надгробие с бронзовой горельефной полуфигурой (скульптор Л.В. Шервуд).

"Счастливейшая страна Россия! Сколько интересной работы в ней, сколько волшебных возможностей, сложнейших задач! Никогда никому не завидовал, но завидую людям будущего..."

Н.Г. Гарин-Михайловский
Надгробие входит в Перечень объектов исторического и культурного
наследия федерального (общероссийского) значения,
находящихся в г.Санкт-Петербурге (утв. постановлением Правительства РФ от 10 июля 2001 г. N 527)

могила Н.Г. Гарина-Михайловского

могила Н.Г. Гарина-Михайловского

    Николай Георгиевич Гарин-Михайловский



    Книжка счастья




------------------------------------------------------------------------
------------------------------------------------------------------------




Посвящается моей племяннице Ниночке

Была когда-то на свете (а может, и теперь есть) маленькая, потертая,
грязная книжка. В этой книжке таилась волшебная сила. Кто брал ее в руки, тот
делался добрым, веселым, хорошим, и главное - тот начинал любить всех и только
и думал о том, как бы и всем было так же хорошо, как и ему. Купец не обманывал
больше, богатый думал о бедных, большой барин больше не думал, что он не
ошибается и что в его голове может поместиться весь мир. И все потому, что
тот, кто держал книжку волшебную, любил в эту минуту других больше, чем себя.
Но когда книжка случайно выпадала из рук того, кто держал ее, он опять начинал
думать только о себе и ничего больше не хотел знать. И если книжка вторично
попадалась на глаза, ее отбрасывали ногами, а то с помощью щипцов бросали в
огонь. Книжка как будто сгорала, все успокаивались, но так как книжка была
волшебная, то она сгореть никогда не могла и опять попадалась кому-нибудь на
глаза.
Был раз веселый праздник. Все, кто мог, радовались. Но маленький больной
мальчик не радовался. Его всегда мучили всякие болезни, и давно уж весь мир
казался ему аптекой, а все незнакомые люди докторами, которые вдруг начнут
насильно пичкать его разными горькими лекарствами.
Никто этого не любит, и вот почему мальчик, в то время как все дети
веселились, шел, гуляя с своей няней, такой же грустный и скучный как и
всегда. У него была большая тяжелая голова, которая перетягивала его, и ему
легче поэтому было смотреть вниз, и, может быть, вследствие этого он и увидел
маленькую грязную книжку. И хотя няня и тянула его за руку вперед, он все-таки
настоял на своем и поднял книжку
Он держал ее, и, чем крепче прижимал к себе, тем веселее становилось у
него на душе. Когда он пришел домой, увидев мать, он закричал радостно:
"Мама!" - и побежал к ней. И хотя по дороге выскочил папа который читал в это
время одну очень умную книгу о том, как надо обращаться с детьми, и крикнул
сердито своему капризному сыну: "Не можешь разве не кричать?" - мальчик не
обиделся и понял, что папа кричит оттого, что у него нет такой же книжки,
какая была у него.
И тетя, увидав его веселого, не смогла удержать своего восторга, бросилась
и начала его так больно целовать, что в другое время мальчик опять бы
расплакался, но теперь он только сказал:
- Милая тетя, мне больно, пусти меня, пожалуйста.
И хотя тетя еще сильнее от этого стала его тормошить, он терпел, потому
что понимал теперь, что тетя любит его и сама не понимает, что делает ему
своей любовью больно. Когда наконец мальчик прибежал к матери, он показал ей
свою книжку и сказал счастливый, приседая и заглядывая ей в глаза:
- Книжка...
Мать не знала, конечно, какая это книжка, но она видела, что сын ее
счастлив, а чего ж больше матери надо? Она захотела только еще прибавить ему
немного счастья и, погладив его по голове, ласково проговорила :
- Милый мой мальчик.
Да, мальчик был очень счастлив, и, когда няня, укладывая его спать, взяла
было у него книжку, он так начал плакать, что няня должна была возвратить ему
книжку, с которой так и заснул мальчик.
А ночью к нему прилетела волшебница фея и сказала:
- Я фея счастья. Многим я давала свою книжку, и все были счастливы, когда
держали ее; но, когда я брала опять ее от них, они не хотели второй раз
принимать эту книжку от меня. Ты, маленький мальчик, первый, который захотел
взять ее обратно. И за это я тебе открою секрет, как сделать всех счастливыми.
И хотя ты еще очень маленький мальчик, но ты поймешь, потому что у тебя доброе
сердце.
И так как этого именно и хотел мальчик, потому что такова уж была сила
волшебной книжки, то он и сказал фее:
- Милая фея! Я так хочу, чтоб все, все были так же счастливы, как я: и
мама, и папа, и тот плотник, который сегодня приходил просить работы, и та
старушка, которая, помнишь, шла и плакала оттого, что ей есть нечего, и тот
мальчик, который просил у меня милостыни... все, все, добрая фея!
- А если б для того, чтобы все были счастливы, тебе пришлось бы умереть?..
Хочешь знать секрет?
- Хочу!
- Тогда идем!
И прекрасная фея протянула мальчику руку, и они пошли.
Они вышли на улицу и долго шли. Когда город остался назади, фея показала
ему вверх, и хотя было темно, но там, на верху горы, высоко-высоко, ярко
горели окна волшебного замка.
Фея нагнулась к мальчику и сказала:
- Вот что надо сделать, чтобы все были счастливы. Там, в этом замке, спит
заколдованная царевна. Чтобы все были счастливы, надо разбудить ее. Но это не
так легко: сон царевны стережет злой волшебник. Ты видишь перед нами ту
большую дорогу, освещенную огнями, что идет прямо в гору? Видишь, сколько идет
по этой дороге детей? Многие из них идут туда, в замок, с тем, чтобы разбудить
царевну, но никто не разбудит! Это волшебная дорога: по мере того как они
подымаются в гору, их сердца каменеют, и, когда они приходят наверх с своими
каменными сердцами, они забывают, зачем пришли, и злой волшебник громко
смеется и бросает их в виде камней вон в ту темную сторону, откуда слышны эти
крики, плач и стоны.
- Это кто кричит?
- Те, которые ходят во тьме и в грязи. Они кричат, потому что им страшно и
скучно во тьме, кричат, потому что они в грязи, потому что хотят есть, кричат,
потому что надеются, что проснется царевна и услышит их голодные крики. Злой
волшебник смеется и бросает им вместо хлеба каменных людей, которые, падая,
убивают их, а они, не видя в темноте ничего, думают, что это камни летят в них
с неба или кто-нибудь из них же бросает их, и тогда они убивают друг друга.
- А зачем волшебник так делает?
- Он должен их мучить, потому что только этим темным местом и можно прийти
к дороге, ведущей в замок, к дороге, над которой уже не властна сила
волшебника. Но об этом никто не знает, и пока там и темно, и грязно, и страшно
- все хотят попасть на ту освещенную, но заколдованную дорогу. Какой хочешь
идти дорогой? Той ли, где темно и грязно и нет таких нарядных и веселых детей,
какие идут по этой большой прямо в гору дороге?
- Этой, - мальчик показал в темную и грязную сторону.
- Ты не боишься? Там злые дети, они ходят в темноте взад и вперед и, не
зная дороги, кричат и убивают друг друга; там может убить тебя камень
волшебника. Пойдешь?
- Да.
- Идем.
Они пошли, и мальчик увидел вокруг себя страшные лица злых детей.
- Дети! Идите за мной! Я знаю дорогу!
- Где, где?
- Сюда, сюда, идите за мной!
- Но разве есть другая дорога, кроме той, по которой идут те счастливые
дети?
- Ах, нет, той дорогой не идите. За мной идите!
- Но ты, как и мы, идешь без дороги?
- Нет, здесь есть дорога... Идите... со мной фея.
- А, глупый ты мальчик, мы устали и так, мы есть хотим... Есть у тебя
хлеб?
- У меня есть книжка счастья.
- О, да он совсем глупый... затопчем его в грязь с его глупой книжкой!
- Хочешь, улетим? - наклонилась к мальчику фея.
- Нет, не хочу... Они затопчут меня, но ведь книжка останется здесь... Это
хорошо, милая фея, и ты того, кто подымет ее, не правда ли, поведешь дальше?
Мальчик не слышал ответа: злые дети уж бросились на него и, повалив,
топтали его в грязь. И когда совсем затоптали, все были рады и прыгали на его
могиле. Они думали, что затоптали и мальчика, и его книжку. Но книжку нашли
другие и пошли дальше, а когда все ушли, фея вынула мальчика из грязи, обмыла
его и отнесла в замок к царевне.
Он не умер, он спит там в замке рядом с царевной, и ему снятся хорошие
сны. Добрая фея рассказывает их ему, когда прилетает с грязной и темной
дороги, по которой хоть тихо, а все идут и несут книжку счастья в
заколдованный замок.
И когда принесут наконец книжку - проснутся царевна и мальчик, погибнет
злой волшебник, а с ним исчезнет и мрак, - и увидят тогда люди, что для всех
есть счастье на земле.

* * *

     Книга: Н.Г.Гарин-Михайловский. "Детство Темы. Гимназисты"
Издательство "Юнацтва", Минск, 1985
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 5 декабря 2002 года
---------------------------------------------------------------------


Переиздание двух первых книг из цикла автобиографических повестей
прогрессивного русского писателя конца XIX в. Н.Г.Гарина-Михайловского.
Для старшего школьного возраста.


Содержание

I. Неудачный день
II. Наказание
III. Прощение
IV. Старый колодезь
V. Наемный двор
VI. Поступление в гимназию
VII. Будни
VIII. Иванов
IX. Ябеда
X. В Америку
XI. Экзамены
XII. Отец


    I



    НЕУДАЧНЫЙ ДЕНЬ



Маленький восьмилетний Тема стоял над сломанным цветком и с ужасом
вдумывался в безвыходность своего положения.
Всего несколько минут тому назад, как он, проснувшись, помолился богу,
напился чаю, причем съел с аппетитом два куска хлеба с маслом, одним словом
- добросовестным образом исполнивши все лежавшие на нем обязанности, вышел
через террасу в сад в самом веселом, беззаботном расположении духа. В саду
так хорошо было.
Он шел по аккуратно расчищенным дорожкам сада, вдыхая в себя свежесть
начинающегося летнего утра, и с наслаждением осматривался.
Вдруг... Его сердце от радости и наслаждения сильно забилось... Любимый
папин цветок, над которым он столько возился, наконец расцвел! Еще вчера
папа внимательно его осматривал и сказал, что раньше недели не будет цвести.
И что это за роскошный, что это за прелестный цветок! Никогда никто,
конечно, подобного не видал. Папа говорит, что когда гер Готлиб (главный
садовник ботанического сада) увидит, то у него слюнки потекут. Но самое
большое счастье во всем этом, конечно, то, что никто другой, а именно он,
Тема, первый увидел, что цветок расцвел. Он вбежит в столовую и крикнет во
все горло:
- Махровый расцвел!
Папа бросит чай и с чубуком в руках, в своем военном вицмундире, сейчас
же пройдет в сад. Он, Тема, будет бежать впереди и беспрестанно
оглядываться: радуется ли папа?
Папа, наверное, сейчас же поедет к геру Готлибу, может, прикажет
запрячь Гнедко, которого только что привели из деревни, Еремей (кучер, он же
и дворник), высокий, одноглазый, добродушный и ленивый хохол, Еремей
говорит, что Гнедко бегает так шибко, что ни одна лошадь в городе его не
догонит. Еремей, конечно, знает это: он каждый день ездит на Гнедке верхом
на водопой. И вот сегодня в первый раз запрягут Гнедко. Гнедко побежит
скоро-скоро! Все погонятся за ним - куда! Гнедка и след простыл.
А вдруг папа и Тему возьмет с собой?! Какое счастие! Восторг
переполняет маленькое сердце Темы. От мысли, что все это счастие произошло
от этого чудного, так неожиданно распустившегося цветка, в Теме просыпается
нежное чувство к цветку.
- Ми-и-ленький! - говорит он, приседая на корточки, и тянется к нему
губами.
Его поза самая неудобная и неустойчивая. Он теряет равновесие,
протягивает руки и...
Все погибло! Боже мой, но как же это случилось?! Может быть, можно
поправить? Ведь это случилось оттого, что он не удержался, упал. Если б он
немножко, вот сюда, уперся рукой, цветок остался бы целым. Ведь это одно
мгновение, одна секунда... Постойте!.. Но время не стоит. Тема чувствует,
что его точно кружит что-то, что-то точно вырывает у него то, что хотел бы
он удержать, и уносит на своих крыльях - уносит совершившийся факт, оставляя
Тему одного с ужасным сознанием непоправимости этого совершившегося факта.
Какой резкой, острой чертой, какой страшной, неумолимой, беспощадной
силой оторвало его вдруг сразу от всего!
Что из того, что так весело поют птички, что сквозь густую листву
пробивается солнце, играя на мягкой земле веселыми светлыми пятнышками, что
беззаботная мошка ползет по лепестку, вот остановилась, надувается,
выпускает свои крылышки и собирается лететь куда-то, навстречу нежному,
ясному дню?
Что из того, что когда-нибудь будет опять сверкать такое же веселое
утро, которое он не испортит, как сегодня? Тогда будет другой мальчик,
счастливый, умный, довольный. Чтоб добраться до этого другого, надо пройти
бездну, разделяющую его от этого другого, надо пережить что-то страшное,
ужасное. О, что бы он дал, чтобы все вдруг остановилось, чтобы всегда было
это свежее, яркое утро, чтобы папа и мама всегда спали... Боже мой, отчего
он такой несчастный? Отчего над ним тяготеет какой-то вечный неумолимый рок?
Отчего он всегда хочет так хорошо, а выходит все так скверно и гадко?.. О,
как сильно, как глубоко старается он заглянуть в себя, постигнуть причину
этого. Он хочет ее понять, он будет строг и беспристрастен к себе... Он
действительно дурной мальчик. Он виноват, и он должен искупить свою вину. Он
заслужил наказание, и пусть его накажут. Что же делать? И он знает причину,
он нашел ее! Всему виною его гадкие, скверные руки! Ведь он не хотел, руки
сделали, и всегда руки. И он придет к отцу и прямо скажет ему:
- Папа, зачем тебе сердиться даром, я знаю теперь хорошо, кто виноват,
- мои руки. Отруби мне их, и я всегда буду добрый, хороший мальчик. Потому
что я люблю и тебя, и маму, и всех люблю, а руки мои делают так, что я как
будто никого не люблю. Мне ни капли их не жалко.
Мальчику кажется, что его доводы так убедительны, так чистосердечны и
ясны, что они должны подействовать.
Но цветок по-прежнему лежит на земле... Время идет... Вот отец,
встающий раньше матери, покажется, увидит, все сразу поймет, загадочно
посмотрит на сына и, ни слова не говоря, возьмет его за руку и поведет...
Поведет, чтоб не разбудить мать, не через террасу, а через парадный ход,
прямо в свой кабинет. Затворится большая дверь, и он останется с глазу на
глаз с ним.
Ах, какой он страшный, какое нехорошее у него лицо... И зачем он
молчит, не говорит ничего?! Зачем он расстегивает свой мундир?! Какой
противный этот желтенький узенький ремешок, который виднеется в складке
синих штанов его. Тема стоит и, точно очарованный, впился в этот ремешок.
Зачем же он стоит? Он свободен, его никто не держит, он может убежать...
Никуда он не убежит. Он будет мучительно-тоскливо ждать. Отец не спеша
снимет этот гадкий ремешок, сложит вдвое, посмотрит на сына; лицо отца
нальется кровью, и почувствует, бесконечно сильно почувствует мальчик, что
самый близкий ему человек может быть страшным и чужим, что к человеку,
которого он должен и хотел бы только любить до обожания, он может питать и
ненависть, и страх, и животный ужас, когда прикоснутся к его щекам мягкие,
теплые ляжки отца, в которых зажмется голова мальчика.
Маленький Тема, бледный, с широко раскрытыми глазами, стоял перед
сломанным цветком, и все муки, весь ужас предстоящего возмездия ярко
рисовались в его голове. Все его способности сосредоточились теперь на том,
чтобы найти выход, выход во что бы то ни стало. Какой-то шорох послышался
ему по направлению от террасы. Быстро, прежде чем что-нибудь сообразить,
нога мальчика решительно ступает на грядку, он хватает цветок и втискивает
его в землю рядом с корнем. Для чего? Смутная надежда обмануть? Протянуть
время, пока проснется мать, объяснить ей, как все это случилось, и тем
отвратить предстоящую грозу? Ничего ясного не соображает Тема; он опрометью,
точно его преследуют все те ведьмы и волшебники, о которых рассказывает ему
по вечерам няня, убегает от злополучного места, минуя страшную теперь для
него террасу, - террасу, где вдруг он может увидать грозную фигуру отца,
который, конечно, по одному его виду сейчас же поймет, в чем дело.
Он бежит, и ноги бессознательно направляют его подальше от опасности.
Он видит между деревьями большую площадку, посреди которой устроены качели и
гимнастика и где возвышается высокий, выкрашенный зеленой краской столб для
гигантских шагов, видит сестер, бонну-немку. Он делает вольт в сторону,
незаметно пригнувшись, торопливо пробирается в виноградник, огибает большой
каменный сарай, выходящий в сад своими глухими стенами, перелезает ограду,
отделяющую сад от двора, и наконец благополучно достигает кухни.
Здесь он только свободно вздыхает.
В закоптелой, обширной, но низкой кухне, устроенной в подвальном этаже,
освещенный сверху маленькими окнами, все спокойно, все идет своим чередом.
Повар, в грязном белом фартуке, белокурый, ленивый, молодой, из бывших
крепостных, Аким лениво собирается разводить плиту. Ему не хочется
приниматься за скучную ежедневную работу, он тянет, хлопает дверцами печки,
заглядывает в духовой ящик, внимательно осматривает, точно в первый раз
видит конфорки, фыркает, брюзжит, двадцать раз их то сдвигает, то опять
ставит на место...
На большом некрашеном столе в беспорядке валяются грязные тарелки.
Горничная Таня, молодая девушка с длинной, еще нечесаной косой, торопливо
обгладывает какую-то вчерашнюю холодную кость. Еремей в углу молча возится с
концами упряжных ремней, бесконечно налаживая и пригоняя конец к концу,
собираясь сшивать их приготовленными шилом и дратвой. Его жена, Настасья,
толстая и грязная судомойка, громко и сердито перемывает тарелки, энергично
хватая их со дна дымящейся теплой лоханки. Вытертые тарелки с шумом летят на
рядом стоящую скамью. Рукава Настасьи засучены; здоровое белое тело на руках
трясется при всяком ее движении, губы плотно сжаты, глаза сосредоточены и
мечут искры.
Ровесник Темы - произведение Настасьи и Еремея - толстопузый рябой
Иоська сидит на кровати, болтает ногами и пристает к матери, чтобы та дала
ему грошик.
- Не дам, не дам, сто чертив твоей мами! - кричит отчаянно Настасья и
еще плотнее стискивает свои губы, еще энергичнее сверкает глазами.
- Г-е?! - тянет Иоська плаксивую монотонную ноту. - Дай грошик.
- Отчипысь, прокляте! Будь ты скажено! - кричит Настасья, точно ее
режут.
Тема с завистью смотрит на эти простые, несложные отношения. Вот она,
кажется, и кричит и бранится, а не боится ее Иоська. Если мать и побить его
захочет, - а Иоська отлично знает, когда она этого захочет, - он,
вырвавшись, убежит во двор. Если мать и бросится за ним и, не догнав, станет
кричать своим громким голосом, так кричать, что живот ее то и дело будет
подпрыгивать кверху: "Ходи сюда, бисова дытына!", то "бисова дытына"
понимает, что ходить не следует, потому что его побьют, а так как ему именно
этого не хочется, то он и не идет, но и не скрывается, инстинктивно
сознавая, что очень раздражать не следует. Стоит Иоська где-нибудь поодаль и
хнычет, лениво и притворно, а сам зорко следит за всяким движением матери;
ноги у него расставлены, сам наклонился вперед, вот-вот готов дать нового
стрекача.
Мать постоит, постоит, еще сто чертей посулит себе и уйдет в кухню.
Иоська фланирует, развлекается, шалит, но голод заставляет его наконец
возвратиться в кухню. Подойдет к двери и пустит пробный шар:
- Г-е?!
Это нечто среднее между нахальным требованием и просьбой о помиловании,
между хныканьем и криком.
- Только взойды, бодай тебе чертяка взяла! - несется из кухни.
- Г-е?! - настойчивее и смелее повторяет Иоська.
Кончается все это тем, что дверь с шумом растворяется, Иоська с
быстротой ветра улепетывает подальше, на пороге появляется грозная мать с
первым попавшимся поленом в руках, которое летит вдогонку за блудным сыном.
Дело уже Иоськи увернуться от полена, но после этого путь к столу с
объедками барской еды считается свободным. Иоська сразу сбрасывает свой
скромный облик и с видом делового человека, которому некогда тратить время
на пустые формальности, прямо и смело направляется к столу.
Если по дороге он все-таки получал иной раз легкую затрещину - он за
этим не гнался и, огрызнувшись каким-нибудь упрямым звуком вроде "у-у!",
энергично принимался за еду.
- Иеремей, Буланку закладывай! - кричит сверху нянька. - В дрожки!
- Кто едет? - кричит снизу встрепенувшийся Тема.
- Папа и мама в город.
Это целое событие.
- Скоро едут? - спрашивает Тема.
- Одеваются.
Тема соображает, что отец торопится, значит, перед отъездом в сад не
пойдет, и, следовательно, до возвращения родителей он свободен от всяких
взысканий. Он чувствует мгновенный подъем духа и вдохновенно кричит:
- Иоська, играться!
Он выбегает снова в сад и теперь смело и уверенно направляется к
сестрам.
- Будем играться! - кричит он, подбегая. - В индейцев?!
И Тема от избытка чувств делает быстрый прыжок перед сестрами.
Пока бонна и сестры, под предводительством старшей сестры Зины,
обсуждают его предложение, он уже рыщет, отыскивая подходящий материал для
луков. Бежать к изгороди слишком далеко, хочется скорей, сейчас... Тема
выхватывает несколько прутьев, почему-то торчавших из бочки, пробует их
гибкость, но они ломаются, не годятся.
- Тема! - раздается дружный вопль.
Тема замирает на мгновенье.
- Это папины лозы! Что ты сделал?!
Но Тема уже все и без этого сообразил: у него вихрем мелькает сознание
необходимости протянуть время до отъезда, и он небрежно кричит:
- Знаю, знаю, папа приказал их выбросить - они не годятся!
И для большей убедительности он подбирает поломанные лозы и с помощью
Иоськи несет их на черный двор. Зина подозрительно провожает его глазами, но
Тема искусно играет свою роль, идет тихо, не спеша вплоть до самой калитки.
Но за калиткой он быстро бросает лозы; отчаянье охватывает его. Он
стремительно бежит, бежит от мрачных мыслей тяжелой развязки, от туч,
неизвестно откуда скопляющихся над его горизонтом. Одно с мучительной
ясностью стоит в голове: поскорее бы отец и мать уезжали.
Еремей с озабоченным видом стоит около дрожек, нерешительно чешет
спину, мрачно смотрит на немытый экипаж, на засохшую грязь и окончательно
теряется от мысли, что теперь делать: начинать ли мыть, подмазывать ли, или
уж так запрягать. Тема волнуется, хлопочет, тащит хомут, понуждает Еремея
выводить лошадь, и Еремей под таким энергичным давлением начинает наконец
запрягать.
- Не так, панычику, не так, - громко замечает флегматичный Еремей,
тяготясь этой суетливой, бурной помощью.
Теме кажется, что время идет невыносимо медленно.
Наконец, экипаж готов.
Еремей надевает свой кучерской парусиновый кафтан с громадным сальным
пятном на животе, клеенчатую с поломанными полями шляпу, садится на козлы,
трогает, задевает обязательно за ворота, отделяющие грязный двор от чистого,
и подкатывает к крыльцу.
Время бесконечно тянется. Отчего они не выходят? Вдруг не поедут?! Тема
переживает мучительные минуты. Но вот парадные двери отворяются, выходят
отец с матерью.
Отец, седой, хмурый по обыкновению, в белом кителе, что-то озабоченно
соображает; мать в кринолине, черных нитяных перчатках без пальцев, в шляпе
с широкими черными лентами. Сестры бегут из сада. Мать наскоро крестит и
целует их и спохватывается о Теме; сестры ищут его глазами, но Тема с
Иоськой притаились за углом, и сестры говорят матери, что Тема в саду.
- Будьте с ним ласковы.
Тема, благоразумно решивший было не показываться, стремительно
выскакивает из засады и стремительно бросается к матери. Если бы не отец, он
сейчас бы ей все рассказал. Но он только особенно горячо целует ее.
- Ну, довольно! - говорит ласково мать и смутно соображает, что совесть
Темы не совсем чиста.
Но мысль о забытых ключах отвлекает ее.
- Ключи, ключи! - говорит она, и все стремительно бросаются в комнаты
за ключами.
Отец пренебрежительно косится на ласки сына и думает, что это
воспитание выработает в конце концов из его сына какую-то противную
слюнявку. Он срывает свое раздражение на Еремее.
- Буланка опять закована на правую переднюю ногу? - говорит он.
Еремей перегибается с козел и внимательно всматривается в отставленную
ногу Буланки.
Тема озабоченно следит за ними глазами. Еремей прокашливается и говорит
каким-то поперхнувшимся голосом:
- Мабуть, оступывся.
Ложь возмущает и бесит отца.
- Болван! - говорит он, точно выстреливает из ружья.
Еремей энергично откашливается, ерзает на козлах и молчит. Тема не
понимает, за что отец бранит Еремея, и тоскливое чувство охватывает его.
- Размазня, лентяй! Грязь развел такую, что сесть нельзя.
Тема быстро окидывает взглядом экипаж.
Еремей невозмутимо молчит. Тема видит, что Еремею нечего сказать, что
отец прав, и, облегченно вздыхая, чувствует удовлетворение за отца.
Ключи принесли, мать и отец сидят в экипаже, Еремей подобрал вожжи,
Настасья стоит у ворот.
- Трогай! - приказывает отец.
Мать крестит детей и говорит: "Тема, не шали", и экипаж торжественно
выкатывается на улицу. Когда же он исчезает из глаз, Тема вдруг ощущает
такой прилив радости, что ему хочется выкинуть что-нибудь такое, чтобы все,
все - и сестры, и бонна, и Настасья, и Иоська - так и ахнули. Он стоит,
несколько мгновений ищет в уме чего-нибудь подходящего и ничего другого не
может придумать, как, стремглав выбежав на улицу, перерезать дорогу
какому-то несущемуся экипажу. Раздается общий отчаянный вопль:
- Тема, Тема, куда?!
- Тема-а! - несется пронзительный крик бонны и достигает чуткого уха
матери.
Из облака пыли вдруг раздается голос матери, сразу все понявшей:
- Тема, домой!
Тема, успевший пробежать до половины дороги, останавливается, зажимает
обеими руками рот, на мгновение замирает на месте, затем стремглав
возвращается назад.
- А хочешь, я на Гнедке верхом поеду, как Еремей?! - мелькает в голове
Темы новая идея, с которой он обращается к Зине.
- Ну да! Тебя Гнедко сбросит! - говорит пренебрежительно Зина.
Этого совершенно достаточно, чтоб у Темы явилось непреодолимое желание
привести в исполнение свой план. Его сердце усиленно бьется и замирает от
мысли, как поразятся все, когда увидят его верхом на Гнедке, и, выждав
момент, он лихорадочно шепчет что-то Иоське. Они оба незаметно исчезают.
Препятствий нет.
В опустелой конюшне раздается ленивая, громкая еда Гнедка. Тема
дрожащими руками торопливо отвязывает повод. Красивый жеребец Гнедко
пренебрежительно обнюхивает маленькую фигурку и нехотя плетется за тянущим
его изо всей силы Темой.
- Но, но, - возбужденно понукает его Тема, стараясь губами делать, как
Еремей, когда тот выводит лошадь. Но от этого звука лошадь пугается,
фыркает, задирает голову и не хочет выходить из низких дверей конюшни.
- Иоська, подгони ее сзади! - кричит Тема.
Иоська лезет между ног лошади, но в это время Тема опять кричит ему:
- Возьми кнут!
Получив удар, Гнедко стрелой вылетает из конюшни и едва не вырывается
из рук Темы.
Тема замечает, что Гнедко от удара кнутом взял сразу в галоп, и
приказывает Иоське, когда он сядет, снова ударить лошадь.
Иоське одно удовольствие лишний раз хлестнуть лошадь.
Гнедко торжественно выводится с черного на чистый двор и подтягивается
к близстоящей водовозной бочке. В последний момент к Иоське возвращается
благоразумие.
- Упадете, панычику! - нерешительно говорит он.
- Ничего, - отвечает Тема с пересохшим от волнения горлом. - Ты только,
как я сяду, крепко ударь ее, чтоб она сразу в галоп пошла. Тогда легко
сидеть!
Тема, стоя на бочке, подбирает поводья, опирается руками на холку
Гнедка и легко вспрыгивает ему на спину.
- Дети, смотрите! - кричит он, захлебываясь от удовольствия.
- Ай, ай, смотрите! - в ужасе взвизгивают сестры, бросаясь к ограде.
- Бей! - командует, не помня себя от восторга, Тема.
Иоська из всей силы вытягивает кнутом жеребца. Лошадь, как ужаленная,
мгновенно подбирается и делает первый непроизвольный скачок к улице, куда
мордой она была поставлена, но затем, сообразив, она взвивается на дыбы,
круто на задних ногах делает поворот и полным карьером несется назад в
конюшню.
Теме, каким-то чудом удержавшемуся при этом маневре, некогда
рассуждать. Перед ним ворота черного двора; он вовремя успевает наклонить
голову, чтобы не разбить ее о перекладину, и вихрем влетает на черный двор.
Здесь ужас его положения обрисовывается ему с неумолимою ясностью.
Он видит в десяти саженях перед собой высокую каменную стену конюшни и
маленькую темную отворенную дверь и сознает, что разобьется о стену, если
лошадь влетит в конюшню. Инстинкт самосохранения удесятеряет его силы, он
натягивает, как может, левый повод, лошадь сворачивает с прямого пути,
налетает на торчащее дышло, спотыкается, падает с маху на землю, а Тема
летит дальше и распластывается у самой стены, на мягкой, теплой куче навоза.
Лошадь вскакивает и влетает в конюшню. Тема тоже вскакивает, запирает за нею
дверь и оглядывается.
Теперь, когда все благополучно миновало, ему хочется плакать, но он
видит в воротах бонну, сестер и соображает по их вытянувшимся лицам, что они
все видели. Он бодрится, но руки его дрожат; на нем лица нет, улыбка выходит
какой-то жалкой, болезненной гримасой.
Град упреков сыплется на его голову, но в этих упреках он чувствует
некоторое уважение к себе, удивление к его молодечеству и мирится с
упреками. Непривычная мягкость, с какой Тема принимает выговоры, успокаивает
всех.
- Ты испугался? - пристает к нему Зина, - ты бледен, как стена, выпей
воды, помочи голову.
Тему торжественно ведут опять к бочке и мочат голову. Между ним, бонной
и сестрой устанавливаются дружеские, миролюбивые отношения.
- Тема, - говорит ласково Зина, - будь умным мальчиком, не распускай
себя. Ты ведь знаешь свой характер, ты видишь: стоит тебе разойтись, тогда
уж ты не удержишь себя и наделаешь чего-нибудь такого, чему и сам не будешь
рад потом.
Зина говорит ласково, мягко, - просит.
Теме это приятно, он сознает, что в словах сестры все - голая правда, и
говорит:
- Хорошо, я не буду шалить.
Но маленькая Зина, хотя на год всего старше своего брата, уже понимает,
как тяжело будет брату сдержать свое слово.
- Знаешь, Тема, - говорит она как можно вкрадчивее, - ты лучше всего
дай себе слово, что ты не будешь шалить. Скажи: любя папу и маму, я не буду
шалить.
Тема морщится.
- Тема, тебе же лучше! - подъезжает Зина. - Ведь никогда еще папа и
мама не приезжали без того, чтобы не наказать тебя. И вдруг приедут сегодня
и узнают, что ты не шалил.
Просительная форма подкупает Тему.
- Как люблю папу и маму, я не буду шалить.
- Ну, вот умница, - говорит Зина. - Смотри же, Тема, - уже строгим
голосом продолжает сестра, - грех тебе будет, если ты обманешь. И даже
потихоньку нельзя шалить, потому что господь все видит, и если папа и мама
не накажут, бог все равно накажет.
- Но играться можно?
- Все то можно, что фрейлейн скажет: можно, а что фрейлейн скажет:
нельзя, то уже грех.
Тема недоверчиво смотрит на бонну и насмешливо спрашивает:
- Значит, фрейлейн святая?
- Вот видишь, ты уж глупости говоришь! - замечает сестра.
- Ну, хорошо! будем играться в индейцев! - говорит Тема.
- Нет, в индейцев опасно без мамы, ты разойдешься.
- А я хочу в индейцев! - настаивает Тема, и в его голосе слышится
капризное раздражение.
- Ну, хорошо! - спроси у фрейлейн, ведь ты обещал, как папу и маму
любишь, слушаться фрейлейн?
Зина становится так, чтобы только фрейлейн видела ее лицо, а Тема -
нет.
- Фрейлейн, правда в индейцев играть не надо?
Тема все же таки видит, как Зина делает невозможные гримасы фрейлейн;
он смеется и кричит:
- Э, так нельзя!
Он бросается к фрейлейн, хватает ее за платье и старается повернуть от
сестры. Фрейлен смеется.
Зина энергично подбегает к брату, кричит: "Оставь фрейлейн", а сама в
то же время старается стать так, чтобы фрейлейн видела ее лицо, а брат не
видел. Тема понимает маневр, хохочет, хватает за платье сестру и делает
попытку поворотить ее лицо к себе.
- Пусти! - отчаянно кричит сестра и тянет свое платье.
Тема еще больше хохочет и не выпускает сестриного платья, держась
другой рукой за платье бонны. Зина вырывается изо всей силы. Вдруг юбка
фрейлейн с шумом разрывается пополам, и взбешенная бонна кричит:
- Думмер кнабе!..*
______________
* Глупый мальчик!.. (от нем. dummer Knabe).

Тема считает, что, кроме матери и отца, никто не смеет его ругать.
Озадаченный и сконфуженный неожиданным оборотом дела, но возмущенный, он, не
задумываясь, отвечает:
- Ты сама!
- Ах! - взвизгивает фрейлейн.
- Тема, что ты сказал?! - подлетает сестра. - Ты знаешь, как тебе за
это достанется?! Проси сейчас прощения!!
Но требование - плохое оружие с Темой; он окончательно упирается и
отказывается просить прощения. Доводы не действуют.
- Так ты не хочешь?! - угрожающим голосом спрашивает Зина.
Тема трусит, но самолюбие берет верх.
- Так вот что, уйдем от него все, пусть он один остается.
Все, кроме Иоськи, уходят от Темы.
Сестра идет и беспрестанно оглядывается: не раскаялся ли Тема. Но Тема
явного раскаяния не обнаруживает. Хотя сестра и видит, что Тему кошки
скребут, но этого, по ее мнению, мало. Ее раздражает упорство Темы. Она
чувствует, что еще капельку - и Тема сдастся. Она быстро возвращается,
хватает Иоську за рукав и говорит повелительно:
- Уходи и ты, пусть он совсем один останется.
Неудачный маневр.
Тема кидается на нее, толкает так, что она летит на землю, и кричит:
- Убирайся к черту!
Зина испускает страшных вопль, поднимается на руки, некоторое время не
может продолжать кричать от схвативших ее горловых спазм и только судорожно
поводит глазами.
Тема в ужасе пятится. Зина испускает наконец новый отчаянный крик, но
на этот раз Теме кажется, что крик не совсем естественный, и он говорит:
- Притворяйся, притворяйся!
Зину поднимают и уводят; она хромает. Тема внимательно следит и
остается в мучительной неизвестности: действительно ли Зина хромает или
только притворяется.
- Пойдем, Иоська! - говорит он, подавляя вздох.
Но Иоська говорит, что он боится и уйдет на кухню.
- Иоська, - говорит Тема, - не бойся; я все сам расскажу маме.
Но кредит Темы в глазах Иоськи подорван. Он молчит, и Тема чувствует,
что Иоська ему не верит. Тема не может остаться без поддержки друга в такую
тяжелую для себя минуту.
- Иоська, - говорит он взволнованно, - если ты не уйдешь от меня, я
после завтрака принесу тебе сахару.
Это меняет положение вещей.
- Сколько кусков? - спрашивает нерешительно Иоська.
- Два, три, - обещает Тема.
- А куда пойдем?
- За горку! - отвечает Тема, выбирая самый дальний угол сада. Он
понимает, что Иоська не желал бы теперь встретиться с барышнями.
Они огибают двор, перелезают ограду и идут по самой отдаленной дорожке.
Тема взволнован и переполнен всевозможными чувствами.
- Иоська, - говорит он, - какой ты счастливый, что у тебя нет сестер! Я
хотел бы, чтобы у меня ни одной сестры не было. Если б они умерли все вдруг,
я ни капельки не плакал бы о них. Знаешь: я попросил бы, чтобы тебя сделали
моим братом. Хорошо?!
Иоська молчит.
- Иоська, - продолжает Тема, - я тебя ужасно люблю... так люблю, что,
что хочешь со мной делай...
Тема напряженно думает, чем доказать Иоське свою любовь.
- Хочешь, зарой меня в землю... или, хочешь, плюнь на меня.
Иоська озадаченно глядит на Тему.
- Милый, голубчик, плюнь... Милый, дорогой...
Тема бросается Иоське на шею, целует его, обнимает и умоляет плюнуть.
После долгих колебаний Иоська осторожно плюет на кончик Теминой рубахи.
Край рубахи с плевком Тема поднимает к лицу и растирает по своей щеке.
Иоська пораженно и сконфуженно смотрит...
Тема убежденно говорит:
- Вот... вот как я тебя люблю!
Друзья подходят к кладбищенской стене, отделяющей дом от старого,
заброшенного кладбища.
- Иоська, ты боишься мертвецов? - спрашивает Тема.
- Боюсь, - говорит Иоська.
Тема предпочел бы похвастаться тем, что он ничего не боится, потому что
его отец ничего не боится и что он хочет ничего не бояться, но в такую
торжественную минуту он чистосердечно признается, что тоже боится.
- Кто ж их не боится? - разражается красноречивой тирадой Иоська. - Тут
хоть самый первый генерал приди, как они ночью повылазят да рассядутся по
стенкам, так и тот убежит. Всякий убежит. Тут побежишь, как за ноги да за
плечи тебя хватать станет или вскочит на тебя, да и ну колотить ногами,
чтобы вез его, да еще перегнется, да зубы и оскалит; у другого половина лица
выгнила, глаз нет. Тут забоишься! Хоть какой, и то...
- Артемий Николаич, завтракать! - раздается по саду молодой, звонкий
голос горничной Тани.
Из-за деревьев мелькает платье Тани.
- Пожалуйте завтракать, - говорит горничная, ласково и фамильярно
обхватывая Тему.
Таня любит Тему. Она в чистом, светлом ситцевом платье; от нее несет
свежестью, густая коса ее аккуратно расчесана, добрые карие глаза смотрят
весело и мягко.
Она дружелюбно ведет за плечи Тему, наклоняется к его уху и веселым
шепотом говорит:
- Немка плакала!
Немку, несмотря на ее полную безобидность, прислуга не любит.
Тема вспоминает, что в его столкновении с бонной у него союзники вся
дворня, - это ему приятно, он чувствует подъем духа.
- Она назвала меня дураком, разве она смеет?
- Конечно, не смеет. Папаша ваш генерал, а она что? Дрянь какая-то.
Зазналась.
- Правда, когда я маме скажу все - меня не накажут?
Таня не хочет огорчать Тему; она еще раз наклоняется и еще раз его
целует, гладит его густые золотистые волосы.
За завтраком обычная история. Тема почти ничего не ест. Перед ним лежит
на тарелке котлетка, он косится на нее и лениво пощипывает хлеб. Так как с
ним никто не говорит, то обязанность уговаривать его есть добровольно берет
на себя Таня.
- Артемий Николаевич, кушайте!
Тема только сдвигает брови.
В Зине борется гнев к Теме с желанием, чтобы он ел.
Она смотрит в окошко и, ни к кому особенно не обращаясь, говорит:
- Кажется, мама едет!
- Артемий Николаич, скорей кушайте, - шепчет испуганно Таня.
Тема в первое мгновение поддается на удочку и хватает вилку, но,
убедившись, что тревога ложная, опять кладет вилку на стол.
Зина снова смотрит в окно и замечает:
- После завтрака всем, кто хорошо ел, будет сладкое.
Теме хочется сладкого, но не хочется котлеты.
Он начинает привередничать. Ему хочется налить на котлетку прованского
масла.
Таня уговаривает его, что масло не идет к котлетке.
Но ему именно так хочется, и, так как ему не дают судка с маслом, он
сам лезет за ним. Зина не выдерживает: она не может переваривать его
капризов, быстро вскакивает, хватает судок с маслом и держит его в руке под
столом.
Тема садится на место и делает вид, что забыл о масле. Зина зорко
следит и наконец ставит судок на стол, возле себя. Но Тема улавливает
подходящий момент, стремительно бросается к судку. Зина схватывает с другой
стороны, и судок летит на пол, разбиваясь вдребезги.
- Это ты! - кричит сестра.
- Нет, ты!
- Это тебя бог наказал за то, что ты папу и маму не любишь.
- Неправда, я люблю! - кричит Тема.
- Ласен зи инен*, - говорит бонна и встает из-за стола.
______________
* Оставьте его (от нем. lassen sie ihn).

За ней встают все, и начинается раздача пастилы. Когда очередь доходит
до Темы, бонна колеблется. Наконец она отламывает меньшую против других
порцию и молча кладет перед Темой.
Тема возмущенно толкает свою порцию, и она летит на пол.
- Очень мило, - говорит Зина. - Мама все будет знать!
Тема молчит и начинает ходить по комнате. Зину интересует: отчего
сегодня Тема не убегает, по обыкновению, сейчас после завтрака. Сначала она
думает, что Тема хочет просить прощения у бонны, и уже вступает в свои
права: она доказывает, что теперь уже поздно, что после этого сделано еще
столько...
- Убирайся вон! - перебивает грубо Тема.
- И это мама будет знать! - говорит Зина и окончательно становится в
тупик: зачем он не уходит?
Тема продолжает упорно ходить по комнате и наконец достигает своего:
все уходят, он остается один. Тогда он мгновенно кидается к сахарнице и
запускает в нее руку...
Дверь отворяется. На пороге появляются бонна и Зина. Он бросает
сахарницу и стремглав выскакивает на террасу.
Теперь все погибло! Такой поступок, как воровство, даже мать не
простит!
К довершению несчастия собирается гроза. По небу полезли со всех сторон
тяжелые грозовые тучи; солнце исчезло; как-то сразу потемнело: в воздухе
запахло дождем. Ослепительной змейкой блеснула молния, над самой головой
оглушительными раскатами прокатился гром. На минуту все стихло, точно
притаилось, выжидая. Что-то зашумело - ближе, ближе, и первые тяжелые,
большие капли дождя упали на землю. Через несколько мгновений все
превратилось в сплошную серую массу. Целые реки полились сверху. Была
настоящая южная гроза.
Волей-неволей надо бежать в комнаты, и так как вход туда Иоське
воспрещен, то Теме приходится остаться одному, наедине со своими грустными
мыслями.
Скучно. Время бесконечно тянется.
Тема уселся на окне в детской и уныло следил, как потоки воды стекали
по стеклам, как постепенно двор наполнялся лужами, как бульки и пузыри точно
прыгали по мутной и грязной поверхности.
- Артемий Николаич, кушать хотите? - спросила, появляясь в дверях,
Таня.
Теме давно хотелось есть, но ему было лень оторваться.
- Хорошо, только сюда принеси хлеба и масла.
- А котлетку?
Тема отрицательно замотал головой.
В ожидании Тема продолжал смотреть в окно. Потому ли, что ему не
хотелось оставаться наедине со своими мыслями, потому ли, что ему было
скучно и он придумывал, чем бы ему еще развлечься, или, наконец, по
общечеловеческому свойству вспоминать о своих друзьях в тяжелые минуты
жизни, Тема вдруг вспомнил о своей Жучке. Он вспомнил, что целый день не
видал ее. Жучка никогда никуда не отлучалась.
Теме пришли вдруг в голову таинственные недружелюбные намеки Акима, не
любившего Жучку за то, что она таскала у него провизию. Подозрение закралось
в его душу. Он быстро слез с окна, пробежал детскую, соседнюю комнату и стал
спускаться по крутой лестнице, ведущей в кухню. Этот ход был строго-настрого
воспрещен Теме (за исключением, когда бралась ванна), ввиду возможности
падения, но теперь Теме было не до того.
- Аким, где Жучка? - спросил Тема, войдя в кухню.
- А я откуда знаю? - отвечал Аким, тряхнув своими курчавыми волосами.
- Ты не убивал ее?
- Ну вот, стану я руки марать об этакую дрянь.
- Ты говорил, что убьешь ее?
- Ну! А вы и поверили? так, шутил.
И, помолчав немного, Аким проговорил самым естественным голосом:
- Лежит где-нибудь притаившись от дождя. Да вы разве ее не видали
сегодня?
- Нет, не видал.
- Не знаю. Польстился разве кто, украл?
Тема было совсем поверил Акиму, но последнее предположение опять
смутило его.
- Кто же ее украдет? Кому она нужна? - спросил он.
- Да никому, положим, - согласился Аким. - Дрянная собачонка.
- Побожись, что ты ее не убил! - И Тема впился глазами в Акима.
- Да что вы, панычику? Да ей-богу же я ее не убивал! Что ж вы мне не
верите?
Теме стало неловко, и он проговорил, ни к кому особенно не обращаясь:
- Куда ж она девалась?
И так как ответа никакого не последовало, то Тема, оглянувши еще раз
Акима и всех присутствовавших, причем заметил лукавый взгляд Иоськи,
свесившегося с печки и с любопытством наблюдавшего всю сцену, возвратился
наверх.
Он опять уселся на окно в детской и все думал: куда могла деваться
Жучка?
Перед ним живо рисовалась Жучка, тихая, безобидная Жучка, и мысль, что
ее могли убить, наполнила его сердце такой горечью, что он не выдержал,
отворил окно и стал звать изо всей силы:
- Жучка, Жучка! На, на, на! Цу-цу! Цу-цу! Фью, фью, фью!
В комнату ворвался шум дождя и свежий сырой воздух. Жучка не
отзывалась.
Все неудачи дня, все пережитые невзгоды, все предстоящие ужасы и муки,
как возмездие за сделанное, отодвинулись на задний план перед этой новой
бедой: лишиться Жучки.
Мысль, что он больше не увидит своей курчавой Жучки, не увидит больше,
как она при его появлении будет жалостно визжать и ползти к нему на брюхе,
мысль, что, может быть, уже больше ее нет на свете, переполняла душу Темы
отчаянием, и он тоскливо продолжал кричать:
- Жучка! Жучка!
Голос его дрожал и вибрировал, звучал так нежно и трогательно, что
Жучка должна была отозваться.
Но ответа не было.
Что делать?! Надо немедленно искать Жучку.
Вошедшая Таня принесла хлеб.
- Подожди, я сейчас приду.
Тема опять спустился по лестнице, которая вела на кухню, осторожно
пробрался мимо дверей, узким коридором достиг выхода, некоторое время
постоял в раздумье и выбежал во двор.
Осмотрев черный двор, он заглянул во все любимые закоулки Жучки, но
Жучки нигде не было. Последняя надежда! Он бросился к воротам заглянуть в
будку цепной собаки. Но у самых ворот Тема услышал шум колес подъехавшего
экипажа и, прежде чем что-нибудь сообразить, столкнулся лицом к лицу с
отцом, отворявшим калитку. Тема опрометью бросился к дому.


    II



    НАКАЗАНИЕ



Коротенькое следствие обнаруживает, по мнению отца, полную
несостоятельность системы воспитания сына. Может быть, для девочек она и
годится, но натуры мальчика и девочки - вещи разные. Он по опыту знает, что
такое мальчик и чего ему надо. Система?! Дрянь, тряпка, негодяй выйдет по
этой системе. Факты налицо, грустные факты - воровать начал. Чего еще
дожидаться?! Публичного позора?! Так прежде он сам его своими руками
задушит. Под тяжестью этих доводов мать уступает, и власть на время
переходит к отцу.
Двери кабинета плотно затворяются.
Мальчик тоскливо, безнадежно оглядывается. Ноги его совершенно
отказываются служить, он топчется, чтобы не упасть. Мысли вихрем, с
ужасающей быстротой несутся в его голове. Он напрягается изо всех сил, чтобы
вспомнить то, что он хотел сказать отцу, когда стоял перед цветком. Надо
торопиться. Он глотает слюну, чтобы смочить пересохшее горло, и хочет
говорить прочувствованным, убедительным тоном:
- Милый папа, я придумал... я знаю, что я виноват... Я придумал: отруби
мои руки!..
Увы! то, что казалось так хорошо и убедительно там, когда он стоял пред
сломанным цветком, здесь выходит очень неубедительно. Тема чувствует это и
прибавляет для усиления впечатления новую, только что пришедшую ему в голову
комбинацию:
- Или отдай меня разбойникам!
- Ладно, - говорит сурово отец, окончив необходимые приготовления и
направляясь к сыну. - Расстегни штаны...
Это что-то новое?! Ужас охватывает душу мальчика; руки его, дрожа,
разыскивают торопливо пуговицы штанишек; он испытывает какое-то болезненное
замирание, мучительно роется в себе, что еще сказать, и наконец голосом,
полным испуга и мольбы, быстро, несвязно и горячо говорит:
- Милый мой, дорогой, голубчик... Папа! Папа! Голубчик... Папа, милый
папа, постой! Папа?! Ай, ай, ай! Аяяяй!..
Удары сыплются. Тема извивается, визжит, ловит сухую, жилистую руку,
страстно целует ее, молит. Но что-то другое рядом с мольбой растет в его
душе. Не целовать, а бить, кусать хочется ему эту противную, гадкую руку.
Ненависть, какая-то дикая, жгучая злоба охватывает его.
Он бешено рвется, но железные тиски еще крепче сжимают его.
- Противный, гадкий, я тебя не люблю! - кричит он с бессильной злобой.
- Полюбишь!
Тема яростно впивается зубами в руку отца.
- Ах ты змееныш?!
И ловким поворотом Тема на диване, голова его в подушке. Одна рука
придерживает, а другая продолжает хлестать извивающегося, рычащего Тему.
Удары глухо сыплются один за другим, отмечая рубец за рубцом на
маленьком посинелом теле.
С помертвелым лицом ждет мать исхода, сидя одна в гостиной. Каждый
вопль рвет ее за самое сердце, каждый удар терзает до самого дна ее душу.
Ах! Зачем она опять дала себя убедить, зачем связала себя словом не
вмешиваться и ждать?
Но разве он смел так связать ее словом?! И, наконец, он сам
увлекающийся, он может не заметить, как забьет мальчика! Боже мой! Что это
за хрип?!
Ужас наполняет душу матери.
- Довольно, довольно! - кричит она, врываясь в кабинет. - Довольно!!.
- Полюбуйся, каков твой звереныш! - сует ей отец прокушенный палец.
Но она не видит этого пальца. Она с ужасом смотрит на диван, откуда
слезает в это время растрепанный, жалкий, огаженный звереныш и дико, с
инстинктом зверя, о котором на минуту забыли, пробирается к выходу.
Мучительная боль пронизывает мать. Горьким чувством звучат ее слова, когда
она говорит мужу:
- И это воспитание?! Это знание натуры мальчика?! Превратить в жалкого
идиота ребенка, вырвать его человеческое достоинство - это воспитание?!
Желчь охватывает ее. Вся кровь приливает к ее сердцу. Острой, тонкой
сталью впивается ее голос в мужа.
- О жалкий воспитатель! Щенков вам дрессировать, а не людей
воспитывать!
- Вон! - ревет отец.
- Да, я уйду, - говорит мать, останавливаясь в дверях, - но объявляю
вам, что через мой труп вы перешагнете, прежде чем я позволю вам еще раз
высечь мальчика.
Отец не может прийти в себя от неожиданности и негодования. Не скоро
успокаивается он и долго еще мрачно ходит по комнате, пока наконец не
останавливается возле окна, рассеянно всматривается в заволакиваемую ранними
сумерками серую даль и возмущенно шепчет:
- Ну, извольте вы тут с бабами воспитывать мальчика!


    III



    ПРОЩЕНИЕ



В то же время мать проходит в детскую, окидывает ее быстрым взглядом,
убеждается, что Темы здесь нет, идет дальше, пытливо всматривается на ходу в
отворенную дверь маленькой комнаты, замечает в ней маленькую фигурку Темы,
лежащего на диване с уткнувшимся лицом, проходит в столовую, отворяет дверь
в спальную и сейчас же плотно затворяет ее за собой.
Оставшись одна, она тоже подходит к окну, смотрит и не видит темнеющую
улицу. Мысли роем носятся в ее голове.
Пусть Тема так и лежит, пусть придет в себя, надо его теперь совершенно
предоставить себе... Белье бы переменить... Ах, боже мой, боже мой, какая
страшная ошибка, как могла она допустить это! Какая гнусная гадость! Точно
ребенок сознательный негодяй! Как не понять, что если он делает глупости,
шалости, то делает только потому, что не видит дурной стороны этой шалости.
Указать ему эту дурную сторону, не с своей, конечно, точки зрения взрослого
человека, с его, детской, не себя убедить, а его убедить, задеть самолюбие,
опять-таки его детское самолюбие, его слабую сторону, суметь добиться этого
- вот задача правильного воспитания.
Сколько времени надо, пока все это опять войдет в колею, пока ей
удастся опять подобрать все эти тонкие, неуловимые нити, которые связывают
ее с мальчиком, нити, которыми она втягивает, так сказать, этот живой огонь
в рамки повседневной жизни, втягивает, щадя и рамки, щадя и силу огня -
огня, который со временем ярко согреет жизнь соприкоснувшихся с ним людей,
за который тепло поблагодарят ее когда-нибудь люди. Он, муж, конечно,
смотрит с точки зрения своей солдатской дисциплины, его самого так
воспитывали, ну и сам он готов сплеча обрубить все сучки и задоринки
молодого деревца, обрубить, даже не сознавая, что рубит с ними будущие
ветки...
Няня маленькой Ани просовывает свою по-русски повязанную голову.
- Аню перекрестить...
- Давай! - И мать крестит девочку.
- Артемий Николаевич в комнате? - спрашивает она няню.
- Сидят у окошка.
- Свечка есть?
- Потушили. Так в темноте сидят.
- Заходила к нему?
- Заходила... Куды!.. Эх!.. - Но няня удерживается, зная, что барыня не
любит нытья.
- А больше никто не заходил?
- Таня еще... кушать носила.
- Ел?
- И-и! Боже упаси, и смотреть не стал... Целый день не емши. За
завтраком маковой росинки не взял в рот.
Няня вздыхает и, понижая голос, говорит:
- Белье бы ему переменить да обмыть... Это ему, поди, теперь пуще всего
зазорно...
- Ты говорила ему о белье?
- Нет... Куда!.. Как только наклонилась было, а он этак плечиками как
саданет меня... Вот Таню разве послушает...
- Ничего не надо говорить... Никто ничего не замечайте... Прикажи,
чтобы приготовили обе ванны поскорее для всех, кроме Ани... Позови бонну...
Смотри, никакого внимания...
- Будьте спокойны, - говорит сочувствующим голосом няня.
Входит фрейлейн.
Она очень жалеет, что все так случилось, но с мальчиком ничего нельзя
было сделать...
- Сегодня дети берут ванну, - сухо перебивает мать. - Двадцать два
градуса.
- Зер гут*, мадам, - говорит фрейлейн и делает книксен.
______________
* Очень хорошо (от нем. sehr gut).

Она чувствует, что мадам недовольна, но ее совесть чиста. Она не
виновата; фрейлейн Зина свидетельница, что с мальчиком нельзя было
справиться. Мадам молчит: бонна знает, что это значит. Это значит, что ее
оправдания не приняты.
Хотя она очень дорожит местом, но ее совесть спокойна. И, в сознании
своей невинности, она скромно, но с чувством оскорбленного достоинства
берется за ручку.
- Позовите Таню.
- Зер гут, мадам, - отвечает бонна и уже за дверями делает книксен.
В последней нотке мадам бонна услыхала что-то такое, что возвращает ей
надежду удержать за собой место, и она воскресшим голосом говорит:
- Таню, бариня идить!
Таня оправляется и входит в спальню.
Таня всегда купает Тему. Летом, в те дни, когда детей не мылили, ему
разрешалось самому купаться, без помощи Тани, и это доставляло Теме всегда
громадное удовольствие: он купался, как папа, один.
- Если Артемий Николаевич пожелает купаться один, пусть купается. Перед
тем как вести его в ванную, положи на стол кусок хлеба - не отрезанный, а
так, отломанный, как будто нечаянно его забыли. Понимаешь?
Таня давно все поняла и весело и ласково отвечает:
- Понимаю, сударыня!
- Купаться будут все; сначала барышни, а потом Артемий Николаевич.
Ванну на двадцать два градуса. Ступай.
Но тотчас же мать снова позвала Таню и прибавила:
- Таня, перед тем как поведешь Артемия Николаевича, убавь в ванной свет
в лампе так, чтобы был полумрак. И поведешь его не через детскую, а прямо
через девичью... И чтоб никого в это время не было, когда он будет идти. В
девичьей тоже убавь свет.
- Слушаю-с.
Купанье - всегда событие и всегда приятное. Но на этот раз в детской
оживление слабое. Дети находятся под влиянием наказания брата, а главное -
нет поджигателя обычного возбуждения, Темы. Дети идут как-то лениво, купанье
какое-то неудачное, поспешное, и через двадцать минут они уже, в белых
чепчиках, гуськом возвращаются назад в детскую.
Под дыханием мягкой южной ночи мать Темы возбужденно ходит по комнате.
По свойству своей оптимистической натуры она не хочет больше думать о
настоящем: оно будет исправлено, ошибка не повторится, и довольно.
Чтобы развлечь себя, она вышла на террасу подышать свежим воздухом.
Она видит в окно возвращающееся из ванной шествие и останавливается.
Вот впереди идет Зина - требовательный к себе и другим, суровый, жгучий
исполнитель воли. Девочка загадочно, непреклонно смотрит своими черными, как
ночь юга, глазами и точно видит уже где-то далеко какой-то ей одной ведомый
мир.
Вот тихая, сосредоточенная, болезненная Наташа смотрит своими
вдумчивыми глазами, пытливо чуя и отыскивая те тонкие, неуловимые звуки,
которые, собранные терпеливо и нежно, чудно зазвучат со временем близким
сладкою песнью любви и страданий.
Вот Маня - ясное майское утро, готовая всех согреть, осветить своими
блестящими глазками.
Сережик - "глубокий философ", маленький Сережик, только что начинающий
настраивать свой сложный маленький механизм, только что пробующий трогать
его струны и чутко прислушивающийся к этим тонким, протяжным отзвучьям, -
невольно манит к себе.
- Эт-та что? - медленно, певуче тянет он и так же медленно подымает
свой маленький пальчик.
- Синее небо, мой милый.
- Эт-та что?
- Небо, мой крошка, небо, малютка, недосягаемое синее небо, куда вечно
люди смотрят, но вечно ходят по земле.
Вот и Аня поднялась с своей кроватки навстречу идущим - крошечная Аня,
маленький вопросительный знак, с теплыми веселыми глазками.
А вот промелькнула в девичьей фигуре ее набедокурившего баловня -
живого, как огонь, подвижного, как ртуть, неуравновешенного, вечно
взбудораженного, возбужденного, впечатлительного, безрассудного сына. Но в
этой сутолоке чувств сидит горячее сердце.
Продолжая гулять, мать обошла террасу и пошла к ванной.
Шествие при входе в детскую заключает маленький Сережик, с откинутыми
ручонками, как-то потешно ковыляющий на своих коротеньких ножках.
- А папа Тему би-й, - говорит он, вспоминая почему-то о наказании
брата.
- Тс! - подлетает к нему стремительно Зина, строго соблюдавшая
установленное матерью правило, что о наказаниях, постигших виновных, не
имеют права вспоминать.
Но Сережик еще слишком мал. Он знать не желает никаких правил и потому
снова начинает:
- А папа...
- Молчи! - зажимает ему рот Зина. Сережик уже собирает в хорошо ему
знакомую гримасу лицо, но Зина начинает быстро, горячо нашептывать брату
что-то на ухо, указывая на двери соседней комнаты, где сидит Тема. Сережик
долго недоверчиво смотрит, не решаясь распроститься с сделанной гримасой и
извлечь из нее готовый уже вопль, но в конце концов уступает сестре, идет на
компромисс и соглашается смотреть картинки зоологического атласа.
- Артемий Николаич, пожалуйте! - говорит веселым голосом Таня, отворяя
дверь маленькой комнаты со стороны девичьей.
Тема молча встает и стесненно проходит мимо Тани.
- Одни или со мной? - беспечно спрашивает она вдогонку.
- Один, - отвечает быстро, уклончиво Тема и спешит пройти девичью.
Он рад полумраку. Он облегченно вздыхает, когда затворяет за собой
дверь ванной. Он быстро раздевается и лезет в ванну. Обмывшись, он вылезает,
берет свое грязное белье и начинает полоскать его в ванне. Ему кажется, он
умер бы со стыда, если бы кто-нибудь узнал, в чем дело; пусть лучше будет
мокрое. Кончив свою стирку, Тема скомкивает в узел белье и ищет глазами,
куда бы его сунуть; он засовывает наконец свой узел за старый, запыленный
комод. Успокоенный, он идет одеваться, и глаза его наталкиваются на кусок,
очевидно, забытого кем-то хлеба. Мальчик с жадностью кидается на него, так
как целый день ничего не ел. Годы берут свое: он сидит на скамейке, болтает
ножонками и с наслаждением ест. Всю эту сцену видит мать и взволнованно
отходит от окна. Она гонит от себя впечатление этой сцены, потому что
чувствует, что готова расплакаться. Она освежает лицо, поворачиваясь
навстречу мягкому южному ветру, стараясь ни о чем не думать.
Кончив есть, Тема встал и вышел в коридор. Он подошел к лестнице,
ведущей в комнаты, остановился на мгновенье, подумал, прошел мимо по
коридору и, поднявшись на крыльцо, нерешительно вполголоса позвал:
- Жучка, Жучка!
Он подождал, послушал, вдохнул в себя аромат масличного дерева,
потянулся за ним и, выйдя во двор, стал пробираться к саду.
Страшно! Он прижался лицом между двух стоек ограды и замер, охваченный
весь каким-то болезненным утомлением.
Ночь после бури.
Чем-то волшебным рисуется в серебристом сиянии луны сад. Разорванно
пробегают в далеком голубом небе последние влажные облака. Ветер точно
играет в пустом пространстве между садом и небом. Беседка задумчиво смотрит
на горке. А вдруг мертвецы, соскучившись сидеть на стене, забрались в
беседку и смотрят оттуда на Тему? Как-то таинственно страшно молчат дорожки.
Деревья шумят, точно шепчут друг другу: "Как страшно в саду". Вот что-то
черное беззвучно будто мелькнуло в кустах: на Жучку похоже! А может быть,
Жучки давно и нет?! Как жутко вдруг стало. А там что белеет?! Кто-то идет по
террасе.
- Артемий Николаевич, - говорит, отворяя калитку и подходя к нему,
Таня, - спать пора.
Тема точно просыпается.
Он не прочь, он устал, но перед сном надо идти прощаться, надо пожелать
спокойной ночи маме и папе. Ох, как не хочется! Он сжал судорожно крепко
руками перила ограды и еще плотнее прильнул к ним лицом.
- Артемий Николаич, Темочка, милый мой барин, - говорит Таня и целует
руки Темы, - идите к мамаше! Идите, мой милый, дорогой, - говорит она, мягко
отрывая и увлекая его за собой, осыпая на ходу поцелуями...
Он в спальне у матери.
Только лампадка льет из киота свой неровный, трепетный свет, слабо
освещая предметы.
Он стоит на ковре. Перед ним в кресле сидит мать и что-то говорит ему.
Тема точно во сне слушает ее слова, они безучастно летают где-то возле его
уха. Зато на маленькую Зину, подслушивающую у двери, речь матери бесконечно
сильно действует своею убедительностью. Она не выдерживает больше и, когда
до нее долетают вдруг слова матери: "а если тебе не жаль, значит, ты не
любишь маму и папу", врывается в спальню и начинает горячо:
- Я говорила ему...
- Как ты смела, скверная девчонка, подслушивать?!
И "скверная девчонка", подхваченная за руку, исчезает мгновенно за
дверью. Это изгнание его маленького врага пробуждает Тему. Он опять живет
всеми нервами своего организма. Все горе дня встает перед ним. Он весь
проникается сознанием зла, нанесенного ему сестрой. Обидное чувство, что его
никто не хочет выслушать, что к нему несправедливы, охватывает его.
- Все только слушают Зину... Все целый день на меня нападают, меня
никто не-е любит и никто не хо-о-чет вы-ы-слу-у...
И Тема горько плачет, закрывая руками лицо.
Долго плачет Тема, но горечь уже вылита.
Он передал матери всю повесть грустного дня, как она слагалась роковым
образом. Его глаза распухли от слез; он нервно вздрагивает и нет-нет
всхлипывает тройным вздохом. Мать, сидя с ним на диване, ласково гладит его
густые волосы и говорит ему:
- Ну, будет, будет... мама не сердится больше... мама любит своего
мальчика... мама знает, что он будет у нее хороший, любящий, когда поймет
только одну маленькую, очень простую вещь. И Тема может ее уже понять. Ты
видишь, сколько горя с тобой случилось, а как ты думаешь отчего? А я тебе
скажу: оттого, что ты еще маленький трус...
Тема, ждавший всяких обвинений, но только не этого, страшно поражен и
задет этим неожиданным выводом.
- Да, трус! Ты весь день боялся правды. И из-за того, что ты ее боялся,
все беды твои и случились. Ты сломал цветок. Чего ты испугался? Пойти
сказать правду сейчас же. Если б даже тебя и наказали, то ведь, как теперь
сам видишь, тем, что не сказал правды, наказанья не избег. Тогда как, если
бы ты правду сказал, тебя, может быть, и не наказали бы. Папа строгий, но
папа сам может упасть, и всякий может. Наконец, если ты боялся папы, отчего
ты не пришел ко мне?
- Я хотел сказать, когда вы садились в дрожки...
Мать вспомнила и пожалела, что не дала хода охватившему ее тогда
подозрению.
- Отчего ты не сказал?
- Я боялся папы...
- Сам же говоришь, что боялся, значит - трус. А трусить, бояться правды
- стыдно. Боятся правды скверные, дурные люди, а хорошие люди правды не
боятся и согласны не только, чтобы их наказывали за то, что они говорят
правду, но рады и жизнь отдать за правду.
Мать встала, подошла к киоту, вынула оттуда распятие и села опять возле
сына.
- Кто это?
- Бог.
- Да, бог, который принял вид человека и сошел с неба на землю. Ты
знаешь, зачем он пришел? Он пришел научить людей говорить и делать правду.
Ты видишь, у него на руках, на ногах и вот здесь кровь?
- Вижу.
- Эта кровь оттого, что его распяли, то есть повесили на кресте;
пробили ему гвоздями руки, ноги, пробили ему бок, и он умер от этого. Ты
знаешь, что бог все может, ты знаешь, что он пальцем вот так пошевелит - и
все, все мы сейчас умрем и ничего не будет: ни нашего дома, ни сада, ни
земли, ни неба. Как ты думаешь теперь, отчего он позволил себя распять,
когда мог бы взглядом уничтожить этих дурных людей, которые его умертвили?
Отчего?
Мать замолкла на мгновение и, выразительно, мягко заглядывая в широко
раскрытые глаза своего любимца-сына, проговорила:
- Оттого, что он не боялся правды, оттого, что правда была ему дороже
жизни, оттого, что он хотел показать всем, что за правду не страшно умереть.
И когда он умирал, он сказал: кто любит меня, кто хочет быть со мной, тот
должен не бояться правды. Вот когда ты подрастешь и узнаешь, как люди жили
прежде, узнаешь, что нельзя было бы жить на земле без правды, тогда ты не
только перестанешь бояться правды, а полюбишь ее так, что захочешь умереть
за нее, тогда ты будешь храбрый, добрый, любящий мальчик. А тем, что ты
сядешь на сумасшедшую лошадь, ты покажешь другим и сам убедишься только в
том, что ты еще глупый, не понимающий сам, что делаешь, мальчик, а вовсе не
то что ты храбрый, потому что храбрый знает, что делает, а ты не знаешь. Вот
когда ты знал, что папа тебя накажет, ты убежал, а храбрый так не делает.
Папа был на войне: он знал, что там страшно, а все-таки пошел. Ну, довольно:
поцелуй маму и скажи ей, что ты будешь добрый мальчик.
Тема молча обнял мать и спрятал голову на ее груди.


    IV



    СТАРЫЙ КОЛОДЕЗЬ



Ночь. Тема спит нервно и возбужденно. Сон то легкий, то тяжелый,
кошмарный. Он то и дело вздрагивает. Снится ему, что он лежит на песчаной
отмели моря, в том месте, куда их возят купаться, лежит на берегу моря и
ждет, что вот-вот накатится на него большая холодная волна. Он видит эту
прозрачную зеленую волну, как она подходит к берегу, видит, как пеной
закипает ее верхушка, как она вдруг точно вырастает, подымается перед ним
высокой стеной; он с замиранием и наслаждением ждет ее брызг, ее холодного
прикосновения, ждет привычного наслаждения, когда подхватит его она,
стремительно помчит к берегу и выбросит вместе с массою мелкого колючего
песку; но вместо холода, того живого холода, которого так жаждет воспаленное
от начинающейся горячки тело Темы, волна обдает его какими-то удушливым
жаром, тяжело наваливается и душит... Волна опять отливает, ему опять легко
и свободно, он открывает глаза и садится на кровати.
Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детских кроватки и пятую
большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой,
сидит и сонно качает маленькую Аню.
- Няня, где Жучка? - спрашивает Тема.
- И-и, - отвечает няня, - Жучку в старый колодезь бросил какой-то ирод.
- И, помолчав, прибавляет: - Хоть бы убил сперва, а то так, живьем... Весь
день, говорят, визжала, сердечная...
Теме живо представляется старый заброшенный колодезь в углу сада, давно
превращенный в свал всяких нечистот, представляется скользящее, жидкое дно
его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажженную
бумагу.
- Кто бросил? - спрашивает Тема.
- Да ведь кто? Разве скажет!
Тема с ужасом вслушивается в слова няни. Мысли роем теснятся в его
голове, у него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от
одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя снова засыпает.
Он просыпается опять от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он
все вытаскивал Жучку какой-то длинной петлей. Но Жучка все обрывалась, пока
он не решил сам лезть за нею. Тема совершенно явственно помнит, как он
привязал веревку к столбу и, держась за эту веревку, начал осторожно
спускаться по срубу вниз; он уж добрался до половины, когда ноги его вдруг
соскользнули, и он стремглав полетел на дно вонючего колодца. Он проснулся
от этого падения и опять вздрогнул, когда вспомнил впечатление падения.
Сон с поразительной ясностью стоял перед ним. Через ставни слабо
брезжил начинающийся рассвет.
Тема чувствовал во всем теле какую-то болезненную истому, но, преодолев
слабость, решил немедля выполнить первую половину сна. Он начал быстро
одеваться. В голове у него мелькнуло опасение, как бы опять эта затея не
затянула его на путь вчерашних бедствий, но, решив, что ничего худого пока
не делает, он, успокоенный, подошел к няниной постели, поднял лежавшую на
полу коробку с серными спичками, взял горсть их к себе в карман, на цыпочках
прошел через детскую и вышел в столовую. Благодаря стеклянной двери на
террасу здесь было уже порядочно светло.
В столовой царил обычный утренний беспорядок - на столе стоял холодный
самовар, грязные стаканы, чашки, валялись на скатерти куски хлеба, стояло
холодное блюдо жаркого с застывшим белым жиром.
Тема подошел к отдельному столику, на котором лежала кипа газет,
осторожно выдернул из середины несколько номеров, на цыпочках подошел к
стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, повернул ключ, нажал
ручку и вышел на террасу.
Его обдало свежей сыростью рассвета.
День только что начинался. По бледному голубому небу там и сям точно
клочьями повисли мохнатые, пушистые облака. Над садом легкой дымкой стоял
туман. На террасе было пусто, и только платок матери, забытый на скамейке,
одиноко валялся, живо напомнив Теме вчерашний вечер со всеми его перипетиями
и с сладким примирительным концом.
Он спустился по ступенькам террасы в сад. В саду царил такой же
беспорядок вчерашнего дня, как и в столовой. Цветы с слепившимися
перевернутыми листьями, как их прибил вчера дождь, пригнулись к грязной
земле. Мокрые желтые дорожки говорили о силе вчерашних потоков. Деревья, с
опрокинутой ветром листвой, так и остались наклоненными, точно забывшись в
сладком предрассветном сне.
Тема пошел по главной аллее, потому что в каретнике надо было взять для
петли вожжи. Что касается до жердей, то он решил выдернуть их из беседки.
Проходя мимо злополучного места, с которого начинались его вчерашние
страдания, Тема увидел цветок, лежавший опрокинутым на земле. Его, очевидно,
смыло вчерашним ливнем.
"Вот ведь все можно было бы свалить на вчерашний дождь", - сообразил
Тема и пожалел, что теперь уж это бесполезно. Но пожалел как-то безучастно,
равнодушно. Болезнь быстро прогрессировала. Он чувствовал жар в теле, в
голове, общую слабость, болезненное желание упасть на траву, закрыть глаза и
так лежать без движения. Ноги его дрожали, иногда он вздрагивал, потому что
ему все казалось, что он куда-то падает. Иногда вдруг воскресала перед ним
какая-нибудь мелочь из прошлого, которую он давно забыл, и стояла с
болезненной ясностью. Тема вспомнил, что года два тому назад дядя Гриша
обещал подарить ему такую лошадку, которая сама, как живая, будет бегать.
Он долго мечтал об этой лошадке и все ждал, когда дядя Гриша привезет
ее ему, окидывая пытливым взглядом дядю при каждом его приезде и не решаясь
напомнить о забытом обещании. Потом он сам забыл об этом, а теперь вдруг
вспомнил.
В первое мгновение он встрепенулся от мысли, что вдруг дядя вспомнит и
привезет ему обещанную лошадку, но потом подумал, что теперь ему все равно,
ему уж не интересна больше эта лошадка. "Я маленький тогда был", - подумал
Тема.
Каретник оказался запертым, но Тема знал и без замка ход в него: он
пригнулся к земле и подлез в подрытую собаками подворотню. Очутившись в
сарае, он взял двое вожжей и захватил на всякий случай длинную веревку,
служившую для просушки белья.
При взгляде на фонарь он подумал, что будет удобнее осветить колодезь
фонарем, чем бумагой, потому что горящая бумага может упасть на Жучку -
обжечь ее. Выбравшись из сарая, Тема избрал кратчайший путь к беседке -
перелез прямо через стену, отделявшую черный двор от сада. Он взял в зубы
фонарь, намотал на шею вожжи, подвязался веревкой и полез на стену. Он
мастер был лазить, но сегодня трудно было взбираться: в голову точно стучали
два молотка, и он едва не упал. Взобравшись наверх, он на мгновение присел,
тяжело дыша, потом свесил ноги и наклонился, чтобы выбрать место, куда
прыгнуть. Он увидел под собой сплошные виноградные кусты и только теперь
спохватился, что его всего забрызгает, когда он попадет в свеженамоченную
листву. Он оглянулся было назад, но, дорожа временем, решил прыгать. Он
все-таки наметил глазами более редкое место и спрыгнул прямо на черневший
кусок земли. Тем не менее это его не спасло от брызг, так как надо было
пробираться между сплошными кустами виноградника, и он вышел на дорожку
совершенно мокрый. Эта холодная ванна мгновенно освежила его, и он
почувствовал себя настолько бодрым и здоровым, что пустился рысью к беседке,
взобрался проворно на горку, выдернул несколько самых длинных прутьев и
большими шагами по откосу горы спустился вниз. С этого места он опять
почувствовал слабость и уже шагом пробирался глухой заросшей дорожкой,
стараясь не смотреть на серую кладбищенскую стену.
Он знал, что неправда то, что говорил Иоська, но все-таки было страшно.
Тема шел, смотрел прямо перед собой, и чем больше он старался смотреть
прямо, тем ему делалось страшнее.
Теперь он был уверен, что мертвецы сидят на стене и внимательно следят
за ним. Тема чувствовал, как мурашки пробегали у него по спине, как что-то
страшное лезло на плечи, как чья-то холодная рука, точно играя, потихоньку
подымала сзади волосы. Тема не выдержал и, издавши какой-то вопль, принялся
было бежать, но звук собственного голоса успокоил его.
Вид заброшенного, пустынно торчавшего старого колодца, среди глухой,
поросшей только высокой травой местности, близость цели, Жучка - отвлекли
его от мертвецов. Он снова оживился и, подбежав к отверстию колодца,
вполголоса позвал:
- Жучка, Жучка!
Тема замер в ожидании ответа.
Сперва он ничего, кроме биения своего сердца да ударов молотков в
голове, не слышал. Но вот откуда-то издалека, снизу, донесся до него
жалобный, протяжный стон. От этого стона сердце Темы мучительно сжалось, и у
него каким-то воплем вырвался новый, громкий оклик.
- Жучка, Жучка!
На этот раз Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно завизжала.
Тему до слез тронуло, что Жучка его узнала.
- Милая Жучка! Милая, милая, я сейчас тебя вытащу, - кричал он ей,
точно она понимала его.
Жучка ответила новым радостным визгом, и Теме казалось, что она просила
его поторопиться исполнением обещания.
- Сейчас, Жучка, сейчас, - ответил ей Тема и принялся, с сознанием всей
ответственности принятого на себя обязательства перед Жучкой, выполнять свой
сон.
Прежде всего он решил выяснить положение дела. Он почувствовал себя
бодрым и напряженным, как всегда. Болезнь куда-то исчезла. Привязать фонар,
зажечь его и опустить в яму было делом одной минуты. Тема, наклонившись,
стал вглядываться. Фонарь тускло освещал потемневший сруб колодца, теряясь
все глубже и глубже в охватившем его мраке, и наконец на трехсаженной
глубине осветил дно.
Тонкой глубокой щелью какой-то далекой панорамы мягко сверкнула пред
Темой в бесконечной глубине мрака неподвижная, прозрачная, точно зеркальная
гладь вонючей поверхности, тесно обросшая со всех сторон слизистыми стенками
полусгнившего сруба.
Каким-то ужасом смерти пахнула на него со дна этой далекой, нежно
светившейся, страшной глади. Он точно почувствовал на себе ее прикосновение
и содрогнулся за свою Жучку. С замиранием сердца заметил он в углу черную
шевелившуюся точку и едва узнал, вернее угадал, в этой беспомощной фигурке
свою некогда резвую, веселую Жучку, державшуюся теперь на выступе сруба.
Терять времени было нельзя. От страха, хватит ли у Жучки силы дождаться,
пока он все приготовит, у Темы удвоилась энергия. Он быстро вытащил назад
фонарь, а чтобы Жучка не подумала, очутившись опять в темноте, что он ее
бросил, Тема во все время приготовления кричал:
- Жучка, Жучка, я здесь!
И радовался, что Жучка отвечает ему постоянно тем же радостным визгом.
Наконец все было готово. При помощи вожжей фонарь и два шеста с
перекладинкой внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в
колодезь.
Но этот так обстоятельно обдуманный план потерпел неожиданное и
непредвиденное фиаско благодаря стремительности Жучки, испортившей все.
Жучка, очевидно, поняла только одну сторону идеи, а именно, что
спустившийся снаряд имел целью ее спасение, и поэтому, как только он достиг
ее, она сделала попытку схватиться за него лапами. Этого прикосновения было
достаточно, чтобы петля бесполезно соскочила, а Жучка, потеряв равновесие,
свалилась в грязь.
Она стала барахтаться, отчаянно визжа и тщетно отыскивая оставленный ею
выступ.
Мысль, что он ухудшил положение дела, что Жучку можно было еще спасти и
теперь он сам виноват в том, что она погибнет, что он сам устроил гибель
своей любимице, заставляет Тему, не думая, благо план готов, решиться на
выполнение второй части сна - самому спуститься в колодезь.
Он привязывает вожжу к одной из стоек, поддерживающей перекладину, и
лезет в колодезь. Он сознает только одно, что времени терять нельзя ни
секунды.
Его обдает вонью и смрадом. На мгновенье в душу закрадывается страх,
как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые
сутки; это успокаивает его, и он спускается дальше. Он осторожно щупает
спускающейся ногой новую для себя опору и, найдя ее, сначала пробует, потом
твердо упирается и спускает следующую ногу. Добравшись до того места, где
застряли брошенные жердь и фонарь, он укрепляет покрепче фонарь, отвязывает
конец вожжи и спускается дальше. Вонь все-таки дает себя чувствовать и снова
беспокоит и пугает его. Тема начинает дышать ртом. Результат получается
блестящий: вони нет, страх окончательно улетучивается. Снизу тоже
благополучные вести. Жучка, опять уже усевшаяся на прежнее место,
успокоилась и веселым попискиванием выражает сочувствие безумному
предприятию.
Это спокойствие и твердая уверенность Жучки передаются мальчику, и он
благополучно достигает дна.
Между ним и Жучкой происходит трогательное свидание друзей, не чаявших
уже больше свидеться в этом мире. Он наклоняется, гладит ее, она лижет его
пальцы, и - так как опыт заставляет ее быть благоразумной - она не трогается
с места, но зато так трогательно, так нежно визжит, что Тема готов заплакать
и уже, забывшись, судорожно начинает втягивать носом воздух, необходимый для
первого непроизвольного всхлипывания, но зловоние отрезвляет и возвращает
его к действительности.
Не теряя времени он, осторожно держась зубами за изгаженную вожжу,
обвязывает свободным ее концом Жучку, затем поспешно карабкается наверх.
Жучка, видя такую измену, подымает отчаянный визг, но этот визг только
побуждает Тему быстрее подниматься.
Но подниматься труднее, чем спускаться! Нужен воздух, нужны силы, а
того и другого у Темы уже мало. Он судорожно ловит в себя всеми легкими
воздух колодца, рвется вперед и, чем больше торопится, тем скорее оставляют
его силы. Тема поднимает голову, смотрит вверх, в далекое ясное небо, видит
где-то высоко над собою маленькую веселую птичку, беззаботно скачущую по
краю колодца, и сердце его сжимается тоской: он чувствует, что не долезет.
Страх охватывает его. Он растерянно останавливается, не зная, что делать:
кричать, плакать, звать маму? Чувство одиночества, бессилия, сознания гибели
закрадываются в его душу. Он ясно видит, хотя инстинктивно не хочет
смотреть, хочет забыть, что под его ногами. Его уже тянет туда, вниз, по
этой гладкой скользящей стене, туда, где отчаянно визжит Жучка, где
блестящее вонючее дно ждет равнодушно свою, едва обрисовывающуюся во мраке,
обессилевшую жертву.
Ему уже хочется поддаться страшному, болезненному искушению - бросить
вожжи, но сознание падения на мгновение отрезвляет его.
- Не надо бояться, не надо бояться! - говорит он дрожащим от ужаса
голосом. - Стыдно бояться! Трусы только боятся! Кто делает дурное - боится,
а я дурного не делаю, я Жучку вытаскиваю, меня и мама и папа за это
похвалят. Папа на войне был, там страшно, а здесь разве страшно? Здесь ни
капельки не страшно. Вот отдохну и полезу дальше, потом опять отдохну и
опять полезу, так и вылезу, потом и Жучку вытащу. Жучка рада будет, все
будут удивляться, как я ее вытащил.
Тема говорит громко, у него голос крепнет, звучит энергичнее, тверже, и
наконец, успокоенный, он продолжает взбираться дальше.
Когда он снова чувствует, что начинает уставать, он опять громко
говорит себе:
- Теперь опять отдохну и потом опять полезу. А когда я вылезу и
расскажу, как я смешно кричал сам на себя, все будут смеяться, и я тоже.
Тема улыбается и снова спокойно ждет прилива сил.
Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним
срубом колодца. Он делает последнее усилие, вылезает сам и вытаскивает
Жучку.
Теперь, когда дело сделано, силы быстро оставляют его. Почувствовав
себя на твердой почве, Жучка энергично встряхивается, бешено бросается на
грудь Темы и лижет его в самые губы. Но этого мало, слишком мало для того,
чтобы выразить всю ее благодарность, - она кидается еще и еще. Она приходит
в какое-то безумное неистовство!
Тема бессильно, слабеющими руками отмахивается от нее, поворачивается к
ней спиной, надеясь этим маневром спасти хоть лицо от липкой, вонючей грязи.
Занятый одной мыслью - не испачкать об Жучку лицо, - Тема ничего не
замечает, но вдруг его глаза случайно падают на кладбищенскую стену, и Тема
замирает на месте.
Он видит, как из-за стены медленно поднимается чья-то черная, страшная
голова.
Напряженные нервы Темы не выдерживают, он испускает неистовый крик и
без сознания валится на траву к великой радости Жучки, которая теперь уже
свободно, без препятствий выражает ему свою горячую любовь и признательность
за спасение.
Еремей (это был он), подымавшийся со свеженакошенной травой со старого
кладбища, - ежедневная дань с покойников в пользу двух барских коров, -
увидев Тему, довольно быстро на этот раз сообразил, что надо спешить к нему
на помощь.
Через час Тема, лежа на своей кроватке, с ледяными компрессами на
голове, пришел в себя.
Но уж связь событий потерялась в его воспаленном мозгу; предметы, мысли
проходили перед ним вопросами: отчего все так встревоженно толпятся вокруг
него? Вот мама...
- Мама!
Отчего мама плачет? Отчего ему тоже хочется плакать? Что говорит ему
мама? Отчего так вдруг хорошо ему стало? Но зачем же уходит от него мама,
зачем уходят все и оставляют его одного? Отчего так темно сделалось? Как
страшно вдруг стало! Что это лезет из-под кровати?!
- Это папа... милый папа!!
"Ах нет, нет, - тоскливо мечется мальчик, - это не папа, это что-то
страшное лезет".
- Иди, иди, иди себе! - с диким страхом кричит Тема. - Иди! - и крик
его переходит в какой-то низкий, полный ужаса и тоски рев.
- Иди! - несется по дому. И с напряженной болью прислушиваются все к
этому тяжелому горячечному бреду.
Всем жаль маленького Тему. Холодное дыхание смерти ярко колеблет
вот-вот готовое навсегда погаснуть разгоревшееся пламя маленькой свечки.
Быстро тает воск, быстро тает оболочка тела, и уже стоит перед всеми
горячая, любящая душа Темы, стоит обнаженная и тянет к себе.


    V



    НАЕМНЫЙ ДВОР



Проходили дни, недели в томительной неизвестности. Наконец здоровый
организм ребенка взял верх.
Когда в первый раз Тема показался на террасе, похудевший, выросший, с
коротко остриженными волосами, - на дворе уже стояла теплая осень.
Щурясь от яркого солнца, он весь отдался веселым, радостным ощущениям
выздоравливающего. Все ласкало, все веселило, все тянуло к себе: и солнце, и
небо, и видневшийся сквозь решетчатую ограду сад.
Ничего не переменилось со времени его болезни! Точно он только часа на
два уезжал куда-нибудь в город.
Та же бочка стоит посреди двора, по-прежнему такая же серая,
рассохшаяся, с еле державшимися широкими колесами, с теми же запыленными
деревянными осями, мазанными, очевидно, еще до его болезни. Тот же Еремей
тянет к ней ту же упирающуюся по-прежнему Буланку. Тот же петух озабоченно
что-то толкует под бочкой своим курам и сердится по-прежнему, что они его не
понимают.
Все то же, но все радует своим однообразием и будто говорит Теме, что
он опять здоров, что все точно только и ждали его выздоровления, чтобы
снова, вступив в прежнюю связь с ним, зажить одною общею жизнью.
Ему даже казалось, что вся его болезнь была каким-то сном... Только
лето прошло...
До его слуха долетели из отворенного окна кабинета голоса матери и отца
и заставили его еще раз почувствовать прелесть выздоровления.
Речь между отцом и матерью шла о нем.
Разговора в подробностях он не понял, но суть его уловил. Она
заключалась в том, что ему, Теме, разрешат бегать и играть на наемном дворе.
Наемный двор - громадное пустопорожнее место, принадлежавшее отцу Темы,
- примыкало к дому, где жила вся семья, отделяясь от него сплошной стеной.
Место было грязное, покрытое навозом, сорными кучами, и только там и сям
ютились отдельные землянки и низкие, крытые черепицей флигельки. Отец Темы,
Николай Семенович Карташев, сдавал его в аренду еврею Лейбе. Лейба, в свою
очередь, сдавал по частям: двор - под заезд, лавку - еврею Абрумке, в кабаке
сидел сам, а квартиры в землянках и флигелях отдавал внаем всякой городской
голытьбе. У этой голи было мало денег, но зато много детей. Дети -
оборванные, грязные, но здоровые и веселые - целый день бегали по двору.
Мысль о наемном дворе давно уже приходила в голову матери Темы, Аглаиде
Васильевне.
Нередко, сидя в беседке за книгой, она невольно обращала внимание на
эту ватагу вечно возбужденных веселых ребятишек. Наблюдая в бинокль за их
играми, за их неутомимой беготней, она часто думала о Теме.
Нередко и Тема, прильнув к щелке ворот, разделявших оба двора, с
завистью следил из своей сравнительно золотой темницы за резвой толпой.
Иногда он заикался о разрешении побегать на наемном дворе; мать слушала и
нерешительно отклоняла его просьбу.
Но болезнь Темы, упрек мужа относительно того, что Тема не
воспитывается как мальчик, положили конец ее колебаниям.
Как натура непосредственная и впечатлительная, Аглаида Васильевна
мыслила и решала вопросы так, как мыслят и решают только такие натуры. С
виду ее решения часто бывали для окружающих чем-то неожиданным; в
действительности же тот процесс мышления, результатом которого получалось
такое с виду неожиданное решение, несомненно существовал, но происходил, так
сказать, без сознательного участия с ее стороны. Факты накоплялись, и когда
их собиралось достаточно для данного вывода, - довольно было ничтожного
толчка, чтобы запутанное до того времени положение вещей освещалось сразу, с
готовыми уже выводами.
Так было и теперь. Упрек мужа был этим толчком, и Аглаида Васильевна
пошла в кабинет к нему поговорить о пришедшей ей в голову идее. Результатом
разговора было разрешение Теме посещать наемный двор.


Через две недели Тема уже носился с ребятишками наемного двора. Он весь
отдался ощущениям совершенно иной жизни своих новых приятелей - жизни, ни в
чем не схожей с его прежней, своим контрастом, неизгладимыми образами
отпечатлевшейся в его памяти.
Наемный двор, как уже было сказано, представлял собой сплошной пустырь,
заваленный всевозможными кучами.
Для всех эти кучи были грязным сором, выбрасываемым раз в неделю, по
субботам, из всех этих нищенских лачуг, но для оборванных мальчишек они
представляли собою неисчерпаемые источники богатств и наслаждений. Один вид
их - серый, пыльный, блестящий от кусочков битого стекла, сиявших на солнце
всеми переливами радуги, - уже радовал их сердца. В этих кучах были зарыты
целые клады: костяшки для игры в пуговки, бабки, нитки. С каким
наслаждением, бывало, в субботу, когда выбрасывался свежий сор, накидывалась
на него ватага жадных ребятишек, и в числе их - Тема с Иоськой.
Вот дрожащими от волнения руками тянется кусочек серой нитки и
пробуется ее крепость. Она годится для пускания змея, - ничего, что коротка,
она будет связана с другими такими же нитками; ничего, что в ней запутались
какие-то волосы и что-то прилипло, что она вся сбита в один запутанный
комок, - тем больше наслаждения будет, когда, собравши свою добычу, ватага
перелезет через кладбищенскую стену и, усевшись где-нибудь на старом
памятнике, станет приводить в порядок свое богатство.
Тема сидит, весь поглощенный своей трудной работой. Глаза его
машинально блуждают по старым покосившимся памятникам, и он думает: какой он
глупый был, когда испугался головы Еремея.
Гераська, главный атаман ватаги, рассказывает о ночных похождениях тех,
которых зарывают без отпевания.
- Прикинет тебе дорогу и ведет... ведет, ведет... Вот будто, вот сейчас
домой... Так и дотянет до петухов... Как кочета закричат, ну и будет, -
глядишь, а ты на том же месте стоишь. Верно! Накажи меня бог! - крестится в
подтверждение своих слов Гераська.
- Что ж? Это ни капельки не страшно, - пренебрежительно замечает Тема.
- Не страшно? - воспламеняется Гераська. - А попади-ка к ним под
сочельник, они тебе покажут, как не страшно! Погляжу я на тебя, когда
Пульчиха...
Пульчиха, старая, восьмидесятилетняя, высокая, толстая одинокая баба,
занимала одну из лачуг наемного двора. Она всегда отличалась угрюмым,
сосредоточенным, несообщительным нравом и всегда нагоняла на детей какой-то
инстинктивный ужас своим низким, грубым голосом, когда гоняла, бывало, их
подальше от своих дверей.
Однажды дверь обыкновенно аккуратной Пульчихи оказалась затворенной,
несмотря на то, что все давно уже встали. Гераська сейчас же, заметив эту
ненормальность, заглянул осторожно в окошечко лачуги и с ужасом отскочил
назад: выпученные глаза Пульчихи страшно смотрели на него со своего
вздутого, посинелого лица.
Преодолев ужас, Гераська опять заглянул и разглядел тонкую бечевку,
тянувшуюся с потолка к ее шее. Пульчиха, казалось, стояла на коленях, но не
касаясь пола, а как-то на воздухе. Подняли тревогу, выломали дверь, вытащили
старуху из петли, но уж все было кончено - Пульчиха умерла. Ее отнесли к
"висельникам", а лачуга так и оставалась пустой, не привлекая к себе новых
квартирантов.
Эта неожиданная, страшная смерть Пульчихи произвела на ватагу сильное,
потрясающее впечатление.
- Ты думаешь, - продолжал Гераська, воодушевляясь, и мурашки забегали
по спинам ватаги, - ты думаешь, она подохла? держи карман! Вот пусть-ка
снимет кто ее хату?! А-га! Вот тогда и узнает, где эта самая Пульчиха, как
она, подлая, ночью притащится на четвереньках под окно и станет смотреть,
что там делают. Рожа страшная, си-и-и-няя, вздутая, зубами ляскает, а
глазищи так и ворочаются, так и ворочаются... Накажи меня бог! Она и сейчас
каждую ночь шляется, сволочь, и пока ей в брюхо не забьют осиновый кол, она
так и будет лазить. А забьют, ну и шабаш!
Рассказ производит потрясающее впечатление. Тема давно сорван со своих
скептических подмостов и с напряженным лицом следит за каждым движением
Гераськи.
Напряженнее всех всегда слушает Колька, у которого даже жилы надуваются
на лбу, а рот остается открытым и тогда, когда все остальные уже давно
пришли в себя.
- У-у! - ткнет ему, бывало, Яшка пальцем в открытый рот.
Поднимется хохот. Колька вспыхнет и наметит обидчику прямо в ухо. Но
Яшка увернется и со смехом отбежит в сторону. Колька пустится за ним, Яшка
от него. Смех и общее веселье.
Солнце окончательно исчезает за деревьями; доносятся крикливые голоса
матерей всех этих Герасек, Колек, Яшек; ватага шумно карабкается по стене, с
размаху прыгает во двор и расходится. Тема некоторое время наблюдает, как
родители встречают запоздалых друзей шлепками, и нехотя возвращается со
своим оруженосцем Иоськой домой. Все ему так нравится, все внутри так живет
у него, что он жалеет в эту минуту только о том, что не может вечно
оставаться на наемном дворе, вечно играть со своими новыми друзьями.
Вечером за чайным столом сидит вся семья, сидит Тема, и образы двора
толпятся перед ним. Он как-то смутно вслушивается в разговор и оживляется
лишь тогда, когда до его слуха долетает жалоба пришедшего арендатора на то,
что номер Пульчихи по-прежнему не занят.
- Он и не будет никогда занят, - авторитетно заявляет Тема.
На вопрос "почему?" Тема сообщает причину. Заметив, что рассказ
производит впечатление, Тема продолжает, стараясь подражать во всем
Гераське:
- Как кто наймет, она, подлая, полезет к окну, морда си-иняя, зубами
ляскает, сама вздутая, подлая...
Тема все силы напрягает на последнем слове.
- Боже мой! что это?! - восклицает мать.
Тема немного озадачен, но доканчивает:
- А вот если ей в брюхо кол осиновый загнать, она, сволочь, перестанет
ходить.
На другой день Тему на наемный двор не пускают, и весь день посвящается
чистке от нравственного сора, накопившегося в душе Темы.
Тщательное следствие никакого, впрочем, особенного сора не
обнаруживает, хотя одна не совсем красивая история как-то сама собой
выплывает на свет божий.
В числе игр, развлекавших ребятишек, были и такие, в которых сорные
кучи были ни при чем, а именно: "дзига" - вид волчка, свайка, мяч и орехи.
Последняя игра требовала уже денег, так как орехов Абрумка даром не давал.
Был, конечно, способ достать орехов в саду. Но орехи сада не годились: они
были слишком крупны, шероховаты, а для игры требовались маленькие орехи,
круглые и легкие. Ничего, что внутри их все давно сгнило, зато они хорошо
катились в ямку. В случае крайности за три садовых ореха Теме давали один
Абрумкин. Эти садовые орехи тоже нелегко давались. Тема должен был рвать их
с риском попасться; иногда ломались ветви под его ногами, что тоже мог
заметить зоркий глаз отца. Тема придумал выход более простой. Он пришел раз
к Абрумке и сказал:
- Абрумка, скоро будет мое рождение, и мне подарят двадцать копеек. Дай
мне теперь орехов, а в рождение я тебе отдам деньги.
Абрумка дал. Таким образом, набралось на двадцать копеек. Тема
некоторое время не ходил к Абрумке, но нужда заставила, и, придя к нему, он
сказал:
- Абрумка, дай мне еще орехов.
Но Абрумка напомнил Теме, что в рождение ему подарят только двадцать
копеек.
Тогда Тема сказал Абрумке:
- Я забыл, Абрумка, мне Таня обещала еще десять копеек подарить.
Абрумка подозрительно покосился на Тему. Тема покраснел и почувствовал
к Абрумке что-то враждебное и злое. Он уже хотел убежать от гадкого Абрумки
и отказаться от своего намерения взять у него еще орехов, но так как Абрумка
пошел в лавку, то и Тема передумал и направился за ним. Абрумка копался за
темным, грязным прилавком, отыскивая между загаженными мухами полками
грязную банку с гнилыми орехами, а Тема ждал, пугливо косясь на соседнюю,
тоже темную, комнату, где в полумраке на кровати обрисовывалась фигура
больной жены Абрумки. Она уже давным-давно не вставала и лежала на своей
кровати, казалось, засунутая в пуховую перину, - вечно больная, бледная,
изможденная, с горевшими черными глазами, с всклокоченными волосами, - и
изредка тихо, мучительно стонала.
Получив орехи, Тема опрометью бросился из лавки, подальше от страшной
жены Абрумки, у которой Гераська как-то умудрился заметить хвостик и сам
своими глазами видел, как она однажды верхом на метле, ночью под шабаш,
вылетела в трубу. Так как Гераська при этом снял шапку, перекрестился и
сказал: "Накажи меня бог!" - то сомнения быть не могло в справедливости его
слов.
Получив орехи и проиграв их, Тема больше уже не решался идти к Абрумке.
Он чувствовал, что надул его, и это его мучило. Ему казалось, что и Абрум
это понял. Тема чувствовал свою вину перед ним и без щемящего чувства не мог
смотреть на угнетенную фигуру вечно торчавшего у своих дверей Абрумки.
Иногда вдруг, среди веселой игры, мелькнет перед Темой образ Абрумки,
вспомнится близость дня рождения, безвыходность положения, и тоскливо замрет
сердце. Только одно утешение и было, что день рождения еще не так близок. Но
беда пришла раньше, чем ждал Тема. Однажды Абрумка, никогда не отходивший ни
на шаг от своей лавочки, вдруг, заметив Тему во дворе, пошел к нему.
Тема при его приближении вильнул было, как будто играя, в кирпичный
сарай, но Абрумка вошел и в сарай и потребовал от Темы денег, мотивируя
нужду в деньгах неожиданной смертью жены.
Тема уже с утра слышал от своих товарищей, что жена Абрумки умерла;
слышал даже подробный рассказ, как Абрумка сам задушил ее ночью, наложив ей
на голову подушку, и, усевшись; сидел на этой подушке до тех пор, пока его
жена не перестала хрипеть; затем он слез и лег спать, а утром пошел и сказал
всем, что его жена умерла.
- Ты сам видел? - спросил с широко открывшимися глазами Тема.
- Накажи меня бог, видел! - проговорил Гераська и в доказательство снял
шапку и перекрестился.
Теперь этот Абрумка, как будто он никогда не душил своей жены, стоял
перед Темой в темном сарае и требовал денег.
Теме стало страшно: а вдруг и его злой Абрумка сейчас задушит и пойдет
скажет всем, что Тема взял и сам умер.
- У меня нет денег, - ответил Тема коснеющим языком.
- Ну, так я лучше папеньке скажу, - просительно проговорил Абрумка, -
очень нужно, нечем хоронить мою бедную Химку...
И Абрум вытер скатившуюся слезу.
- Нет, не говори, я сам скажу, - быстро проговорил Тема, - я сейчас же
принесу тебе.
У Темы пропал всякий страх к Абрумке. Искреннее, неподдельное горе,
звучавшее в его словах, повернуло к нему сердце Темы. Он решил немедленно
идти к матери и сознаться ей во всем.
Он застал мать за чтением.
Тема горячо обнял мать.
- Мама, дай мне тридцать копеек.
- Зачем тебе?
Тема замялся и сконфуженно проговорил:
- Мне жалко Абрумки, ему нечем похоронить Химку, я обещал ему.
- Это хорошо, что тебе жаль его, но все-таки обещать ему ты не имел
никакого права. Разве у тебя есть свои деньги? Только своими деньгами можно
располагать.
Тема напряженно, сконфуженно слушал, и когда Аглаида Васильевна вынесла
ему деньги, он обнял ее и горячо ответил ей, мучимый раскаянием за свою
ложь:
- Милая моя мама, я никогда больше не буду.
- Ну, иди, иди, - ласково отвечала мать, целуя его.
Тема бежал к Абрумке, и в воображении рисовалось его лицо, полное
блаженства, когда он увидит принесенные ему Темой деньги.
Раскрасневшись, с блестящими глазами, он влетел в лавочку и, чувствуя
себя хорошо и смело, как до того времени, когда он еще не сделался
должником, проговорил восторженно:
- Вот, Абрумка!
Абрумка, рывшийся за прилавком, молча поднял голову и равнодушно-уныло
взял протянутые ему деньги. Но, взглянув на разочарованного Тему, Абрумка
инстинктивно понял, что Теме нет дела до его горя, что Тема поглощен собой и
требует награды за свой подвиг. Движимый добрым чувством, Абрумка вынул одну
конфетку из банки, подал ее мальчику и, потрепав его по плечу, проговорил
рассеянно:
- Хороший панич.
Теме не по душе была фамильярность Абрумки, не по душе было равнодушие,
с каким последний принял от него деньги, и восторженное чувство сменилось
разочарованием. То, что-то близкое, что он за мгновение до этого чувствовал
к обездоленному, тихому Абрумке, сменилось опять чем-то чужим, равнодушным,
брезгливым. Тема уже хотел оттолкнуть конфетку и убежать, хотел сказать
Абрумке, что он не смеет трепать его по плечу, потому что он - Абрумка, а он
Тема - генеральский сын, но что-то удержало его. Он на мгновение
почувствовал унизительное бессилие от своей неспособности обрезать так, как,
наверно, обрезала бы Зина, и, скрывая брезгливость, разочарование,
раздражение и сознание бессилия молча взял конфетку и, не глядя на Абрумку,
уже собирался поскорее вильнуть из лавки, как вдруг дверь отворилась, и Тема
увидел, что происходило в другой комнате. Там толпа грязных евреек суетливо
доканчивала печальный обряд. Тема увидел что-то белое, спеленатое и
догадался, что это что-то было тело жены Абрумки. В комнате, обыкновенно
темной, было теперь светло от отворенных окон; кровать, на которой лежала
больная, была пуста и прибрана. "И никогда уж больше не будет лежать на ней
жена Абрумки", - подумал Тема. Ее сейчас понесут на кладбище, зароют, и
останется она там одна с червями, тогда как он, Тема, сейчас выбежит из
лавочки, и счастливый, полный радости жизни будет играть, смотреть на
веселое солнце, дышать воздухом. А она не может дышать. Ах, как хорошо
дышать! И Тема вздохнул всей грудью. Как хорошо бегать, смеяться, жить!.. А
она не может жить, она никогда не откроет глаз и никогда, никогда не ляжет
больше на эту кровать. Как пусто, тяжело стало на душе Темы. Какой мрак и
тоска охватили его от формулированного в первый раз понятия о смерти. Да,
это все пройдет. Не будет ни Абрумки, ни всех, ни его, Темы, ни этой
лавочки, - все, все когда-нибудь исчезнет. И все равно когда-нибудь смерть
придет, и никуда нельзя от нее уйти, никуда... Вот жена Абрумки... А если б
она спряталась под кровать?! Нет, нельзя, - смерть и там нашла бы ее. И его
найдет... И от этой мысли у Темы захватило дыхание, и он стремительно
выбежал из лавки на свежий воздух.
Скучно стало Теме. Точно все - все умерли вдруг, и никого, кроме него,
не осталось, и все так пусто, тоскливо кругом. Когда Тема прибежал к
игравшей в пуговки ватаге, озабоченно и взволнованно следившей за движениями
Гераськи, в третий раз победоносно собиравшегося бить кон, Тема облегченно
вздохнул, но по-прежнему безучастный, присел на пыльную землю, прижавшись к
стене избушки, возле которой происходила игра. Он рассеянно следил за тем,
как мелькали по воздуху отскакивавшие от стены медные пуговки, как, сверкнув
в лучах яркого солнца, они падали на пыльную, мягкую землю, мгновенно
покрываясь серым слоем, следил за напряженными, возбужденными лицами, и
невольная параллель контрастов - того, что было у Абрумки и что происходило
здесь, - смутно давило его. Тут радуются, а там смерть, им нет дела до
Абрумки, а Абрумке - до них, и нельзя так сделать, чтобы и Абрумка
радовался. Если его позвать играть с ними? Он не пойдет. Это им, детям,
весело, а большие не любят играть. Как скучно большим жить - ничего они не
любят: ни бабок, ни пуговиц, ни мяча. И он будет большой, и он ничего этого
не будет любить - скучно будет. Нет, он будет любить! Он условится вот с
Яшкой, Гераськой, Колькой, чтобы всегда любить играть, и будет им всегда
весело... Нет, не будет - он тоже разлюбит... Нет, не разлюбит, ни за что не
разлюбит! И, вскочив, точно боясь, что может отвыкнуть, он энергично
закричал:
- Мой кон!
И вдруг в тот момент когда Тема так живо почувствовал желание играть,
жить, - у него неприятно екнуло сердце при мысли, что он обманул мать.
"Ничего! Когда я просил у мамы прощения, я думал, что прошу за то, что
обманул ее, я когда-нибудь расскажу ей все".
Успокоив себя, Тема забыл и думать обо всем этом. И вдруг все открылось
как-то так, что он и оглянуться не успел, как сам же спутал себя.
К удивлению Темы, Аглаида Васильевна отнеслась к этой истории очень
мягко и только взяла с Темы слово, что на будущее время он будет говорить ей
всегда правду, - иначе ворота наемного двора для него навсегда запрутся.


Прошел год. Тема вырос, окреп и развернулся. В жизни ватаги произошла
некоторая перемена. Приятно было бегать по двору, лазить на кладбище, но еще
приятнее было убегать в ту сторону, где синело необъятное море. В таких
прогулках было столько заманчивого!.. Тема забывал, что он еще маленький
мальчик. Он стоял на берегу моря; нежный, мягкий ветер гладил его лицо,
играл волосами и вселял в него неопределенное желание чего-то, еще не
изведанного. Он следил за исчезавшим на горизонте пароходом с каким-то
особенно щемящим, замирающим чувством, полный зависти к счастливым людям,
уносившимся в туманную даль. Рыбаки, пускавшиеся в море на своих утлых
челноках, были в глазах Темы и всей ватаги какими-то полубогами. С каким
уважением он и ватага смотрели на их загорелые лица; с каким благоговейным
напряжением выбивались они из сил, помогая такому собиравшемуся в путь
рыбаку стащить в море с гравелистого берега лодку!
- Дяденька, пояс! - кричал какой-нибудь счастливчик, заметив забытый
рыбаком на берегу пояс.
Какой завистью горели глазенки остальных, какой удовлетворенной
гордостью блистали глаза счастливца, на долю которого досталось оказать
последнюю услугу отважному, неразговорчивому рыбаку! Напрасно глаза жадно
ищут еще чего-нибудь, забытого на песке!
- Мальчик! Поднеси-ка корзинку! Вон, вон на песке, - кричит с
выступающего камня другой рыболов, поймавший на удочку рыбу.
Новая работа: ребятишки вперегонку пускаются за корзинкой и
какой-нибудь счастливец уже несется с ней.
- О-го! Здоровый! - разрешает он себе замечание, принимая в корзину
пойманную рыбу.
Рыболов снова погружается в безмолвное созерцание неподвижного
поплавка, корзинка относится на место, и мальчишки ищут новых занятий. Они
собирают по берегу плоские камешки и с размаху пускают их по воде. "Раз,
два, три, четыре" - скользя, полетел камень по гладкой поверхности.
- Чебурых! - презрительно говорит кто-нибудь, когда камень, пущенный
неумелой рукой, с места зарезывается в воду, вместо того чтобы лететь
касательно.
А то, засучив по колена штаны, ватага лезет в воду и ловит под камнями
рачков, разных ракушек. Поймает, полюбуется и съест. Ест и Тема и испытывает
бесконечное наслаждение.
Однажды ватага забрела на бойню. Тема, увлекшись, не заметил, как
очутился в самом дворе, как раз в тот момент, когда рассвирепевший бык,
оторвавшись от привязи, бросился на присутствовавших, а в том числе и на
Тему. Тему едва спасли. Мясник, выручивший его, на прощанье надрал ему уши.
Тема был рад, что его спасли, но обиделся, что его выдрали за уши. Он стоял
сконфуженный, избегая любопытных взглядов ватаги, и обдумывал план мести.
Между тем мясники, кончив свою работу, нагрузили телеги и поехали в город.
Тема знал, что их путь лежит мимо дома его отца, и потому отправился за
ними. Увидев у калитки дома Еремея, Тема обогнал обоз и стал у калитки с
камнем в руках. Когда выдравший его за ухо мясник поровнялся с ним, Тема
размахнулся и пустил в него камнем, который и попал мяснику в лицо.
- Держи, держи! - закричали мясники и бросились за маленьким
разбойником.
Влететь в калитку, задвинуть засов - было делом одного мгновения. На
улице раненый мясник благим матом вопил:
- Батюшки, убил! Убил, разбойник!
Мясники на все голоса кричали:
- Грабеж, караул! Караул, режут!
"Убил!" - пронеслось в голове Темы.
На крыльцо выскочили из дому испуганные сестры, бонна, а за ней и сама
Аглаида Васильевна, бледная, перепуганная непонятной тревогой.
Физиономия Темы, его растерянный вид ясно говорили, что в нем кроется
причина всего этого шума.
- Что? Что такое? Что ты сделал?
- Я... я убил мясника, - заревел благим матом Тема, приседая от ужаса к
земле.
Было не до расспросов. Аглаида Васильевна бросилась в кабинет мужа.
Появление генерала дало делу более спокойный оборот. Все объяснилось, рана
оказалась неопасной. Обиженный получил на водку, и через несколько минут
мясники снова отправились в путь. У Темы отлегло от сердца.
- Негодный мальчик! - проговорила, входя с улицы, мать.
Тема потупился и почувствовал себя действительно негодным мальчиком.
Николай Семенович был не того мнения.
- За что ж ты ругаешь его? - возмущенно обратился он к жене. - Что ж,
по-твоему, ему уши будут рвать, а он ручки за это должен целовать?
Аглаида Васильевна, в свою очередь, была озадачена.
- Ну, так и берите себе этого разбойника, а мне он больше не сын, -
проговорила она и быстро ушла в комнаты.
Тема не почувствовал никакой радости от поддержки отца и удовлетворенно
вздохнул только тогда, когда последний ушел. На душе у него было неспокойно;
лучше было бы, если бы отец его выругал, а мать похвалила.
Походив с час, Тема отправился к матери и, как полагалось, когда мать
на него сердилась, проговорил:
- Мама, я больше не буду.
- Скверный мальчик! Что ты больше не будешь? Ты понимаешь, в чем ты
виноват?
- В том, что дрался.
- В том, что ты такой же грубый, как и тот мясник, в которого ты
швырнул камнем. Ты знаешь, что, если бы не он, бык разорвал бы тебя?
- Знаю.
- Если бы ты тонул и тебя за волосы вытащили бы из воды, ты тоже бросил
бы камнем в того, кто тебя вытащил?
- Ну да... А зачем он меня за руку не взял?
- А зачем ты без позволения к нему во двор пошел? Зачем ставишь себя в
такое положение, что тебя могут взять за ухо? Зачем ты без позволения на
бойне был? Зачем ты злой? Зачем ты волю рукам даешь, негодный ты мальчик?
Мясник грубый, но добрый человек, а ты грубый и злой... Иди, я не хочу
такого сына!..
Тема приходил и снова уходил, пока наконец само собой как-то не
осветилось ему все: и его роль в этом деле, и его вина, и несознаваемая
грубость мясника, и ответственность Темы за созданное положение дела.
- Ты, всегда ты будешь виноват, потому что им ничего не дано, а тебе
дано; с тебя и спросится.
Закончилось все уже вечером притчей о талантах и рассуждением на тему:
кому много дано, с того много и спросится.
Тема внимательно и с интересом слушал, задавал вопросы, в которых
чувствовалось, что он сознательно переживает смысл сказанного.
Горячая Аглаида Васильевна не могла удержаться, чтобы в такой удобный
момент не подбросить несколько лишних полен...
- Ты большой уже мальчик, тебе десятый год. Один мальчик в твои годы
уже царем был.
Глаза Темы широко раскрылись.
- А я когда буду царем? - спросил он, уносясь мыслью в сказочную
обстановку Ивана-царевича.
- Ты царем не будешь, но ты, если захочешь, ты можешь помогать царю.
Вот такой же мальчик, как ты...
И Тема узнал о Петре Великом, Ломоносове, Пушкине. Он услышал
коротенькие стихи, которые мать так звучно и красиво прочла ему:

Сети рыбак расстилал по берегу студеного моря;
Мальчик ему помогал. Мальчик, оставь рыбака!
Сети иные тебя ожидают,
Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.

Теме рисовалась знакомая картина: морской берег, загорелые рыбаки, он,
нередко помогавший им расстилать на берегу для просушки мокрые сети, и,
вздохнув от избытка чувств, он проговорил удовлетворенно:
- Мама, я тоже помогал расстилать сети рыбакам.
Засыпая в этот вечер, Тема чувствовал себя как-то особенно возвышенно
настроенным. В сладких, неясных образах носились перед ним и рыбаки, и сети,
и неведомый мальчик, отмеченный какой-то особой печатью, и десятилетний
грозный царь, и все это, согреваемое сознанием чего-то близкого,
соприкосновенного, ярко переливало в сонном мозгу Темы.
"А все-таки я хорошо сделал, что хватил мясника: теперь уж никто не
захочет взять меня за ухо!" - пронеслось вдруг последней сознательной
мыслью, и Тема безмятежно заснул.


    VI



    ПОСТУПЛЕНИЕ В ГИМНАЗИЮ



Еще год прошел. Подоспела гимназия. Тема держал в первый класс и
выдержал. Накануне начала уроков Тема в первый раз надел форму.
Это был счастливый день!
Все смотрели и говорили, что форма ему очень идет. Тема отпросился на
наемный двор. Он шел сияющий и счастливый.
Было августовское воскресенье; яркие лучи заливали сверху, глаза тонули
в мягкой синеве чистого неба. Акации, окаймлявшие кладбищенскую стену, точно
спали в сиянии веселого, ласкового дня.
Семья Кейзера, вся налицо, сидит за обедом перед дверями своей
квартиры. Благообразный старик, точильщик Кейзера, чопорно и сухо меряет
Тему глазами. С тою же неприветливостью смотрит и похожий на отца старший
сын. Зато "Кейзеровна" вся исчезла в доброй, ласковой улыбке, и ее белый
высокий чепчик усердно кивает Теме. Маленький Кейзер - младшая ветвь, весь в
мать - тоже растаял и переводит свои блаженные глаза с чепчика матери на
Темин мундир.
- Здравствуйте, здравствуйте, Темочка! - говорит Кейзеровна. - Ну вот
вы, слава богу, и гимназист... совсем как генерал...
Тема сомневается, чтобы он был похож на генерала.
- Папеньке и маменьке радость, - продолжает Кейзеровна. - Папенька
здоров?
- Здоров, - отвечает Тема, смотря в пространство и роя сапогом землю.
- И маменька здорова? и братик? и сестрички? Ну, слава богу, что все
здоровы.
Тема чувствует, что можно идти дальше, и тихо, чинно двигается вперед.
У дверей своей лачуги сидит громадный Яков и наслаждается. Его красное
лицо блестит, маленькие черные глаза блестят, разутые большие ноги греются,
вытянутые на солнце. Он уже пропустил перед обедом...
В отворенное окно несется писк и шипение сковороды, на которой жарится
одна из пойманных сегодня камбал. Яков каждое воскресенье ходит удить рыбу.
Шесть дней он переносит пятипудовые мешки на своих плечах с телег на суда, а
в седьмой - до обеда удит, а с обеда до вечера кейфует и наслаждается
отдыхом. С ним живет старуха мать, и больше никого. Была когда-то жена, но
давно сбежала, и давно уже ничего о ней не знает Яков.
- Яков, я уже поступил в гимназию, - говорит Тема, останавливаясь перед
ним.
- В гимназию, - добродушно тянет Яков и улыбается.
- Это мой мундир.
- Мундир? - повторяет Яков и опять улыбается.
Наступает молчание. Яков смотрит на большой палец ноги, как-то особенно
загнувшийся к соседу, и протягивает к нему руку.
- Много наловил? - спрашивает Тема.
- Наловил, - отвечает Яков, отставив рукой большой палец ноги, который,
как только его выпустил Яков, еще плотнее насел на соседний.
- А мне уж нельзя больше с тобой ходить, - говорит Тема, вздыхая, - я
теперь гимназист.
- Гимназист, - повторяет Яков и опять улыбается.
Тема идет дальше, и везде, где только сидят, он останавливается, чтоб
показать себя. Только заметив Ивана Ивановича, он спешит пройти мимо. Тема
не любит разговаривать с Иваном Ивановичем, когда он пьян. А Иван Иванович,
отставной унтер-офицер, сослуживец отца, несомненно пьян. Он сидит на
завалинке, качается и поводит кругом мутными глазами.
- Стой! - кричит он, увидав Тему, - на караул!
- Дурак, - отвечает, не останавливаясь, Тема.
- Стой!! Едят тя мухи с комарами!
- И Иван Иванович делает вид, что бросается за Темой.
Тема пускается в рысь, а Иван Иванович весело визжит:
- Держи, держи!
Тема скандализован; он заворачивает за угол, оправляется и опять чинно
идет дальше.
Появление Темы перед ватагой произвело надлежащий эффект. Тема
наслаждается впечатлением и рассказывает, с чужих слов, какие в гимназии
порядки.
- Если кто шалит, а придет учитель и спросит, кто шалил, а другой
скажет, - тот ябеда. Как только учитель уйдет, его сейчас поведут в
переднюю, накроют шинелями и бьют.
Ватага, поджав свои босые грязные ноги, сидела под забором и с
разинутыми ртами слушала Тему. Когда небольшой запас сведений Темы о
гимназии был исчерпан, кто-то предложил идти купаться. Поднялся вопрос,
можно ли теперь идти и Теме. Тема решил, что если принять некоторые меры
предосторожности, то можно. Он приказал ватаге идти поодаль, потому что
теперь уже неловко ему - гимназисту - идти рядом с ними. Тема шел впереди, а
вся, ватага, сбившись в тесную кучу, робко шла сзади, не сводя глаз со
своего преобразившегося сочлена. Тема выбирал самые людные улицы, шел и
беспрестанно оглядывался назад. Иногда он забывал и по старой памяти
ровнялся с ватагой, но, вспомнив, опять уходил вперед. Так они все дошли до
берега моря.
Ах, какое чудное было море! Все оно точно золотыми кружками отливало и
сверкало на солнце и тихо, едва слышно билось о мягкий песчаный берег. А
там, на горизонте, оно, уже совсем спокойное и синее-синее, уходило в
бесконечную даль. Там, казалось, было еще прохладнее.
Но и тут хорошо, когда скинешь горячий мундир и останешься в одной
рубахе. Тема оглянулся, где бы уложить новенький мундир?
- А вот дайте, я подержу, - проговорил вдруг высокий, худой старик.
Тема с удовольствием принял предложение.
- Да вы бы, сударь, немного подальше от этих... неловко вам, - шепнул
Теме на ухо старик, когда Тема собрался было раздеваться.
"Это верно!" - подумал Тема и, обратившись к ватаге, сказал:
- Нам в гимназии нельзя... нам запрещено вместе... Вы здесь купайтесь,
а я пойду подальше...
Ватага переглянулась, а Тема со стариком ушли.
- Ну, вот здесь уж можно, - проговорил старик, когда ватага скрылась из
глаз благодаря выступающему камню. Тема разделся и полез в воду. Пока он
купался, старик сидел на берегу и не мог надивиться искусству Темы. А Тема
старался.
- Я могу вон до тех пор доплыть под водой, - кричал он и с размаху
бросался в воду. - Я и на спине могу, - кричал опять Тема. - Я могу и
смотреть в воде!
И Тема опускался в воду, открывал глаза и видел желтые круги.
- А я могу... - начал снова Тема, да так и замер: ни старика, ни платья
не было больше на берегу. В первую минуту Тема и не догадался о печальной
истине: ему просто стало жутко от одиночества и пустоты, которые вдруг
охватили его с исчезновением старика, и он бросился к берегу. Он думал, что
старик просто перешел на другое место. Но старика нигде не было. Тогда он
понял, что старик обокрал его. Растерянный, он пришел к ватаге, уже
выкупавшейся и одетой, и сообщил ей свое горе. Розыски были бесполезны. Все
пространство, какое охватывал глаз, было безлюдно. Старик точно провалился
сквозь землю.
- Может, это нечистый был, - сделал кто-то предположение, и у всех
пробежали мурашки по телу.
- Пойдем, - предложил Яшка, не отличавшийся храбростью, и, быстро
вскочив, напялил шапку на мокрые волосы.
- А я как же? - жалобно проговорил Тема.
Была одна комбинация: остаться Теме на берегу и ждать, пока дадут знать
домой. Но одному было страшно, а из ватаги никто не хотел оставаться с ним.
Всех напугал нечистый, всем было страшно, все спешили уйти, и Тема
волей-неволей потянулся за всеми.
- У-ла-ла-а! Голый мальчик!
- Голый мальчик! Голый мальчик! - И толпа городских ребятишек,
припрыгивая и улюлюкая, бежала за Темой.
Голый мальчик не каждый день ходит по улицам, и все спешили посмотреть
на голого мальчика. Тема шел и горько плакал. Почти каждый прохожий желал
знать, в чем дело. Но Тема так плакал, что говорить сам не мог; за него
говорили его друзья. Это было очень трогательно. Все останавливались и
слушали, слушал и Тема. Когда рассказ доходил до мундира, Тема не выдерживал
и начинал снова рыдать.
- Но почему же вы не возьмете извозчика? - спросил Тему господин в
золотых очках.
"Извозчика?!" - думал Тема. Разве мало убытков папе и маме от
пропавшего платья! Нет, он не возьмет извозчика.
Два господина остановили процессию и тоже пожелали узнать, в чем дело.
Выслушав, один из них спросил Тему:
- Как ваша фамилия?
- Ка-ка-рташев, - ответил, захлебываясь, Тема.
- Генерала Карташева? - переспросил удивленно господин и, посмотрев
насмешливо на своего спутника, проговорил пренебрежительно: - Венгерский
герой!
- А-га! - протянул небрежно его спутник. И оба прошли, чему-то
улыбаясь.
Сердце Темы болезненно сжалось от этих туманных, насмешливых намеков.
Ему ясно было одно: над его отцом смеются! И ему стало так больно, что он
забыл, что он голый, и весь потонул в мучительной мысли. Теперь, когда
спрашивали его, как фамилия, Тема отвечал уже нерешительно и робко.
Съежившись, он снова ждал какого-нибудь обидного намека и пытливо смотрел в
глаза спрашивавших.
- Вы сын генерала?
- Да, - отвечал почти шепотом Тема.
- Бедный мальчик! Возьмите извозчика.
Слава богу, этот ничего не сказал.
- Генерала Карташева?! Николая Семеныча?!
Тема стоял ни жив ни мертв. Это было на базарной площади, и говорил
высокий, здоровый, немного пьяный старик.
"А вдруг он меня сейчас ударит?!" - подумал Тема.
- Батюшки мои! Да ведь это мой генерал! Я ведь с ним, когда он
эскадронным еще... Я и жив через него остался! Лизка! Лизка-а!
Подошла толстая краснощекая торговка.
- Воз давай! - орал старик.
- Какой еще воз?
- Давай воз! Генеральский сын! Того генерала, что жизнь мою... Помнишь,
дура, говорил тебе сколько раз... Офицер на войне... Ну, вот из-под
лошади... Э, дура!
"Дура" вспомнила и с любопытством осматривала Тему.
- Ну, так вот сын его... Ну, давай, что ли, воз! Сам повезу... С рук на
руки сдам. Вот что!
- А кавуны? С десяток еще осталось.
- Ну их! Какие тут кавуны! Давай воз! Ах ты, грех какой! Ну, беда! Ах
он, окаянный!
Так причитая, размахивая руками, то наклоняясь к Теме, то опять
выпрямляясь, ораторствовал старик, пока дочь его, сидя на краю телеги,
поворачивала лошадь в толпе.
- Вот какое дело вышло! - продолжал кричать старик, обращаясь к
окружающим, - первый генерал, можно сказать, и на вот!.. То ись, значит...
одно слово! Прямо отец!.. Строг!.. А чтоб обидеть - ни-ни! Тут вот сейчас
смерть твоя, а тут отошел, отошел... и нет его: голыми руками бери! И любили
ж! Ну, прямо вот скажи: ложись и помирай! Сейчас! Ей-богу!
- Конечно, ежели, к примеру, хороший господин... - поддержал старика
мастеровой.
- То ись, вот какой господин - что тебе, солдату, полагается, значит,
бери, а водку особо. Вот какой господин!
Этот довод окончательно убедил толпу.
- Такому господину и послужить можно!
- Известно, можно!
- То вже не то що як, а то господын...
А старик уже сидел на возу и только молча одобрительно кивал головой на
сочувственные отзывы толпы. Сидел и Тема, укутанный в свиту, с наслаждением
прислушиваясь к словам старика.
- Ты хорошо знаешь моего отца? - спрашивал Тема.
- Ах ты, мой милый, милый! - говорил старик, - отца твоего я во как
знаю. Я двадцать лет его изо дня в день видал. Этакого человека нет и не
будет! Он за тебя и душу свою, и себя самого, и рубаху последнюю снимет! Вот
он какой!
Тема уж так расстроился, что не мог удержаться от слез; слезы радости,
слезы счастья за отца текли по его щекам. Ватага не отставала от Темы и вся
шла тут же возле телеги.
- Вы тут что? - накинулся было на них старик.
- Это мои мальчики, они со мной, - вступился Тема. - Они у нас живут в
доме.
- Вот как! Дружки, значит? Так что ж... айда в телегу и вы!
Ватага не заставила себя упрашивать и, живо вскарабкавшись,
разместились, кто как мог. Через несколько минут ребятишки веселым шепотом
еще раз передавали случившееся, на этот раз передавая все с комическим
оттенком. Как ни был опечален Тема, но и он не мог удержаться и фыркнул,
когда Яшка передавал, как они утекали от нечистого. Нередко на чью-нибудь
меткую остроту раздавался дружный, сдержанный смех остальной компании.
- Прысь, прысь! - говорил старик, за спиной которого шушукались дети,
как котята в мешке.
И, откинувшись к ним, старик долго любовался своим грузом:
- Вишь, как они!.. Как мухи к меду... Не брезгуешь...
И, повернувшись назад, старик убежденно докончил:
- И господь не побрезгует тобой.


Только через неделю была готова новая форма.
Когда Тема появился в первый раз в классе, занятия были уже в полном
разгаре.
Тему проводили из дому с большим почетом. Приехавший батюшка отслужил
молебен. Мать торжественно перекрестила его с надлежащими наставлениями
новеньким образком, который и повесили ему на шею. Он перецеловался со
всеми, как будто уезжал на несколько лет. Сережику он обещал принести из
гимназии лошадку. Мать, стоя на крыльце, в последний раз перекрестила
отъезжавших отца и сына. Отец сам вез Тему, чтобы сдать его с рук в руки
гимназическому начальству. На козлах сидел Еремей, больше чем когда-либо
торжественный. Сам Гнедко вез Тему. В воротах стоял Иоська и сиротливо
улыбался своему товарищу. Из наемного двора высыпала вся ватага ребятишек, с
разинутыми ртами провожавшая глазами своего члена. Тут были все налицо:
Гераська, Яшка, Колька, Тимошка, Петька, Васька... В открытые ворота
мелькнул наемный двор, всевозможные кучи, вросшие в землю избушки, чуть
блеснула стена старого кладбища. Вспомнилось прошлое, мелькнуло сознание,
что все уж это назади, как ножом отрезано... Что-то сжало горло Темы, но он
покосился на отца и удержался. Дорогой отец говорил Теме о том, что его ждет
в гимназии, о товариществе, как в его время преследовали ябед - накрывали
шинелями и били.
Тема слушал знакомые рассказы и чувствовал, что он будет надежным
хранителем товарищеской чести. В его голове рисовались целые картины
геройских подвигов.
У дверей класса Тема поцеловался в последний раз с отцом и остался
один.
Сердце его немного дрогнуло при виде большого класса, набитого массой
детских фигур. Одни на него смотрели с любопытством, другие насмешливо, но
все равнодушно и безучастно; их было слишком много, чтобы интересоваться
Темой.
Вошел Иван Иванович, высокий черный надзиратель, совсем молодой еще,
конфузливый, добрый, и крикнул:
- Господа, есть еще место?
На каждой скамейке сидело по четыре человека. Свободное место оказалось
на последней скамейке.
- Ну, вот и садись, - проговорил Иван Иванович и, постояв еще
мгновение, вышел из класса.
Тема пошел скрепя сердце на последнюю скамейку. Из рассказов отца он
знал, что там сидят самые лентяи, но делать было нечего.
- Сюда! - строго скомандовал высокий, плотный, краснощекий мальчик лет
четырнадцати.
Тему поразил этот верзила, составлявший резкий контраст со всеми
остальными ребятишками.
- Полезай! - скомандовал Вахнов и довольно бесцеремонно толкнул Тему
между собой и маленьким черным гимназистом, точно шапкой покрытым мохнатыми,
нечесаными волосами.
Из-под этих волос на Тему сверкнула пара косых черных глаз и снова
куда-то скрылась.
Несколько человек бесцеремонно подошли к соседним скамьям и смотрели на
конфузившегося, не знавшего куда девать свои руки и ноги Тему. Из чих
особенно впился в Тему белобрысый некрасивый гимназист Корнев, с заплывшими
небольшими глазами, как-то в упор, пренебрежительно и недружелюбно
осматривая его. Вахнов, облокотившись локтем о скамейку, подперев щеку
рукой, тоже осматривал Тему сбоку с каким-то бессмысленным любопытством.
- Как твоя фамилия? - спросил он наконец у Темы.
- Карташев.
- Как? Рубль нашел? - переспросил Вахнов.
- Очень остроумно! - едко проговорил белобрысый гимназист и,
пренебрежительно отвернувшись, пошел на свое место.
- Это - сволочь! - шепнул Вахнов на ухо Теме.
- Ябеда? - спросил тоже на ухо Тема.
Вахнов кивнул головой.
- Его били под шинелями? - спросил опять Тема.
- Нет еще, тебя дожидались, - как-то загадочно проговорил Вахнов.
Тема посмотрел на Вахнова.
Вахнов молча, сосредоточенно поднял вверх палец.
Вошел учитель географии, желтый, расстроенный. Он как-то устало,
небрежно сел и раздраженно начал перекличку. Он то и дело харкал и плевался
во все стороны. Когда дошло до фамилии Карташева, Тема, по примеру других,
сказал:
- Есть.
Учитель остановился, подумал и спросил:
- Где?
- Встань! - толкнул его Вахнов. Тема встал.
- Где вы там? - перегнулся учитель и чуть не крикнул: - Да подите сюда!
Прячется где-то... ищи его.
Тема выбрался, получив от Вахнова пинка, и стал перед учителем.
Учитель смерил глазами Тему и сказал:
- Вы что ж? Ничего не знаете из пройденного?
- Я был болен, - ответил Тема.
- Что ж мне-то прикажете делать? С вами отдельно начинать с начала, а
остальные пусть ждут?
Тема ничего не ответил. Учитель раздраженно проговорил:
- Ну, так вот что, как вам угодно: если чрез неделю вы не будете знать
всего пройденного, я вам начну ставить единицы до тех пор, пока вы не
нагоните. Понятно?
- Понятно, - ответил Тема.
- Ну, и ступайте.
- Ничего, - прошептал успокоительно Вахнов. - Уж без того не обойдется,
все равно, чтобы не застрять на второй год. Ты знаешь, сколько я лет уж
высидел?
- Нет.
- Угадай!
- Больше двух лет, кажется, нельзя.
- Три. Это только для меня, потому что я сын севастопольского героя.
Следующий урок был рисование. Теме дали карандаш и бумагу.
Тема начал выводить с модели какой-то нос, но у него не было никаких
способностей к рисованию. Выходило что-то совсем несообразное.
- Ты совсем не умеешь рисовать? - спросил Вахнов.
- Не умею, - ответил Тема.
- Сотри! Я тебе нарисую.
Тема стер. Вахнов в несколько штрихов красиво нарисовал ему большой,
выпуклый, с шишкой нос.
- Разве он похож на этот нос? - спросил огорченно Тема, сравнивая его с
моделью римского носа.
- Ну, вот глупости, ты можешь рисовать всякий, какой захочешь... Лишь
бы был нос. Ну, скажешь, что у дяди твоего такой нос... вот и все. Это все
глупости, а вот хочешь, я покажу тебе фокус, только крепко держи.
Вахнов сунул в руку Темы какой-то продолговатый предмет.
- Крепко держи!
- Ты что-нибудь сделаешь?
- Ну вот... только держи... крепче! - И Вахнов с силой дернул шнурок.
В то же мгновение Тема с пронзительным криком, уколотый двумя
высунувшимися иголками, хватил со всего размаха Вахнова по лицу.
Учитель встал со своего места и пошел к Теме.
- Только выдай, сегодня же отделаем под шинелями, - прошептал Вахнов.
Учитель, с каким-то болезненным, прозрачным лицом, с длинными
бакенбардами, с стеклянными глазами, подошел и уставился на Тему.
- Как фамилия?
- Карташев.
- Встаньте!
Тема встал.
- Вы что ж, в кабак сюда пришли?
Тема молчал.
- Ваше рисование?
Тема протянул свой нос.
- Это что ж такое?
- Это моего дяди нос, - отвечал Тема.
- Вашего дяди? - загадочно переспросил учитель. - Хорошо-с, ступайте из
класса!
- Я больше не буду, - прошептал Тема.
- Хорошо-с, ступайте из класса. - И учитель ушел на свое место.
- Иди, это ничего, - прошептал Вахнов. - Постоишь до конца урока и
придешь назад. Молодец! Первым товарищем будешь!
Тема вышел из класса и стал в темном коридоре у самых дверей. Немного
погодя в конце коридора показалась фигура в форменном фраке. Фигура быстро
подвигалась к Теме.
- Вы зачем здесь? - наклонясь к Теме, спросил как-то неопределенно
мягко господин.
Тема увидел перед собой черное, с козлиной бородой лицо, большие черные
глаза с массой тонких синих жилок вокруг них.
- Я... Учитель сказал мне постоять здесь.
- Вы шалили?
- Н... нет.
- Ваша фамилия?
- Карташев.
- Вы маленький негодяй, однако! - проговорил господин, совсем близко
приближая свое лицо, таким голосом, что Теме показалось, будто господин этот
оскалил зубы. Тема задрожал от страха. Его охватило такое же чувство ужаса,
как в сарае, когда он остался с глазу на глаз с Абрумкой.
- За что Карташев выслан из класса? - спросил он, распахнув дверь.
При появлении господина весь класс шумно встал и вытянулся в струнку.
- Дерется, - проговорил учитель. - Я дал ему модель носа, а он вот что
нарисовал и говорит, что это нос его дяди.
Светлый класс, масса народа успокоили Тему. Он понял, что сделался
жертвой Вахнова, понял, что необходимо объясниться, но, на свое несчастье,
он вспомнил и наставление отца о товариществе. Ему показалось особенно
удобным именно теперь, пред всем классом, заявить, так сказать, себя сразу,
и он заговорил взволнованным, но уверенным и убежденным голосом:
- Я, конечно, никогда не выдам товарищей, но я все-таки могу сказать,
что я ни в чем не виноват, потому что меня очень нехорошо обманули и ска...
- Молчать!! - заревел благим матом господин в форменном фраке. -
Негодный мальчишка!
Теме, не привыкшему к гимназической дисциплине, пришла другая
несчастная мысль в голову.
- Позвольте... - заговорил он дрожащим, растерянным голосом, - вы разве
смеете на меня так кричать и ругать меня?
- Вон!! - заревел господин во фраке и, схватив за руку Тему, потащил за
собой по коридору.
- Постойте... - упирался сбившийся окончательно с толку Тема. - Я не
хочу с вами идти... Постойте...
Но господин продолжал волочить Тему. Дотащив его до дежурной, господин
обратился к выскочившему надзирателю и проговорил, задыхаясь от бешенства:
- Везите этого дерзкого сорванца домой и скажите, что он исключен из
гимназии.
Отец, успевший только что возвратиться из города, передавал жене
гимназические впечатления.
Мать сидела в столовой и занималась с Зиной и Наташей. Из отворенных
дверей детской доносилась возня Сережика с Аней.
- Так все-таки испугался?
- Струсил, - усмехнулся отец. - Глазенки забегали. Привыкнет.
- Бедный мальчик, - трудно ему будет! - вздохнула мать и, посмотрев на
часы, проговорила: - Второй урок кончается. Сегодня надо будет ему
торжественную встречу сделать. Надо заказать к обеду все любимые его блюда.
- Мама, - вмешалась Зина, - он любит больше всего компот.
- Я подарю ему свою записную книжечку.
- Какую, мама, - из слоновой кости? - спросила Зина.
- Да.
- Мама, а я подарю ему свою коробочку. Знаешь? Голубенькую.
- А я, мама, что подарю? - спросила Наташа. - Он шоколад любит... я
подарю ему шоколаду.
- Хорошо, милая девочка. Все положим на серебряный поднос и, когда он
войдет в гостиную, торжественно поднесем ему.
- Ну, и я ему тоже подарю: кинжал в бархатной оправе, - проговорил
отец.
- Ну, уж это будет полный праздник ему...
Звонок прервал дальнейшие разговоры.
- Кто б это мог быть? - спросила мать и, войдя в спальню, заглянула на
улицу.
У калитки стоял Тема с каким-то незнакомым господином в помятой шляпе.
Сердце матери тоскливо екнуло.
- Что с тобой?! - окликнула она Тему, входившего с каким-то
взбудораженным, перевернутым лицом.
На этом лице было в это мгновение все: стыд, растерянность, какая-то
тупая напряженность, раздражение, оскорбленное чувство, - одним словом,
такого лица мать не только никогда не видела у своего сына, но даже и
представить себе не могла, чтобы оно могло быть таким. Своим материнским
сердцем она сейчас же поняла, что с Темой случилось какое-то большое горе.
- Что с тобой, мой мальчик?
Этот мягкий, нежный вопрос, обдав Тему привычным теплом и лаской семьи,
после всех этих холодных, безучастных лиц гимназии потряс его до самых
тончайших фибр его существования.
- Мама! - мог только закричать он и бросился, судорожно, безумно рыдая,
к матери...
После обеда Карташевы, муж и жена, поехали объясняться к директору.
Господин во фраке, оказавшийся самим директором, принял их в своей
гостиной сухо и сдержанно, но вежливо, с порядочностью воспитанного
человека.
Горячий пыл матери разбился о нервный, но сдержанный и сухой тон
директора. Он деликатно, терпеливо слушал ее взгляды на воспитание, какие
именно цели она преследовала, слушал, скрывая ощущение какого-то невольного
пренебрежения к словам матери, и, когда она кончила, как-то нехотя начал:
- В моем распоряжении с лишком четыреста детей. Каждая мать, конечно,
воспитывает своих детей, как ей кажется лучше, считает, конечно, свою
систему идеальной и решительно забывает только об одном: о дальнейшем,
общественном уже воспитании своего ребенка, совершенно забывает о том
руководителе, на обязанности которого лежит сплотить всю эту разрозненную
массу в нечто такое, с чем, говоря о практической стороне дела, можно было
бы совладать. Если каждый ребенок начнет рассуждать с своей точки зрения о
правах своего начальника, забьет себе в свою легкомысленную, взбалмошную
голову правила какого-то товарищества, цель которого прежде всего скрывать
шалости, - следовательно, в основе его - уже стремление высвободиться от
влияния руководителя, - зачем же тогда эти руководители? Будем
последовательны - зачем же вы тогда? Мне кажется: раз вы почему-либо
признаете необходимостью для вашего сына общественное воспитание, раз вы
почему-либо отказываетесь от его дальнейшего обучения и передаете его нам,
вы тем самым обязаны беспрекословно признать все наши правила, созданные не
для одного, а для всех. К этому обязывает вас и справедливость; мы не
мешались в воспитание вашего сына до поступления его в гимназию...
- Но ведь он остается же моим сыном?
- Во всем остальном, кроме гимназии. С момента его поступления ребенок
должен понимать и знать, что вся власть над ним в сфере его занятий
переходит к его новым руководителям. Если это сознание будет глубоко сидеть
в нем - это даст ему возможность благополучно сделать свою карьеру; в
противном случае рано или поздно явится необходимость пожертвовать им для
поддержания порядка существующего гимназического строя. Это я прошу вас
принять, как мой окончательный ультиматум как директора гимназии, а как
частный человек - могу только прибавить, что если б даже я желал что-нибудь
изменить в этом, то мне ничего другого не оставалось бы сделать, как выйти в
отставку. Говорю вам это, чтоб яснее обрисовать положение вещей. Сын ваш,
конечно, не будет исключен, и я должен был прибегнуть к такой крутой мере
только для того, чтобы прекратить невозможную, говоря откровенно,
возмутительную сцену. Безнаказанным его поступка тоже нельзя оставить... для
других. Я верю в его невинность и в самом скором времени постараюсь удалить
эту язву, Вахнова, которого мы держим из-за раненого отца, оказавшего в
севастопольскую кампанию большие услуги городу... Но всякому терпению есть
граница. Педагогический совет определит сегодня меру наказания вашему сыну,
и сегодня же я уведомлю вас. Больше, к сожалению, я ничего не могу для вас
сделать.
Мать Карташева молча, взволнованно встала. В ней все бурлило и
волновалось, но она как-то совершенно потеряла под собой почву. Она
чувствовала свое полное бессилие и вместе с тем чувствовала, что ее все
больше охватывало желание чем-нибудь задеть неуязвимого директора. Но она
побоялась повредить сыну и предпочла лучше поскорее уехать.
- Я хотел только сказать, - проговорил, вставая за женой, Карташев, - я
вполне разделяю все ваши взгляды... Я сам военный, и странно было бы не
сочувствовать вам... Дисциплина... конечно... Но я хотел только вам сказать
насчет товарищества... Все ж таки, мне кажется, нельзя отрицать его
пользы...
Жена с неудовольствием нетерпеливо ждала конца начатого мужем
совершенно бесполезного разговора.
- Совершенно отрицаю в том виде, как оно вообще понимается, - ответил
директор, - а именно - скрывать негодяев, заслуживающих наказания.
- Боже мой, - прошептала Карташева, - нашаливший ребенок - негодяй!
И вдруг то, чего она боялась, что еще держала в себе, вылетело как-то
само собой:
- Но этот негодяй заслуживает все-таки, чтобы его выслушали, прежде чем
осыпать его бранью?
Директор вспыхнул до корня волос.
- Сударыня, если я смею сказать вам у себя в доме... Я сказал бы... Я
сказал бы, что не считаю себя ответственным в своих поступках перед вами.
Карташева спохватилась.
- Я прошу вас извинить мою невольную горячность... Это все так ново...
пожалуйста, извините... У вашей жены есть дети? - обратилась она с
неожиданным вопросом к директору.
- Есть, - озадаченно ответил он.
- Передайте ей, - дрожащим голосом проговорила Карташева, - что я от
всего сердца желаю ей и ее детям никогда не пережить того, что пережили
сегодня я и мой сын.
И, едва сдерживая слезы, она вышла на лестницу и поспешно спустилась к
экипажу.
Сидя в экипаже, она ждала мужа, который остался еще, чтобы какой-нибудь
прощальной фразой смягчить впечатление, произведенное его женой на
директора... Мысли беспорядочно, нервно проносились в ее голове. Чужая...
Совсем чужая... Все пережитое, перечувствованное, выстраданное - не дает
никаких прав. Это оценка того, кому непосредственно с рук на руки отдаешь
свой десятилетний, напряженный до боли труд. Убийственное равнодушие...
Общие соображения?! Точно это общее существует отвлеченно, где-то само для
себя, а не для тех же отдельных субъектов... Точно это общее, а не они сами,
со временем станет за них в ряды честных, беззаветных работников своей
родины... Точно нельзя, не нарушая этого общего, не топтать в грязь
самолюбия ребенка.
- Едем, - проговорила она нервно садившемуся мужу, - едем скорее от
этих неуязвимых людей, которые думают только о своих удобствах и не в
состоянии даже вспомнить, что сами были когда-то детьми.
Вечером было прислано определение педагогического совета. Тема в
течение недели должен был на лишний час оставаться в гимназии после уроков.
На следующий день Тема с надлежащими инструкциями был отправлен в
гимназию уже один.
Поднимаясь по лестнице, Тема лицом к лицу столкнулся с директором. Он
не заметил сначала директора, который, стоя наверху, молча, внимательно
наблюдал маленькую фигурку, усердно шагавшую через две ступени. Когда,
поднявшись, он увидал директора, - черные глаза последнего строго и холодно
смотрели на него.
Тема испуганно, неловко стащил шапку и поклонился.
Директор едва заметно кивнул головой и отвел глаза.


    VII



    БУДНИ



Мелкий ноябрьский дождь однообразно барабанил в окна.
На больших часах в столовой медленно-хрипло пробило семь часов утра.
Зина, поступившая в том же году в гимназию, в форменном коричневом
платье, в белой пелеринке, сидела за чайным столом, пила молоко и тихо
бурчала себе под нос, постоянно заглядывая в открытую, лежавшую перед ней
книгу.
Когда пробили часы, Зина быстро встала и, подойдя к Теминой комнате,
проговорила через дверь:
- Тема, уже четверть восьмого.
Из Теминой комнаты послышалось какое-то неопределенное мычание.
Зина возвратилась к книге, и снова в столовой раздался тихий,
равномерный гул ее голоса.
В комнате Темы царила мертвая тишина.
Зина опять подошла к двери и энергично произнесла:
- Тема, да вставай же!
На этот раз недовольным, сонным голосом Тема ответил:
- И без тебя встану!
- Осталось всего пятнадцать минут, я тебя ни одной минуты не буду
ждать. Я не желаю из-за тебя каждый раз опаздывать.
Тема нехотя поднялся.
Надев сапоги, он подошел к умывальнику, раза два плеснул себе в лицо
водой, кое-как обтерся, схватил гребешок, сделал небрежный раздел сбоку -
кривой и неровный, несколько раз чеснул свои густые волосы; не докончив,
пригладил их нетерпеливо руками и, одевшись, застегивая сюртук на ходу,
вошел в столовую.
- Мама приказала, чтоб ты непременно стакан молока выпил, - проговорила
Зина.
Тема только сдвинул молча брови.
- Я не буду такой бурды пить... Пей сама! - ответил Тема, толкая
поданный Таней стакан чаю.
- Артемий Николаевич, мама крепкий же не позволяют.
Тема посидел несколько мгновений, затем решительно вскочил, взял чайник
и подлил себе в стакан крепкого чаю.
Таня посмотрела на Зину, Зина на Тему; а Тема, довольный, что добился
своего, макал в чай хлеб и ел его, ни на кого не глядя.
- Молоко будете пить? - спросила Таня.
- Полстакана!
После молока Зина встала и, решительно проговорив: "Я больше ни минуты
не жду", - начала поспешно собирать свои тетради и книги.
Тема не спеша последовал ее примеру.
Брат и сестра вышли на подъезд, где давно уже ждал их со всех сторон
закрытый, точно облитый водой, экипаж, мокрая Буланка и такой же мокрый,
сгорбившийся, одноглазый Еремей.
В экипаже исчезли сперва Зина, а за ней Тема.
Еремей застегнул фартук и поехал.
Дождь уныло барабанил по крыше экипажа. Теме вдруг показалось, что Зина
заняла больше половины сиденья, и потому он начал полегоньку теснить Зину.
- Тема, что тебе надо? - спросила будто ничего не понимавшая Зина.
- Ну, да ты расселась так, что мне тесно!
И Тема еще сильнее нажал на Зину.
- Тема, если ты сейчас не перестанешь, - проговорила Зина, упираясь изо
всех сил ногами, - я назад поеду, к папе!..
Тема молча продолжал свое дело. Сила была на его стороне.
- Еремей, поезжай назад! - потеряв терпение, крикнула Зина.
- Еремей, пошел вперед! - закричал в то же время Тема.
- Еремей - назад!
- Еремей - вперед!
Окончательно растерявшийся Еремей остановился и, заглядывая через щель
единственным глазом к своим неуживчивым седокам, проговорил:
- Ну ей-же-богу, я слизу с козел, и идьте, як хотыте, бо вже не знаю,
кого и слухаты!
Внутри экипажа все стихло. Еремей поехал дальше. Он благополучно
добрался до женской гимназии, где сошла Зина. Тема поехал дальше один.
Фантазия незаметно унесла его далеко от действительности, на
необитаемый остров, где он, всласть навоевавшись с дикарями и со
всевозможными чудовищами мира, надумался наконец умирать.
Умирать Тема любил. Все будут жалеть его, плакать; и он будет
плакать... И слезы вот-вот уж готовы брызнуть из глаз Темы... А Еремей давно
уже стоит у ворот гимназии и удивленным глазом смотрит в щелку. Тема
испуганно приходит в себя, оглядывается, по царящей тишине во дворе
соображает, что опоздал, и сердце его тоскливо замирает. Он быстро пробегает
двор, лестницу, проворно снимает пальто и старается незамеченным
проскользнуть по коридору.
Но высокий Иван Иванович, размахивая своими длинными руками, уже идет
навстречу. Он как-то мимоходом ловит за плечо Тему, заглядывает ему в лицо и
лениво спрашивает:
- Карташев?
- Иван Иванович, - не записывайте, - просит Тема.
- Учитель же все равно запишет, - отвечает флегматично Иван Иванович, у
которого не хватает духу прямо отказать.
- У нас батюшка... я попрошу...
Иван Иванович нерешительно, нехотя говорит:
- Хорошо...
Тема отворяет большую дверь и как-то боком входит в свой класс. Его
обдает спертым, теплым воздухом, он торопливо кланяется батюшке и спешит
озабоченно на свое место.
По окончании урока маленькая фигурка бежит за священником:
- Батюшка, сотрите мне abs*.
______________
* Abs - отсутствует (от лат. absens).

Батюшка идет, переваливаясь с боку на бок, не спеша откидает свою
шелковую рясу, достает платок, сморкается и спрашивает Тему:
- А зачем же вы опаздываете?
За Темой и батюшкой, толкаясь, бежит целый хвост любопытных учеников.
Всякому интересно хоть одним ухом послушать, в чем дело.
- У нас часы отстают, - отвечает Тема, понижая голос так, чтобы другие
не слышали. - Я теперь их поставлю на четверть часа вперед.
- Вы часов не портите, а лучше сами вставайте на четверть часа раньше,
- говорит батюшка и исчезает в дверях учительской.
Хвост фыркает.
Тема подавляет недоумение, делает беспечную физиономию перед насмешливо
смотрящими на него учениками и спешит в класс. Там он садится на свое место,
поднимает оба колена, упирается ими в скамью и, стараясь смотреть
равнодушно, вдумывается в смысл батюшкиных слов.
Вахнов свернул бумажку и, помочив ее слюнями, водит ею вокруг шеи и
лица Темы. Тема досадливо говорит:
- Ну, отстань же!
Но Вахнов не отстает.
- Ну, что ты за свинья! - говорит Тема.
В ответ Вахнов хватает Тему за руку и выкручивает ее ему за спину. У
Темы закипает бессильная злоба, ему хочется "треснуть" Вахнова, и он
пускается на хитрость.
- Ну, оставь же, - повторяет уже ласково Тема.
Вахнов смягчается, снисходительно дает Теме щелчок и выпускает его
руку. Тема быстро вскакивает на скамью и, "треснув" Вахнова, мчится от него
по скамьям. Верзила Вахнов несется за ним. Тема прыгает на пол и бросается к
двери. Вахнов настигает его, мнет и со всего размаха бьет ладонью по
лопаткам.
- Ну, что ты за свинья?! - говорит тоскливо Тема.
Вахнов отвечает увесистыми шлепками.
- Оставь же, - уже жалобно молит Тема. - Ну, что ты меня мучишь?
В голосе Темы слышатся Вахнову слезы. Ему делается жаль Тему.
- Му-мочка! - говорит Вахнов и опять, уже от избытка чувств, тискает
Тему.
По коридору идет молодой, в очках, учитель латинского языка Хлопов. При
входе учителя все уже по местам. Хлопов внимательно осматривает класс,
быстро делает перекличку, затем сходит с своего возвышения и весь урок
гуляет по классу, не упуская ни на мгновение никого из виду. Проходя мимо
скамьи, где сидит маленький с кудрявой головой и потешной птичьей
физиономией Герберг, учитель останавливается, нюхает воздух и говорит:
- Опять чесноком воняет?!
Герберг краснеет, так как аромат несется из его ящика, где лежит
аппетитный кусок принесенной им для завтрака фаршированной щуки.
- Я вас в класс не буду пускать! Что это за гадость?! Сейчас же
вынесите вон! - И, помолчав, говорит вслед уносящему свое лакомство
Гербергу:
- Можете себе наслаждаться, когда уж так нравится, дома.
Ученики фыркают, смотрят на Герберга, но на лице последнего, кроме
непонимания: как может не нравиться такая вкусная вещь, как фаршированная
щука, - ничего другого не отражается. Тема с любопытством смотрит на
Герберга, потому что он сын Лейбы, и Тема, постоянно видевший Мошку за
прилавком отца, никак не может освоиться с фигурой его в гимназическом
сюртуке.
- Корнев, склоняйте, - говорит учитель.
Корнев встает, перекашивает свое и без того некрасивое, вздутое лицо и
кисло начинает хриплым, низким голосом.
Учитель слушает и раздраженно морщится.
- Да что вы скрипите, как немазаная телега? Ведь, наверно же, во время
рекреации* умеете говорить другим голосом.
______________
* Перемена (от лат. recreatio).

Корнев прокашливается и начинает с более высокой ноты.
- Иванов, продолжайте...
Сосед Темы, Иванов, встает, смотрит своими косыми глазами на учителя и
продолжает.
- Неверно! Вахнов, поправить!
Вахнов встрепанно вскакивает и молчит.
- Карташев!
Тема вскакивает и поправляет.
- Ну? Дальше!
- Я не знаю, - угрюмо отвечает Иванов.
- Вахнов!
- Я вчера болен был.
- Болен, - кивает головой учитель. - Карташев!
Тема встает и вздыхает: недаром он хотел повторить перед уроком - все
выскочило из головы.
- Ну, не знаете, говорите прямо!
- Я вчера учил.
- Ну, так говорите же!
Тема сдвигает брови и усиленно смотрит вперед.
- Садитесь!
Учитель в упор осматривает Вахнова, Карташева и Иванова.
Вахнов самодовольно водит глазами из стороны в сторону. Иванов, сдвинув
брови, угрюмо смотрит в скамью. Затянутый, бледный Тема огорченно, пытливо
всматривается своими испуганными голубыми глазами в учителя и говорит:
- Я вчера знал. Я испугался...
Учитель пренебрежительно фыркает и отворачивается.
- Яковлев, фразы!
Встает первый ученик Яковлев и уверенно и спокойно говорит:
- Asinus excitatur baculo.
- Швандер! Переводите.
Встает ненормально толстый, упитанный, чистенький мальчик. Он корчит
болезненные рожи и облизывается.
- Пошел облизываться! Да что вы меня есть собираетесь, что ли?!
Ученики смеются.
Швандер судорожно нажимает большой палец на скамью, делает усилие и
говорит:
- Осел...
- Ну?
- Погоняется...
Швандер делает еще одну болезненную гримасу и кончает:
- Палкою.
- Слава богу, родил.
Вторая половина урока посвящается письменному ответу.
Учитель ходит и внимательно следит, чтобы не списывали. Глаза его
встречаются с глазами Данилова, в которых вдруг что-то подметил
проницательный учитель.
- Данилов, дайте вашу книжку.
- У меня нет книжки, - говорит, краснея, Данилов и неловко поднимается
с места, зажимая в то же время коленями латинскую грамматику.
Учитель заглядывает и собственноручно вытаскивает злополучную книгу.
Данилов сконфуженно смотрит в скамью.
- Тихоня, тихоня, а мошенничать уже научился. Стыдно! Станьте без
места!
Симпатичная сутуловатая фигура Данилова как-то решительно идет к
учительскому месту и становится лицом к классу. Его сконфуженные красивые
глаза смотрят добродушно и открыто прямо в глаза учителю.
Раздается давно ожидаемый, отрадный для ученического слуха звонок.
- К следующему классу...
Учитель задает по грамматике, потом фразы с латинского на русский,
затем сам диктует с русского на латинский и, отняв еще пять минут из
рекреационных, наконец уходит.
Больше всего огорчают учеников эти лишние пять минут.
После урока Хлопова как-то мало оживления. Большинство сидит в любимой
позе - с коленками, упертыми в скамью, и устало, бесцельно смотрит.
На учительском возвышении неожиданно появляется старый, толстый учитель
русского языка.
- У попугая на шесте было весело! - монотонно, нараспев тянет он и
чешет свою лысину о приставленную к ней линейку.
Теме с Вахновым тоже весело, и никакого дела им нет ни до попугая, ни
до учителя, ни до его системы, в силу которой учитель считал необходимым
прежде всего ознакомить детей с синтаксисом.
- Герберг, где подлежащее?
- На шесте, - вскакивает Герберг и впивается своей птичьей физиономией
в учителя.
- Дурак, - тем же тоном говорит учитель, - ты сам на шесте...
Карташев!..
Тема, только что получивший в самый нос щелчок, встрепанно вскакивает и
в то же мгновение совсем исчезает, потому что Вахнов ловким движением своей
ноги сталкивает его на пол.
- Карташев, ты куда девался? - кричит учитель.
Тема, красный, появляется и объясняет, что он провалился.
- Как ты мог провалиться, когда под тобою твердый пол?
- Я поскользнулся...
- Как ты мог поскользнуться, когда ты стоял?
Вместо ответа Тема опять едет под скамью. Он снова появляется и с
ожесточенным отчаянием смотрит украдкой на Вахнова. Вахнов, положив локоть
на скамью, прижимает ладонью рот, чтобы не прыснуть, и не смотрит на Тему.
Тема срывает сердце незаметным пинком Вахнову в плечо, но учитель увидел это
и обиделся.
- Карташеву единицу за поведение.
Лысая, как колено, голова учителя наклоняется и ищет фамилию Карташева.
Тема, пока учитель не видит, еще раз срывает свой гнев и теребит Вахнова за
волосы.
- Карташев, где подлежащее?
Тема мгновенно бросает Вахнова и ищет глазами подлежащее.
Яковлев, отвалившись вполуоборот с передней скамьи, смотрит на Тему.
"Подскажи!" - молят глаза Темы.
- У попугая, - шепчет Яковлев, и ноздри его раздуваются от предстоящего
наслаждения.
- У попугая, - подхватывает радостно Тема.
Общий хохот.
- Дурак, ты сам попугай. С этих пор Карташев не Карташев, а попугай.
Герберг не Герберг, а шест. Попугай на шесте - Карташев на Герберге.
Класс хохочет. Яковлев стонет от восторга.
Толстая, громадная фигура учителя начинает слегка колыхаться.
Добродушные маленькие серые глаза прищуриваются, и некоторое время
старческое "хе-хе-хе" несется по классу.
Но вдруг лицо учителя опять делается серьезным, класс стихает, и тот же
монотонный голос нараспев продолжает:
- В классе - где подлежащее?
Гробовое молчание.
- Дурачье, - добродушно, нараспев говорит учитель. - Все попугаи и
шесты. Сидят попугаи на шестах.
Между тем Тема не спускает глаз с Яковлева.
- Разве он смеет подсказать глупости? - не то советуется, не то
протестует Тема, обращаясь к Вахнову.
Как только раздается звонок, он бросается к Яковлеву:
- Ты смеешь глупости подсказывать?!
- А тебе вольно повторять, - пренебрежительно фыркает Яковлев.
- Так вот же тебе! - говорит Тема и со всего размаха бьет его кулаком
по лицу. - Теперь подсказывай!
Яковлев первое мгновенье растерянно смотрит и затем порывисто, не
удостоивая никого взглядом, быстро уходит из класса. Немного погодя
появляется в дверях бритое, широкое лицо инспектора, а за ним весь в слезах
Яковлев.
- Карташев, подите сюда! - сухо и резко раздается в классе.
Тема поднимается, идет и испуганно смотрит в выпученные голубые глаза
инспектора.
- Вы ударили Яковлева?
- Он...
- Я вас спрашиваю: ударили вы Яковлева?
И голос инспектора переходит в сухой треск.
- Ударил, - тихо отвечает Тема.
- Завтра на два часа без обеда.
Инспектор уходит. Тема, воспрянувший от милостивого наказания,
победоносно обращается к Яковлеву и говорит:
- Ябеда!
- А по-твоему, ты будешь по морде бить, а тебе ручки за это целовать? -
грызя ногти и впиваясь своими маленькими глазами в Тему, ядовито-спокойно
спросил Корнев.
Вошел новый учитель - немецкого языка, Борис Борисович Кноп. Это была
маленькая, тщедушная фигурка. Такие фигурки часто попадаются между
фарфоровыми статуэтками: в клетчатых штанах и синем, с длинными узкими
рукавами, фраке. Он шел тихо, медленною походкой, которую ученики называли
"раскорякой".
В Борисе Борисовиче ничего не было учительского. Встретив его на улице,
можно было бы принять его за портного, садовника, мелкого чиновника, но не
за учителя.
Ученики ни про одного учителя ничего не знали из его домашней жизни, но
про Бориса Борисовича знали все. Знали, что у него жена злая, две дочки -
старые девы, мать - слепая старуха, горбатая тетка. Знали, что Борис
Борисович бедный, что он трепещет перед начальством не хуже любого из них.
Знали и то, что Борису Борисовичу можно перо смазывать салом, в чернильницу
сыпать песок, а в потолок, нажевав бумаги, пускать бумажных чертей.
В последнее время Борис Борисович стал заметно подаваться.
Сделав перекличку, он с трудом сошел с возвышения, на котором стоял его
стол, и расслабленно, по-стариковски, остановившись перед классом, начал не
спеша вынимать из заднего кармана фрака носовой платок.
Высморкавшись, Борис Борисович поднял голову и обратился к ученикам с
благодушной речью, в которой предложил им не шуметь, слушать спокойно урок и
быть хорошими, добрыми детьми.
- Пожалуйста, - кончил Борис Борисович, и в голосе его зазвучала
просьба усталого, больного человека.
Но Борис Борисович сейчас же спохватился и уже более строго прибавил:
- А кто не захочет смирно сидеть, того я без жалости буду совсем строго
наказывать.
Несколько минут все шло хорошо. Болезненный вид учителя смирил
учеников. Но Вахнов, уже наладив опытной рукой перо, издал им тонкий,
тревожный, хорошо знакомый учителю звук.
Борис Борисович вскипел.
- Вы свиньи, и с вами нельзя по-человечески говорить... Вы тогда только
чувствуете уважение к человеку, когда он вас вот как душить будет.
И, дрожа от бешенства, Борис Борисович поднял свой кулачок и показал,
как будет душить.
- Ах ты, немецкая селедка! - прошептал кто-то и, разжевав бумагу,
искусно влепил ее в борт фрака Бориса Борисовича.
Учитель опешил. Несколько секунд длилось молчание.
- Хорошо, - наконец как-то подавленно проговорил он. - Я вот так с этим
и пойду к директору. Я покажу ему это. Я расскажу ему, что вы со мной
делаете, как вы меня мучаете. Я приведу его в класс, и пусть он сам смотрит
на всех этих чертей (учитель показал на висевших по потолку на ниточке
чертей), на это перо и на эту чернильницу, и я скажу, что самый главный и
злой, самый грубый, бессмысленный скот - это Вахнов.
- За что вы ругаетесь?! - вскочил Вахнов. - Вы всегда надо мной
издеваетесь. Я ничего не делаю, а вы ругаетесь.
И Вахнов вдруг завыл благим матом.
Учитель растерялся и полез в карман за табакеркой. Он медленно вынул ее
из кармана, постучал по ней пальцем, открыл крышку, достал щепотку табаку и,
не сводя глаз с Вахнова, начал потихоньку нюхать. Вахнов продолжал выть,
внимательно наблюдая сквозь пальцы учителя.
- Я пойду жаловаться инспектору, - проговорил Вахнов, перестав вдруг
завывать, и порывисто направился к двери.
- Вахнов, назад! - остановил его нерешительно учитель.
- А за что вы ругаетесь? Вы меня поймали? Когда поймаете...
- А не пойман, так не вор? Эхе-хе... Вахнов... Нехорошо...
В ответ Вахнов, садясь на место, дернул за перо.
- Ты и теперь скажешь, что не ты.
- Теперь я со злости.
- Со злости? - огорченно переспросил учитель и покачал головой. -
Вахнов, Вахнов...
Учитель глубоко вздохнул и задумался.
Вахнов начал пищать так, как пищат маленькие, еще слепые щенки.
- Ва-а-хнов!.. - уныло проговорил учитель.
- Я давно знаю, что я Вахнов.
- Ты знаешь... Ты много знаешь... У тебя хорошее сердце, Вахнов...
Сердце лошади... иди жалуйся.
Борис Борисович закрыл глаза и опустил голову на руку. Он чувствовал
какой-то особенный упадок сил.
- Иди жалуйся на меня, - повторил он снова, с трудом открывая глаза. -
Иди скажи, что тебе надоел старый, больной Борис Борисович, у которого пять
человек на плечах...
Вахнов опять задергал перо.
Учитель бессильно опустил голову.
- Да брось, - обратился к Вахнову Касицкий, - ведь болен же человек!
Но на Вахнова нашло. Он, спрятав голову под скамью, начал хрюкать.
Борис Борисович беспомощно оглянулся.
- Послушай ты, идиот! - вскочил Корнев, обращаясь к Вахнову. - Господа,
да уймите же его! - обратился он к ближайшим товарищам Вахнова.
Серб Августич, сорвавшись с места, каким-то клубком подлетел к Вахнову
и, как зверь, скаля зубы, с налитыми кровью глазами, прохрипел своим твердым
наречием:
- Скотына! Убью!
Вахнов так и обмер.
- Дрянь!
- Я больной, - прошептал тихо Борис Борисович, - пожалуйста, скорее
позовите надзирателя.
Августич бросился в коридор. Дети испуганно стихли.
- Ничего, ничего, это пройдет, - тоскливо шептали побелевшие губы
учителя.
В классе воцарилась мертвая тишина. Учитель точно застыл, наклонившись
и едва держась рукой за край стола. Весь класс замер в неподвижных позах, и
только бумажные черти, подвешенные к потолку и приводимые в движение
сквозняком, тянувшим из отворенной в коридор двери, медленно и беззвучно
раскачивались над головой больного.
- Пожалуйста... - тоскливо обратился учитель к вошедшему Ивану
Ивановичу. - Я немножко болен. Пожалуйста, помогайте мне.
И учитель с помощью надзирателя, грузно опершись на его руку, медленно
и тихо потащился из класса.
Последний урок был Томылина - учителя естественной истории.
Ученики свободно и непринужденно встретили входившего средних лет,
представительного, полного учителя.
Он шел и легко, красиво нес в своих руках фигуры разных зверей. Положив
их на стол, он вынул чистый, белый платок, смахнул им пыль с рукавов своего,
безукоризненно сидевшего на нем, синего фрака и вытер руки. Еще на ходу,
окинув весело класс, он бросил свое обычное, как будто небрежное:
- Здравствуйте, дети!
Но это "здравствуйте, дети!" током пробежало по детским сердцам и
заставило их весело встрепенуться.
Сделав перекличку, учитель поднял голову и проговорил:
- Я принес вам, дети, прекрасный экземпляр чучела очковой змеи.
Учитель взял коробку и осторожно вынул змею. Он высоко поднял руку, и
ученики приподнялись, с напряжением всматриваясь в страшную змею с большими
желтыми, точно в очках, глазами.
- Очковая змея, - проговорил учитель, - ядовита. Укус ее смертелен. Яд
помещается, так же как и у других ядовитых змей, в голове, возле зубов.
Томылин нажал пружинку, и змея открыла рот.
- Просунь осторожно палец, - сказал Томылин, обращаясь к Августичу. -
Не бойся...
Когда Августич просунул палец, Томылин отпустил пружину, и змея снова
закрыла рот.
Августич нервно отдернул палец. Все и Томылин рассмеялись.
- Ты видишь на своем пальце черные полоски: это безвредная, простая
жидкость, заменяющая собою яд. Теперь смотри, как этот яд из головы проходит
в зубы змеи.
Учитель поднял часть кожи на голове змеи, и Августич через стеклянный
череп увидел возле зубов маленькое черное пятнышко с тоненькими ниточками,
исчезавшими в зубах.
Ученики вскочили с своих мест и наперебой спешили заглянуть в аппарат.
- Не теснитесь, всем покажу, - произнес Томылин.
Когда осмотр кончился и класс снова пришел в порядок, Томылин
заговорил:
- Дети, сегодня эта дверь затворилась, и, может быть, навсегда, за
вашим учителем, потому что Борис Борисович страдает тяжелой, неизлечимой
болезнью. Там, за этой дверью, ждут его пять бедных, не способных
зарабатывать себе хлеб женщин, которые без него останутся без куска хлеба...
Учитель замолчал, прошелся по классу и проговорил:
- Ну, начнем. Тема, отвечай!
Тема, всегда добросовестно учивший естественную историю, но этот раз не
знал урока, потому что, по расписанию, Томылин должен был в этот урок
рассказывать.
Тема сгорел со стыда, прежде чем открыл рот. Когда он окончил, Томылин,
огорченный, не то спросил, не то сказал:
- Не выучил?
Тема сел и расплакался.
Томылин вызвал другого, третьего и, казалось, забыл о Теме.
Тема перестал плакать и угрюмо-сконфуженно сидел, облокотившись на
локоть. В нем шевелилось злое чувство и на себя, и на весь класс -
свидетелей его слез, - и на Томылина. И он еще угрюмее сдвигал брови.
- К следующему классу выучишь урок? - спросил вдруг, мимоходом,
Томылин, по обыкновению положив руку на волосы Темы и слегка поднимая его
голову.
Тема нехотя поднял глаза, но встретил такой приветливый, ласковый
взгляд учителя, взгляд, проникший в самую глубь его души, что сердце Темы
екнуло, и он быстро ответил:
- Выучу.
- Отчего ты на сегодня не выучил?
- Я думал, что вы будете рассказывать.
- Ну, выучи, я еще раз спрошу.
Последний урок кончился. Ученики толпами валят на улицу.
Тема заходит за Зиной, и они оба идут пешком домой.
Зина весела. Она получила пять и вдобавок несет матери целый ворох
самых интересных, самых свежих новостей.
- Спрашивали? - обращается она к Теме. - Сколько?
- Тебе какое дело?
- А мне пять, - говорит Зина.
- Ваша пятерка меньше нашей тройки, - отвечает Тема презрительно.
- Поче-е-му?
- А потому, что вы девочки, а учителя больше любят девочек, - говорит
авторитетно Тема.
- Какие глупости!
- Вот тебе и глупости.
За обедом Зина ест с аппетитом и говорит, говорит. Тема ест лениво,
молчит и равнодушно-устало слушает Зину. К общему обеду они опоздали. В
столовой тем не менее, кроме отца, все налицо. Мать сидит, облокотившись на
стол, и любуется своей смуглой, раскрасневшейся дочкой. Переведя глаза на
сына, мать тоскливо говорит:
- Ты совсем зеленый стал... Отчего ты ничего не ешь?
- Мама, оттого, что он всегда на свои деньги сласти покупает.
- Неправда, - отвечает Тема, пораженный сообразительностью Зины.
- Ну да, неправда.
- Я поеду и попрошу директора, чтоб он устроил для желающих завтраки, -
говорит мать.
Теме представляется фигура матери с ее странным проектом и сдержанная,
стройная фигура директора. От одной мысли ему делается неловко за мать, и он
торопится предупредить ее, говоря совершенно естественно:
- Одна мать уже приезжала, и директор не согласился.
После обеда Тема идет в сад, где ветер уныло качает обнаженные деревья,
сквозь которые видны все заборы сада, и кажется Теме, что меньше как будто
стал сад. Из сада Тема идет к Иоське, который в теплой, грязной кухне, сидя
где-нибудь в уголке и распустив свои толстые губы, возится над чем-то. Тема
идет на наемный двор, пробирается между кучами и ищет глазами ватагу. Но уже
нет прежних приятелей. И Гераська, и Яшка, и Колька - все они за работой.
Гераська - за верстаком. Яшка и Колька - ушли в город помогать родителям.
У забора копошатся остатки ватаги. Много новых, все маленькие: красные,
в лохмотьях, посиневшие от холода, усердно потягивают носом и с любопытством
смотрят на чужого им Тему. Знакомая пуговка блестит на воздухе, но нет уже
больше ее веселых хозяев. Тема любовно, тоскливо узнает и всматривается в
эту, пережившую своих хозяев, пуговку, и еще дороже она ему. Какие-то
обрывки неясных, грустных и сладких мыслей - как этот замирающий день, здесь
холодный и неприветливый, а там, между туч, в том кусочке догорающего неба,
охватывающий мальчика жгучим сожалением, - толпятся в голове Темы и не
хотят, и мешают, и не пускают на свободу где-то там, глубоко в голове или в
сердце как будто сидящую отчетливую мысль.
- Темочка, зайдите на часок ко мне, - выскакивает, увидев в окно Тему,
Кейзеровна.
Тема входит в теплую, чистую избу, вдыхает в себя знакомый запах глины
с навозом, которой заботливая хозяйка смазывает пол и печку, скользит
глазами по желтому чистому полу, белым стенам, маленьким занавесочкам,
потемневшему лицу рыхлой Кейзеровны и ждет.
- Темочка, кто у вас учитель немецкого языка?
- Борис Борисович, - отвечает Тема.
- Вы знаете, Темочка, у Бориса Борисовича моя сестра в услужении.
Тема ласково, осторожно говорит:
- Он сегодня немножко заболел.
- Заболел? Чем заболел? - встрепенулась Кейзеровна.
- У него голова заболела, он не докончил урока.
- Голова? - И Кейзеровна делает большие глаза, и губы ее собираются в
маленький, тесный кружок. - Ох, Темочка, сестре они больше тридцати рублей
должны. Надо идтить.
Тема слышит тревожную, тоскливую нотку в этом "идтить", и эта тревога
передается и охватывает его.
В его воображении рисуется больной учитель и пять старых женщин,
которых Тема никогда не видал, но которые вдруг, как живые, встали перед
ним: вот горбатая, морщинистая старуха - это тетка; вот слепая, с длинными
седыми волосами - мать.
- Кейзеровна, у матери учителя бельма на глазах?
- Нет.
- Они бедные?
- Бедные, Темочка! Не дай бог его смерти, хуже моего им будет.
- Что ж они будут делать?
- А уж и не знаю... Старуху и тетку, может, в богадельню возьмут...
пастор устроит, а жена и дочери - хоть милостыньку на улице иди просить.
- Милостыньку? - переспрашивает Тема, и его глаза широко раскрываются.
- Милостыньку, Темочка. Вот когда вырастете, будете ехать в карете и
дадите им копеечку...
- Я рубль дам.
- Что бросите, за все господь заплатит. Бедному человеку подать, все
равно что господа встретить... и удача всегда во всем будет. Ну, Темочка, я
пойду.
Тема неохотно встает. Ему хочется расспросить и об учителе еще, и об
этих женщинах, которые обречены на милостыньку. Мысли его толпятся около
этой милостыньки, которая представляется ему неизбежным выходом.
Придя домой, он утомленно садится на диван возле матери и говорит:
- Знаешь, мама, Борис Борисович заболел... Кейзеровны сестра у них
служит. Я ей сказал, что он заболел... Знаешь, мама, если он умрет, его мать
и тетку в богадельню возьмут, а жена и две дочки пойдут милостыню просить.
- Кейзеровна говорит?
- Да, Кейзеровна. Мама, можно мне яблока?
- Можно.
Тема пошел достал себе яблоко и, усевшись у окна, начал усердно и в то
же время озабоченно грызть его.
- А ты хочешь поехать к Борису Борисовичу?
- С кем?
- Со мной.
Тема нерешительно заглянул в окно.
- Тебе хочется?
- А это не будет стыдно?
- Стыдно? отчего тебе кажется, что это стыдно?
- Ну хорошо, поедем, - согласился Тема.
В доме учителя Тема неловко сидел на стуле, посматривая то на старушку
- мать его, маленькую, худенькую женщину в черном платье, с зеленым зонтиком
на глазах, то на высокую, худую девушку с белым лицом и черненькими
глазками, ласково и приветливо посматривавших на Тему. Только жена не
понравилась Теме, полная, недовольная, бледная женщина.
Сказали учителю и повели Тему к нему. За ситцевыми ширмами стояла
простая кровать, столик с баночками, вышитые красивые туфли.
"Какой же он бедный, - пронеслось в голове Темы, - когда у него такие
туфли?"
Тема подошел к кровати и испуганно посмотрел в лицо Бориса Борисовича.
Ему бросились в глаза бледное, жалкое лицо учителя и тонкая, худая рука,
которую Борис Борисович держал на груди. Борис Борисович поднял эту руку и
молча погладил Тему по голове. Тема не знал, долго ли он простоял у кровати.
Кто-то взял его за руку и опять повел назад. Он вошел в гостиную и
остановился.
Его мать разговаривала с Томылиным. Тему как-то поразило сочетание
красивого лица учителя и возбужденного, молодого лица матери. Мать
приветливо улыбнулась сыну своими выразительными глазами.
Теме вдруг показалось, что он давно-давно уже видел где-то вместе и
мать, и Томылина, и себя.
- Здравствуй, Тема, - проговорил Томылин, ласково притянул его к себе
и, обняв его рукой, продолжал слушать Аглаиду Васильевну.
- Я понимаю, конечно, - говорила она, - и все-таки можно было бы иначе
устроить. Все основано на форме, на дисциплине, на страхе старших уронить
как-нибудь свое достоинство, но из-за этого достоинство ребенка ни во что не
ставится и безжалостно попирается на каждом шагу нашими педагогами. А
посмотрите у англичан! Там уже десятилетний мальчуган сознает себя
джентльменом. Я не о вас говорю... Ваши уроки совершенно отвечают тому, как,
по-моему, должно быть поставлено дело. И я не могу удержаться, чтобы не
сказать, monsieur Томылин... - мать посмотрела на Тему, на мгновение
остановилась в нерешительности, вскинула глазами на Томылина и быстро
продолжала по-французски: - ...чем вы влияете на детей и чем получаете
широкий доступ к их сердцам: вы щадите чувство собственного достоинства
ребенка; он знает, что его маленькое самолюбие вам так же дорого, как и ваше
собственное.
- Если приятна деятельность, то еще приятнее оценка ее...
- Она приятна и необходима, по-моему. Поверьте, что мы, родители, ничем
не повредили бы вам, если б имели возможность почаще делиться с вами,
учителями, впечатлениями. А в теперешнем виде ваша гимназия мне напоминает
суд, в котором есть и председатель, и прокурор, и постоянный подсудимый и
только нет защитника этого маленького и, потому что маленького, особенно
нуждающегося в защитнике подсудимого...
Томылин молча улыбнулся.
- Ах, какая прелесть твой Томылин, - сказала дорогой мать, полная
впечатлений неожиданной встречи.
Тема был счастлив за своего учителя и тоже переживал наслаждение от
бывшего свидания.
- Мама, за что тебя у Бориса Борисовича благодарили?
- Я предложила им переговорить с тетей Надей, чтобы устроить одну дочь
классной дамой, а другую учительницей музыки.
- В институте?
- В институте. Вот видишь, и не будут просить милостыню, если даже, не
дай бог, и умрет Борис Борисович...
Теме после всего пережитого совсем не хотелось приниматься за
приготовление уроков для другого дня.
Зина давно уже сидела за уроками, а Тема все никак не мог найти нужной
ему тетради. Брат и сестра занимались в маленькой комнатке, всегда под
непосредственным наблюдением матери, которая обыкновенно в это время
что-нибудь читала, сидя поодаль в кресле.
Тема уже двадцатый раз рассеянно переходил от стола к этажерке, где на
отдельной полке, в невозможном беспорядке, в контрасте с полкой сестры,
валялась перепутанная, хаотическая куча книг и тетрадей.
Зина не выдержала и, молча, бросив работу, наблюдала за братом.
- Показать тебе, Тема, как ты ходишь? - спросила она и, не дожидаясь,
встала, вытянула шею, сделала бессмысленные глаза, открыла рот, опустила
руки и с согнутыми коленками начала ходить бесцельно, толкаясь от одной
стенки к другой.
Теме решительно все равно было как ни тянуть время, лишь бы не
заниматься, и он с удовольствием смотрел на сестру.
Мать, оторвавшись от чтения, строго прикрикнула на детей.
- Мама, - проговорила Зина, - я уже полстраницы написала.
- Моя тетрадь где-то затерялась, - в оправдание проговорил нараспев
Тема.
- Сама затерялась? - строго спросила мать, опуская книгу.
- Я ее вот здесь положил вчера, - ответил Тема и при этом точно указал
место на своей полке, куда именно он положил.
- Может быть, мне поискать тебе тетрадь?
Тема сдвинул недовольно брови и уже сосредоточенно стал искать тетрадь,
которую и вытащил наконец из перепутанной кучи.
- Я ее сам закинул, - проговорил он улыбаясь.
На некоторое время воцарилось молчание.
Тема погрузился в писание и с чувством начал выводить буквы, или,
вернее, невозможные каракули.
Зина, вскинув глазами на брата, так и замерла в наблюдательной позе.
- Тема, показать тебе, как ты пишешь?
Тема с удовольствием оставил свое писание и, предвкушая наслаждение,
уставился на сестру.
Зина, расставив локти как можно шире, совсем легла на стол, высунула на
щеку язык, скосила глаза и застыла в такой позе.
- Неправда, - проговорил сомнительно Тема.
- Мама, Тема хорошо сидит, когда пишет?
- Отвратительно.
- Правда - похоже?
- Хуже даже.
- А, что? - торжествующе обратилась Зина к брату.
- А зато я быстрее тебя стихи учу, - ответил Тема.
- И вовсе нет.
- Ну, давай пари: я только два раза прочитаю и уж буду знать на память.
- Вовсе не желаю.
- Зато через час и забудешь, - проговорила мать, - а Зина всю жизнь
будет помнить. Надо учить так, как Зина.
- А, что? - обрадовалась Зина.
- Ну да, если б я все так учил, как ты, - проговорил самодовольно Тема,
помолчав, - я бы давно уж дураком был.
- Мама, слышишь, что он говорит?
- Это почему? - спросила мать.
- Это папа говорил.
- Кому говорил?
- Дяде Ване. Если б я, говорит, все учил, что надо, - я бы и вышел
таким дураком, как ты.
- А дядя Ваня что же сказал?
- А дядя Ваня рассмеялся и говорит: ты умный, оттого ты и генерал, а я
не генерал и глупый... Нет, не так: ты генерал потому, что умный... Нет, не
так...
- То-то - не так. Слушаешь, не понимаешь и выдергиваешь, что тебе
нравится. И выйдешь недоучкой.
Опять водворилось молчание.
- Зато я играю лучше тебя, - проговорила Зина.
- Это бабья наука, - ответил пренебрежительно Тема.
Зина озадаченно промолчала и принялась опять писать.
- А как же Кравченко? - вдруг спросила она, вспомнив своего учителя
музыки. - Он, значит, баба?
- Баба, - ответил уверенно Тема, - оттого у него и борода не растет.
- Мама, это правда? - спросила Зина.
- Глупости, - ответила мать. - Не видишь, разве, что он смеется над
тобою?
- У него и хвостик есть, вот такой маленький, - проговорил Тема,
показывая рукой размер хвоста.
- Мама?!
- Тема, перестань глупости говорить.
Тема смолк, но продолжал показывать руками размеры хвоста.
- Мама?!
- Тема, что я сказала?
- Я ничего не говорю.
- Он показывает руками - какой хвостик.
- Еще одно слово, - и я вас обоих в угол поставлю, - не глядя на Тему,
ответила мать.
Он безбоязненно опять показал Зине размеры хвоста. Зина мгновенно
подумала и в отместку высунула язык. Тема в долгу не остался и начал делать
ей гримасы. Зина отвечала тем же, и некоторое время они усердно старались
перещеголять друг друга в этом искусстве. Тема окончательно взял верх,
скорчив такое лицо, что Зина не выдержала и фыркнула.
- Тема, садись за маленький столик спиною к Зине и не смей вставать и
поворачиваться, пока не кончишь уроков. Стыдись! Ленивый мальчик.
Водворилась тишина, и Тема наконец благополучно кончил свои занятия.
Последнюю латинскую фразу ему лень было учить, и он, отвечая матери и
указывая, до каких пор ему было задано, показал пальцем до выпущенных им
предлогов. Вообще поверка по латинскому языку была слаба; мать в нем знала
меньше Темы и познакомилась с языком при помощи самого же Темы, с целью хоть
как-нибудь проверять занятия своего ленивого сына. Но это приносило скорее
вред, чем пользу, и Тема, ради одного школьничества, часто морочил мать,
смотря на нее как на подготовительную для себя школу по части надувания
более опытных своих учителей.
Когда уроки кончились, Тема, посмотрев на часы, с наслаждением подумал
об остающемся до сна часе, совершенно свободном от всяких забот. Он заглянул
в темную переднюю и, заметив там Еремея, топившего соломой печь, через ворох
соломы перебрался к нему и, сев рядом с ним, стал, как и Еремей, смотреть в
ярко горевшую печь. Все новая и новая солома быстро исчезала в огне. Тема
усердно помогал Еремею задвигать солому и с интересом ждал, когда
потемневшая печь справится с новой порцией. Вот только искры да пепел
сквозят через свежую охапку, и кажется, никогда она не загорится; вот как-то
лениво вспыхнуло в одном, другом, третьем месте, и, охваченная вдруг вся
сразу, солома с страшной, откуда-то взявшеюся силой огня уже рвется и
исчезает бесследно в пожирающем ее пламени. Ярко и тепло до боли.
И опять оба, и Еремей и Тема, ждут нового взрыва.
- Еремей, ты от брата получил письмо из деревни?
- Получил, - отвечает Еремей.
- Что он пишет?
- Пишет, что, слава богу, урожай был. Четвертую лошадь купили.
Еремей оживляется и рассказывает Теме о земле, посеве, хозяйстве,
которое совместно с ним ведет брат.
- Вот, к празднику, если бог даст, попрошусь у папы в деревню, -
говорит Еремей.
- Как, на елке не будешь?
Еремей снисходительно улыбается и говорит:
- Там же ж у меня рыдня - сваты, дружки...
- Ты кого больше всех любишь?
- Я всех люблю.
И от сладкой мысли свидания у Еремея рисуются приятные сердцу картины:
повязанные головы хохлуш, хустки, тяжелые чеботы, расписная хата, на столе
вареники, галушки, горилка, а за столом разгоревшиеся, добродушные, веселые
и "ледащие лыца" Грицко, Остапов, Дунь и Марусенек.
- Как ты думаешь, Еремей, мне что подарят на елку?
Еремей оставляет мечты и внимательно смотрит своим одним глазом в
огонь:
- Мабуть, ружье?
- Настоящее?
- Настоящее, должно буть, - нерешительно говорит Еремей.
- Вот, Темочка, - говорит подошедшая и присевшая Таня, - вырастайте
скорей да в офицеры поступайте... сабля сбоку, усики такие...
- Я не буду офицером, - равнодушно говорит Тема, задумчиво смотря в
огонь.
- Отчего не будете? Офицерам хорошо.
И Еремей соглашается, что офицерам хорошо.
- Енералом будете, як папа ваш.
- Мама не хочет, чтобы я был офицером.
- А вы попросите.
- Не хочу. Я ученым буду... как Томылин.
- Не люблю я их; я одного учителя видала, - такой некрасивый, худой...
Военный лучше... усики.
- У меня тоже будут усы, - говорит Тема и старается посмотреть на свою
верхнюю губу.
Таня смотрит и целует его. Тема недовольно отстраняется.
- Зачем ты целуешь?
- Скорее расти будут усы...
- Отчего скорее?
Таня молча смотрит лукаво на Еремея и улыбается. Тема переводит глаза
на Еремея, который тоже загадочно улыбается и весело глядит в печку.
- Еремей, отчего?
- Да так, она шуткует, - говорит Еремей и медленно встает, так как
топка печки кончилась.
Тема тоже встает и идет.
В столовой Зина, придвинув свечку, осторожно держит над ней сахар,
который тает и желтыми прозрачными каплями падает на ложку, которую Зина
держит другой рукой.
Наташа, Сережа и Аня внимательно следят за каждою каплей.
- И я, - говорит Тема, бросаясь к сахарнице.
- Тема, это для Наташи, у нее кашель, - протестует Зина.
- У меня тоже кашель, - отвечает Тема и с сахаром и ложкой лезет на
стол. Он усаживается с другой стороны свечи и делает то же, что Зина.
- Тема, если ты только меня толкнешь, я отниму свечку... Это моя
свечка.
- Не толкну, - говорит Тема, весь поглощенный работой, с высунутым от
усердия языком.
У Темы на ложку падают какие-то совсем черные, пережженные, с копотью,
капли.
- Фу, какая гадость, - говорит Зина.
Маленькая компания весело хохочет.
- Ничего, - отвечает Тема, - больше будет... - И он с наслаждением
набивает себе рот леденцами в саже.
- Дети, спать пора, - говорит мать.
Тема, Зина и вся компания идут к отцу в кабинет, целуют у него руку и
говорят:
- Папа, покойной ночи.
Отец отрывается от работы и быстро, озабоченно одного за другим
рассеянно крестит.
Тема у себя в комнате молится перед образом богу.
Медленно, где-то за окном, с каким-то однообразным отзвуком, капля за
каплей падает с крыши вода на каменный пол террасы. "День, день, день" -
раздается в ушах Темы. Он прислушивается к этому звонку, смотрит куда-то
вперед и, забыв давно о молитве, весь потонул в ощущениях прожитого дня:
Еремей, Кейзеровна, дочка Бориса Борисовича, Томылин с матерью...
"Вот хорошо, если б Томылин был мой отец", - думает вдруг почему-то
Тема.
Эта откуда-то взявшаяся мысль тут же неприятно передергивает Тему.
Томылин в эту минуту как-то сразу делается ему чужим, и взамен его
выдвигается образ сурового, озабоченного отца.
"Я очень люблю папу, - проносится у него приятное сознание сыновней
любви. - И маму люблю, и Еремея, и Бориса Борисовича, всех, всех".
- Артемий Николаевич, - заглядывает Таня, - ложитесь уже, а то завтра
долго будете спать...
Тема неприятно оторван.
Да, завтра опять вставать в гимназию; и завтра, и послезавтра, и целый
ряд скучных, тоскливых дней...
Тема тяжело вздыхает.


    VIII



    ИВАНОВ



Через несколько дней Борис Борисович умер. Мать его и тетка поступили в
приют, жена и старшая дочь, заботами Аглаиды Васильевны, попали в институт,
жена - экономкой, дочь - классной дамой. Младшую дочь Аглаида Васильевна
взяла к себе, а бывшую у нее фрейлейн устроила надзирательницею детского
приюта.
На место Бориса Борисовича пришел толстый, краснощекий молодой немец,
Роберт Иванович Клау.
Ученики сразу почувствовали, что Роберт Иванович - не Борис Борисович.
Дни пошли за днями, бесцветные своим однообразием, но сильные и
бесповоротные своими общими результатами.
Тема как-то незаметно сошелся с своим новым соседом, Ивановым.
Косые глаза Иванова, в первое время неприятно поражавшие Тему, при
более близком знакомстве начали производить на него какое-то манящее к себе,
особенно сильное впечатление. Тема не мог дать отчета, что в них было
привлекательного: глубже ли взгляд казался, светлее ли как-то был он, но
Тема так поддался очарованию, что стал и сам косить, сначала шутя, потом уже
не замечая, как глаза его сами собою вдруг скашивались.
Матери стоило большого труда отучить его от этой привычки.
- Что ты уродуешь свои глаза? - спрашивала она.
Но Тема, чувствуя себя похожим в этот момент на Иванова, испытывал
бесконечное наслаждение.
Иванов незаметно втянул Тему в сферу своего влияния.
Вечно тихий, неподвижный, никого не трогавший, как-то равнодушно
получавший единицы и пятерки, Иванов почти не сходил с своего места.
- Ты любишь страшное? - тихо спросил однажды, закрывая рукою рот,
Иванов во время какого-то скучного урока.
- Какое страшное? - повернулся к нему Тема.
- Да тише, - нервно проговорил Иванов, - сиди так, чтобы незаметно
было, что ты разговариваешь. Ну, про страшное: ведьм, чертей...
- Люблю.
- В каком роде любишь?
Тема подумал и ответил:
- Во всяком роде.
- Я расскажу тебе про один случай в Испании. Да не поворачивайся же...
сиди, как будто слушаешь учителя. Ну, так. В одном замке в Испании пришлось
как-то заночевать одному путешественнику...
У Темы по спине уже забегали мурашки от предстоящего удовольствия.
- Его предупреждали, что в замке происходит по ночам что-то страшное.
Ровно в двенадцать часов отворялись все двери...
У Темы широко раскрылись глаза.
- Опусти глаза!.. Что ты смотришь так?.. Заметят... Когда страшно
сделается, смотри в книгу!.. Вот так. Ровно в двенадцать часов отворялись
сами собою двери, зажигались все свечи, и в самой дальней комнате
показывалась вдруг высокая, длинная фигура, вся в белом... Смотри в книгу...
Я брошу рассказывать.
Тема, как очарованный, слушал.
Он любил эти страшные рассказы, неистощимым источником которых являлся
Иванов. Бывало, скажет Иванов во время рекреации: "Не ходи сегодня во двор,
буду рассказывать". И Тема, как прикованный, оставался на месте. Начнет и
сразу захватит Тему. Подопрется, бывало, коленом о скамью и говорит, говорит
- так и льется у него. Смотрит на него Тема, смотрит на маленький,
болтающийся в воздухе порыжелый сапог Иванова, на лопнувшую кожу этого
сапога; смотрит на едва выглядывающий, засаленный, покрытый перхотью
форменный воротничок; смотрит в его добрые светящиеся глаза и слушает, и
чувствует, что любит он Иванова, так любит, так жалко ему почему-то этого
маленького, бедно одетого мальчика, которому ничего, кроме его рассказов, не
надо, - что готов он, Тема, прикажи ему только Иванов, все сделать, всем для
него пожертвовать.
- Как много ты знаешь! - сказал раз Тема, - как ты все это можешь
выдумать?
- Какой ты смешной, - ответил Иванов. - Разве это моя фантазия? Я
читаю.
- Разве такие вещи печатают?
- Конечно, печатают. Ты читаешь что-нибудь?
- Как читаю?
- Ну, как читаешь? Возьмешь какой-нибудь рассказ, сядешь и читаешь.
Тема удивленно слушал Иванова. В его голове не вмещалось, чтоб можно
было добровольно, без урока, сидеть и читать.
- Ты вот попробуй, когда-нибудь я принесу тебе одну занимательную
книжку... Только не порви.


Во втором классе Тема уже читал Гоголя, Майн-Рида, Вагнера и втянулся в
чтение. Он любил, придя из гимназии, под вечер, с куском хлеба, забраться
куда-нибудь в каретник, на чердак, в беседку - куда-нибудь подальше от
жилья, и читать, переживая все ощущения выводимых героев.
Он познакомился с Ивановым по дому и, узнав его жизнь, еще больше
привязался к нему. Добрый, кроткий с теми, кого он любил, Иванов был круглый
сирота, жил у богатых родственников, помещиков, но как-то заброшенно, в
стороне от всей квартиры, в маленькой, возле самой кухни, комнатке. К нему
никто не заглядывал, он тоже не любил ходить в общие комнаты и всегда почти
просиживал один у себя.
- Тебе он нравится, мама? - приставал Тема по сто раз к своей матери и,
получая утвердительный ответ, переживал наслаждение за своего друга. - Мама,
скажи, что тебе больше всего в нем нравится?
- Глаза.
- Правда, глаза? Знаешь, мама, его мать умерла перед тем, как он
поступил в гимназию. Я видел ее портрет. Она казачка, мама... Такая
хорошенькая... Он на груди в маленьком медальоне носит ее портрет. Он мне
показывал, только сказал, чтобы я никому ничего не говорил. Ты тоже, мама,
никому не говори. Ах, мама, если б ты знала, как я его люблю!
- Больше мамы?
Тема сконфуженно опускал голову и нерешительно произносил:
- Одинаково...
- Глупый ты мальчик! - улыбаясь, говорила мать.
- Мама, он говорит, чтобы летом я ехал к ним в деревню. Там у них пруд
есть, рыбу будем ловить, сад большой; у него большой кожаный диван под
окнами, и вишни прямо в окно висят. У дяди его пропасть книг... Мы вдвоем
запремся и будем читать. Пустишь меня, мама?
- Если перейдешь в третий класс - пущу.
- Ах, вот счастье будет! Я тебе привезу много вишен. Хорошо?
- Хорошо, хорошо. Пора уж заниматься.
- Так не хочется... - говорил Тема, сладко потягиваясь.
- А в деревню хочется?
- Хочется, - смеялся Тема.
Иногда утром, когда Теме не хотелось вставать, когда почему-либо
перспектива идти в гимназию не представляла ничего заманчивого, Тема вдруг
вспоминал своего друга, и сладкое чувство охватывало его, - он вскакивал и
начинал одеваться. Он переживал наслаждение от мысли, что опять увидит
Иванова, который уж будет ждать его и весело сверкнет своими добрыми черными
глазами из-под мохнатой шапки волос. Поздороваются друзья, сядут поближе
друг к другу и радостно будут улыбаться Корневу, который, грызя ногти,
насмешливо скажет:
- Сто лет не видались... Поцелуйтесь на радостях.
В такие минуты Тема считал себя самым счастливым человеком.


    IX



    ЯБЕДА



Но ничто не вечно под луною. И дружба Темы с Ивановым прекратилась, и
мечты о деревне не осуществились, и на самое воспоминание об этих лучших
днях из детства Темы жизнь безжалостно наложила свою гадливую печать, как бы
в отместку за доставленное блаженство.
Учитель французского языка, Бошар, скромно начавший карьеру с кучера,
сохранивший свою представительную фигуру, заседал на своем учительском месте
так же величественно и добродушно, как в былые дни восседал на козлах своего
фиакра. Как прежде, бывало, он по временам стегал свою клячу длинным бичом,
так и теперь, от времени до времени, он хлопал своей широкой, пухлой ладонью
и кричал громким равнодушным голосом:
- Voyons, voyons dons!*
______________
* Эй, вы, потише! (франц.)

Однажды, по заведенному порядку, шел урок Бошара. Очередной переводил,
остальной класс был в каком-то среднем состоянии между сном и
бодрствованием.
В маленькое, круглое окошко класса, проделанное в дверях, заглянул
чей-то глаз.
Вахнов сложил машинально кукиш, полюбовался им сначала сам, а затем
предложил полюбоваться и смотревшему в окошечко.
При всем своем добродушии Иван Иванович, который и смотрел в окошко, не
вытерпел и, отворив дверь, пригласил Вахнова к директору.
Вахнов струсил и стал божиться, что это не он. В подтверждение своих
слов он сослался на Бошара, будто бы видевшего, как он, Вахнов, сидел
смирно.
Бошар, видевший все и с любопытством естествоиспытателя наблюдавший сам
зверька низшей расы - Вахнова, проговорил с пренебрежением удовлетворенного
наблюдателя:
- Allez, allez, bete animal!*
______________
* Пошел, пошел, глупое животное! (франц.)

Вахнов скрепя сердце пошел за Иваном Ивановичем в коридор, но когда
дверь затворилась и они остались одни с глазу на глаз, Вахнов, не долго
думая, встал на колени и проговорил:
- Иван Иванович, не губите меня! Директор исключит за это, а отец убьет
меня. Честное слово, я говорю правду: вы знаете моего отца.
Иван Иванович хорошо знал отца Вахнова, который был в полном смысле
слова зверь по свирепости и крутости нрава. Он славился на весь город этими
своими качествами, наряду, впрочем, и с другими, признанными обществом:
идеальной честностью и беззаветным мужеством.
- Встаньте скорей! - сконфуженно и растерянно заговорил Иван Иванович и
сам бросился поднимать Вахнова.
Вахнов, для усиления впечатления, вставая, чмокнул надзирателя в руку.
Иван Иванович, окончательно растерявшись, опрометью бросился от Вахнова,
отмахиваясь и отплевываясь на ходу. Вахнов, постояв немного в коридоре,
снова вошел в класс.
Какими-то судьбами эта история все-таки дошла до директора, и
педагогическим советом Вахнов был приговорен к двухнедельному аресту по два
часа каждый день.
Убедившись, что донес не Иван Иванович, Вахнов остановился на Бошаре,
как на единственном человеке, который мог донести. Это было и общее мнение
всего класса. Хотя и не горячо, но почти все высказывали порицание Бошару.
"Идиот" Вахнов на мгновение приобрел если не уважение, то сочувствие.
Это сочувствие пробудило в Вахнове затоптанное сперва отцом, а потом и
гимназией давно уже спавшее самолюбие. Он испытал сладкое нравственное
удовлетворение, которое чувствует человек от сочувствия к нему общества. Но
что-то говорило ему, что это сочувствие ненадежное и, чтоб удержать его, от
него, Вахнова, требовалось что-то такое, что заставило бы навсегда забыть
его прошлое.
Бедная голова Вахнова, может быть, в первый раз в жизни, была полна
другими мыслями, чем те, какие внушало ей здоровое, праздное тело
пятнадцатилетнего отупевшего отрока. Его мозги тяжело работали над трудной
задачей, с которой он и справился наконец.
За мгновение до прихода Бошара Вахнов не удержался, чтобы не сказать
Иванову и Теме (по настоянию Иванова они и во втором классе продолжали
сидеть втроем и по-прежнему на последней скамейке) о том, что он всунул в
стул, на который сядет Бошар, иголку.
Так как на лицах Иванова и Темы изобразился какой-то ужас вместо
ожидаемого одобрения, то Вахнов на всякий случай проговорил:
- Только выдайте!
- Мы не выдадим, но не потому, что испугались твоих угроз, - ответил с
достоинством Иванов, - а потому, что к этому обязывают правила товарищества.
Но это такая гнусная гадость...
Тема только взглядом ответил на так отчетливо выраженные Ивановым его
собственные мысли.
Спорить было поздно. Бошар уже входил, величественный и спокойный. Он
поднялся на возвышение, стал спиной к стулу, не спеша положил книги на стол,
оглянул взглядом сонного орла класс и, раздвигая слегка фалды, грузно
опустился.
В то же мгновение он вскочил, как ужаленный, с пронзительным криком,
нагнулся и стал щупать рукой стул. Разыскав иголку, он вытащил ее с большим
трудом из сиденья и бросился из класса*.
______________
* Прошу читателя иметь в виду, что речь идет о гимназии в отдаленное
время, т.е. 20 лет тому назад. (Прим. Н.Г.Гарина-Михайловского.)

Совершенно бледный, с провалившимися вдруг куда-то внутрь глазами,
откуда они горели огнем, влетел в класс директор и прямо бросился к
последней скамейке.
- Это не я! - прижатый к скамье, в диком ужасе закричал Тема.
- Кто?! - мог только прохрипеть директор, схватив его за руку.
- Я не знаю! - ответил высоким визгом Тема.
Рванув Тему за руку, директор одним движением выдернул его в проход и
потащил за собой.
Тема каким-то вихрем понесся с ним по коридору. Как-то тупо застыв, он
безучастно наблюдал ряды вешалок, шинелей, грязную калошу, валявшуюся
посреди коридора... Он пришел в себя, только очутившись в директорской,
когда его слух поразил зловеще щелкнувший замок запиравшейся на ключ двери.
Смертельный ужас охватил его, когда он увидел, что директор, покончив с
дверью, стал как-то тихо, беззвучно подбираться к нему.
- Что вы хотите со мной делать?! - неистово закричал Тема и бросился в
сторону.
В то же мгновение директор схватил его за плечо и проговорил быстрым,
огнем охватившим Тему шепотом:
- Я ничего не сделаю, но не шутите со мною: кто?!
Тема помертвелыми глазами, застыв на месте, с ужасом смотрел на
раздувавшиеся ноздри директора.
Впившиеся черные горящие глаза ни на мгновение не отпускали от себя
широко раскрытых глаз Темы. Точно что-то, помимо воли, раздвигало ему глаза
и входило через них властно и сильно, с мучительной болью вглубь, в Тему,
туда... куда-то далеко, в ту глубь, которую только холодом прикосновения
чего-то чужого впервые ощущал в себе онемевший мальчик...
Ошеломленный, удрученный, Тема почувствовал, как он точно погружался
куда-то...
И вот, как жалобный подсвист в бурю, рядом с диким воем зазвучали в его
ушах и посыпались его бессвязные, слабеющие слова о пощаде, слова мольбы,
просьбы и опять мольбы о пощаде и еще... ужасные, страшные слова,
бессознательно слетевшие с помертвелых губ... ах! более страшные, чем
кладбище и черная шапка Еремея, чем розги отца, чем сам директор, чем все,
чтобы то ни было на свете. Что смрад колодца?! Там, открыв рот, он больше не
чувствовал его... От смрада души, охватившего Тему, он бешено рванулся.
- Нет! Нет! Не хочу! - с безумным воплем бесконечной тоски бросился
Тема к вырвавшему у него признание директору.
- Молчать! - со спокойным, холодным презрением проговорил
удовлетворенный директор и, втолкнув Тему в соседнюю комнату, запер за ним
дверь.
Оставшись один, Тема как-то бессильно, тупо оглянулся, точно отыскивая
потерявшуюся связь событий. Затихавшие в отдалении шаги директора дали ему
эту связь. Ослепительной, мучительной болью сверкнуло сознание, что директор
пошел за Ивановым.
- И-и! - ухватил себя ногтями за щеки Тема и завертелся волчком.
Натолкнувшись на что-то, он так и затих, охваченный какой-то бесконечной
пустотой.
В соседнюю комнату опять вошел директор. Снова раздался его бешеный
крик.
Тема пришел в себя и замер в томительно напряженном ожидании ответа
Иванова.
- Я не могу... - тихой мольбой донеслось к Теме, и сердце его сжалось
мучительной болью.
Опять загремел директор, и новый залп угроз оглушил комнату.
- Я не могу, я не могу... - доносился как будто с какой-то бесконечной
высоты до слуха Темы быстрый, дрожащий голос Иванова. - Делайте со мной, что
хотите, я приму на себя всю вину, но я не могу выдать...
Наступило гробовое молчание.
- Вы исключаетесь из гимназии, - проговорил холодно и спокойно
директор. - Можете отправляться домой. Лица с таким направлением не могут
быть терпимы.
- Что ж делать? - ответил раздраженно Иванов, - выгоняйте, но вы
все-таки не заставите меня сделать подлость.
- Вон!!
Тема уже ничего не чувствовал. Все как-то онемело в нем.
Через полчаса состоялось определение педагогического совета. Вахнов
исключался. Родным Иванова предложено было добровольно взять его. Карташев
наказывался на неделю оставаться во время обеда в гимназии по два часа
каждый день.
Теме приказали идти в класс, куда он и пошел, подавленный, униженный,
тупой, чувствуя отвращение и к себе, и к директору, и к самой жизни,
чувствуя одно бесконечное желание, чтобы жизнь отлетела сразу, чтобы сразу
перестать чувствовать.
Но жизнь не отлетает по желанию, чувствовать надо, и Тема почувствовал,
решившись поднять наконец глаза на товарищей, что нет Иванова, нет Вахнова,
но есть он, ябеда и доносчик, пригвожденный к своему позорному месту...
Неудержимой болью охватила его мысль о том светлом, безвозвратно погибшем
времени, когда и он был чистым и незапятнанным; охватило его горькое чувство
тоски, зачем он живет, и рыдания подступили к его горлу.
Но он удержал их, и только какой-то тихий, жалобный писк успел
вырваться из его горла, писк, замерший в самом начале. Что-то забытое,
напомнившее Теме Жучку в колодце, мелькнуло в его голове...
Тема быстро, испуганно оглянулся... Но никто не смотрел на него.


Передавая дома эту историю, Тема скрыл, что выдал товарища.
Отец, выслушав, проговорил:
- Иначе ты и не мог поступить... И без наказания нельзя было оставить;
Вахнова давно пора было выгнать; Иванов, видно, за что-нибудь намечен, а ты,
как меньше других виноватый, поплатился недельным наказанием. Что ж?
отсидишь.
Сердце Темы тоскливо ныло, и, еще более униженный, он стоял и не смел
поднять глаз на отца и мать.
Аглаида Васильевна ничего не сказала и ушла к себе.
Не дотронувшись почти до еды, Тема тоскливо ходил по комнатам,
отыскивая такие, в которых никого не было, и, останавливаясь у окон,
неподвижно, без мысли, замирал, смотря куда-то. При малейшем шорохе он
быстро отходил от своего места и испуганно оглядывался.
Когда наступили сумерки, ему стало еще тяжелее, и он как-то
бессознательно потянулся к матери. Он рассмотрел ее возле окна и молча
подошел.
- Тема, расскажи мне, как все было... - мягко, ласково, но
требовательно-уверенно проговорила мать.
Тема замер и почувствовал, что мать уже догадалась.
- Все расскажи.
Этот ласковый, вперед прощающий голос охватил Тему какой-то жгучей
потребностью - все до последнего передать матери.
Передав истину, Тема горько оборвал рассказ и униженно опустил голову.
- Бедный мой мальчик, - произнесла охваченная той же тоской унижения и
горечи мать.
Тема облокотился на спинку ее кресла и тихо заплакал.
Мать молча вытирала капавшие по его щекам слезы. Собравшись с мыслями и
дав время успокоиться сыну, она сказала:
- Что делать? Если мы видим свои недостатки и если, замечая их,
стараемся исправиться, то и ошибки наши уже являются источниками искупления.
Сразу ничего не приходит. Все достается тяжелой борьбой в жизни. В этой
борьбе ты уже нашел сегодня одну свою слабую сторону... Когда будешь
молиться, попроси у бога, чтобы он послал тебе твердость и крепкую волю в
минуты страха и опасности.
- Ах, мама, как я вспомню про Иванова, как вспомню... так бы, кажется,
и умер сейчас.
Мать молча гладила голову сына.
- Ну, а если б ты пошел к нему? - спросила она ласково.
Тема не сразу ответил.
- Нет, мама, не могу, - сказал он дрогнувшим голосом. - Когда я знаю,
что больше не увижу его... так жалко... я так люблю его... а как подумаю,
что пойду к нему... я больше не люблю его, - тоскливо докончил Тема, и слезы
опять брызнули из его глаз.
- Ну и не надо, не ходи. Когда-нибудь в жизни, когда ты выйдешь
хорошим, честным человеком, бог даст, ты встретишься с ним и скажешь ему,
что если ты вышел таким, то оттого, что ты всегда думал о нем и хотел быть
таким же честным, хорошим, как он. Хорошо?
Тема молча вздохнул и задумался. Мать тоже замолчала и только
продолжала ласкать своего не устоявшего в первом бою сына.
Вечером, в кровати, Тема осторожно поднял голову и убедившись, что все
уже спят, беззвучно спустился на пол и, весь проникнутый горячим экстазом,
охваченный каким-то особенным, так редко, но с такой силой посещающим детей
огнем веры, - жарко молился, прося бога послать ему силы ничего не бояться.
И вдруг, среди молитвы, Тема вспомнил Иванова, его добрые глаза, так
ласково, доверчиво смотревшие на него, вспомнил, что больше его никогда не
увидит... и, как-то завизжавши от боли, впился зубами в подушку и замер в
безысходной тоске...


    X



    В АМЕРИКУ



Тоскливо, холодно и неприветно потекла гимназическая жизнь Темы. Он не
мог выносить классной комнаты - этой свидетельницы его былого счастья и
падения, хотя между товарищами Тема и встретил неожиданную для него
поддержку. Через несколько дней после тяжелого одиночества Касицкий, подойдя
и улегшись на скамейку перед Темой, подперев подбородок рукой, спросил его
ласково и сочувственно, смотря в глаза:
- Как это случилось, что ты выдал? Струсил?
- Черт его знает, как это вышло, - заговорил Тема, и слезы подступили к
его глазам, - раскричался, затопал, я и не помню...
- Да, это неприятно... Ну, теперь ученый будешь...
- Теперь пусть попробует, - вспыхнул Тема, и глаза его сверкнули, - я
ему, подлецу, в морду залеплю...
- Вот как... Да, свинство, конечно... Жалко Иванова?
- Эх, за Иванова я полжизни бы отдал!
- Конечно... водой ведь вас, бывало, не разольешь. А моя-то сволочь,
Яковлев, радуется.
Каждый день Касицкий подсаживался к Теме и с удовольствием заводил с
ним разговоры.
- Послушай, - предложил однажды Касицкий, - хочешь, я пересяду к тебе?
Тема вспыхнул от радости.
- Ей-богу... у меня там такая дрянь...
И Данилов все чаще и чаще стал оглядываться на Тему. Данилов подолгу,
стараясь это делать незаметно, вдумчиво всматривался в бледное, измученное
лицо "выдавшего", и в душе его живо рисовались муки, которые переживал в это
время Тема. Чувство стыдливости не позволяло ему выразить Теме прямо свое
участие, и он ограничивался тем, что только как-то особенно сильно жал, при
встрече утром, руку Темы и краснел. Тема чувствовал расположение Данилова и
тоже украдкой смотрел на него и быстро отводил глаза, когда Данилов замечал
его взгляд.
- Ты куда? - спросил Данилов Касицкого, который с ворохом тетрадей и
книг несся весело по классу.
- А вот, перебраться задумал...
Эта мысль понравилась Данилову; он весь урок что-то соображал, а в
рекреацию, подойдя решительно к Теме и став как-то, по своей привычке,
вполуоборот к нему, спросил, краснея:
- Ты ничего не будешь иметь против, если и я пересяду к тебе?
- Я очень рад, - ответил Тема, в свою очередь краснея до волос.
- Ну, и отлично.
- И ты? - увидав Данилова, проговорил обрадованный и возвратившийся
откуда-то в это время Касицкий.
И он заорал во все горло:

Вот мчится тройка удалая!

Один из двух старых соседей Касицкого, Яковлев, шепнул на ухо
Филиппову:
- Карташев и им удружит...
И оба весело рассмеялись.
- Моя дрянь смеется, - проговорил Касицкий, перестав петь. -
Сплетничают что-нибудь. Черт с ними!.. Постойте, теперь надо так рассесться:
ты, Данилов, как самый солидный, садись в корень, между нами, двумя
сорванцами. Ты, Карташев, полезай к стене, а я, так как не могу долго сидеть
на месте, сяду поближе к проходу.
Когда все было исполнено, он проговорил:
- Ну вот, теперь настоящая тройка! Ничего, отлично заживем.


- Ты любишь море? - спросил однажды Данилов у Темы.
- Люблю, - ответил Тема.
- А на лодке любишь кататься?
- Люблю, только я еще ни разу не катался.
Данилов никак не мог понять, как, живя в приморском городе, до сих пор
ни разу не покататься на лодке. Он давно уже умел и грести, и управлять
рулем. Он, сколько помнил себя, все помнил то же безбрежное море, их дом,
стоявший на самом берегу, всегда вдыхал в себя свежий запах этого моря,
перемешанный с запахом пеньки, смоляных канатов и каменноугольного дыма
пристани. Сколько он помнил себя, всегда его ухо ласкал шум моря, то тихий и
мягкий, как шепот, то страстный и бурный, как стон и вопли разъяренного
дикого зверя. Он любил это море, сроднился с ним; любовь эту поддерживали и
развили в нем до страсти молодые моряки, бывавшие у его отца, капитана
порта.
Он спал и грезил морем. Он любовался у открытого окна, когда, бывало,
вечером луна заливала своим чудным светом эту бесконечную водную даль со
светлой серебряной полосой луны, сверкавшей в воде и терявшейся на далеком
горизонте; он видел, как вдруг выплывшая лодка попадала в эту освещенную
полосу, разрезая ее дружными, мерными взмахами весел, с которых, как
серебряный дождь, сбегала напитанная фосфорическим блеском вода. Он любил
тогда море, как любит маленьких хорошеньких детей. Но не этой картиной море
влекло его душу, вызывало восторг и страсть к себе. Его разжигала буря, в
нем подымалась неизведанная страсть в утлой лодке померяться силами с
рассвирепевшим морем, когда оно, взбешенное, как титан швыряло далеко на
берег свои бешеные волны. Тогда Данилов уж не был похож на мягкого,
обыкновенного Данилова. Тогда, вдохновенный, он простаивал по целым часам на
морском берегу, наблюдая расходившееся море. Он с какою-то завистью смотрел
в упор на своих бешено набегавших врагов - волны, которые тут же, у его ног,
разбивались о берег.
- Не любишь! - с наслаждением шептали его побледневшие губы, а глаза
уже впивались в новый набегавший вал, который, точно разбежавшийся человек,
споткнувшись с размаха, высоко взмахнув руками, тяжело опрокидывался на
острые камни.
"Э-эх!" - злорадно отдавалось в его сердце.
Однажды Данилов сказал Теме и Касицкому:
- Хотите завтра покататься на лодке?
Тема, замирая от счастья, восторженно ответил:
- Хочу.
Касицкий тоже изъявил согласие.
- Так прямо из гимназии и пойдем. Сначала пообедаем у меня, а потом и
кататься.
Вопрос у Темы был только в том, как отнесутся к этому дома. Но и дома
он получил разрешение.
Прогулки по морю стали излюбленным занятием друзей в третьем классе.
Зимой, когда море замерзло и нельзя было больше ездить, верные друзья ходили
по берегу, смотрели на расстилавшуюся перед ними ледяную равнину, на темную
полосу воды за ней, там, где море сливалось с низкими свинцовыми тучами, -
щелкали зубами, синели от холода, ежились в своих форменных пальтишках,
прятали в короткие рукава красные руки и говорили все о том же море. Главным
образом говорил Данилов; Тема с раскрытым ртом слушал, а Касицкий и слушал,
и возражал, и развлекался.
- А вот я знаю такой случай, - начинал, бывало, Касицкий, - один
корабль опрокинулся...
- Килевой? - спрашивал Данилов.
- Килевой, конечно.
- Ну и врешь, - отрезывал Данилов. - Такой корабль не может
опрокинуться...
- Ну, уж это дудки! Ах, оставьте, пожалуйста. Так может...
- Да понимаешь ты, что не может. Единственный случай был...
- Был же? Значит, может.
- Да ты дослушай. Этот корабль...
Но Касицкий уже не слушал; он завидел собаку и бежал доказывать
друзьям, что собака его не укусит. Эти доказательства нередко кончались тем,
что собака из выжидательного положения переходила в наступательное и
стремительно рвала у Касицкого то брюки, то пальто, вследствие чего у него
не было такого платья, на котором не нашлось бы непочиненного места. Но он
не смущался и всегда находил какое-нибудь основание, почему собака его
укусила. То оттого, что она бешеная, то нарочно...
- Нарочно поддразнил, - говорил снисходительно Касицкий.
- Ну да, нарочно? - смеялся Тема.
- Дура, нарочно! - смеялся и Касицкий, надвигая Теме на лицо фуражку.
Если ничего другого не оставалось для развлечения, то Касицкий не
брезгал и колесом пройтись по панели. За это Данилов снисходительно называл
его "мальчишкой". Данилов вообще был старшим в компании - не летами, но
солидностью, которая происходила от беспредельной любви к морю; о нем только
и думал он, о нем только и говорил и ничего и никого, кроме своего моря, не
признавал. Одно терзало его, что он не может посвятить всего своего времени
этому морю, а должен тратить это дорогое время и на сон, и на еду, и на
гимназию. В последнем ему сочувствовали и Тема и Касицкий.
- Есть люди с твердой волей, которые и без гимназии умели прокладывать
себе дорогу в жизни, - говорил Данилов. Тема только вздыхал.
Есть, конечно, есть... Робинзон... А все эти юнги, с детства попавшие
случайно на пароход, прошедшие сквозь огонь и медные трубы, закалившиеся во
всех неудачах. Боже мой! Чего они не видали, где не бывали: и пустыни, и
львы, и тигры, и американские индейцы.
- А ведь такие же, как и мы, люди, - говорил Данилов.
- Конечно, такие.
- Тоже и отца, и мать, и сестер имели, тоже, вероятно, страшно сначала
было, а пересилили, не захотели избитым путем пошлой жизни жить, и что ж -
разве они жалели? Никогда не жалели: все они всегда вырастали без этих
дурацких единиц и экзаменов, женились всегда на ком хотели, стариками
делались, и все им завидовали.
И вот понемногу план созрел: попытать счастья и с первым весенним днем
удрать в Америку на первом отходящем пароходе. Мысль эту бросил Касицкий и
сейчас же забыл о ней. Данилов долго вдумывался и предложил однажды привести
ее в исполнение. Тема дал согласие, не думая, главным образом ввиду далекой
еще весны. Касицкий дал согласие, так как ему было решительно все равно: в
Америку так в Америку. Данилов все тонко, во всех деталях обдумал. Прежде
всего совсем без денег ехать нельзя; положим, юнге даже платят
сколько-нибудь, но до юнги надо доехать. А потому необходимо было
пользоваться каждым удобным моментом, чтобы откладывать все, что можно. Все
ресурсы должны были поступать в кассу: деньги, выдаваемые на завтраки, -
раз, именинные - два, случайные (вроде на извозчика), подарки дядей и пр. и
пр. - три. Данилов добросовестно отбирал у друзей деньги сейчас же по
приходе их в класс, так как опыт показал, что у Касицкого и Темы деньги в
первую же рекреацию улетучивались. Результатом этого был волчий голод в
компании во все время уроков, то есть с утра до двух-трех часов дня. Данилов
крепился, Касицкий без церемонии отламывал куски у первого встречного, а
Тема терпел, терпел и тоже кончал тем, что просил у кого-нибудь "кусочек", а
то отправлялся на поиски по скамьям, где и находил всегда какую-нибудь
завалявшуюся корку.
Было, конечно, довольно простое средство избавить себя от таких
ежедневных мук - это брать с собой из дому хоть запасный кусок хлеба. Но вся
беда заключалась в том, что после утреннего чая, когда компания отправлялась
в гимназию, им не хотелось есть, и с точки зрения этого настоящего они
каждый день впадали в ошибочную уверенность, что и до конца уроков им не
захочется есть.
- На что ты похож стал?! Под глазами синяки, щеки втянуло, худой как
скелет! - допытывалась мать.
Хуже всего, что, удерживаясь, Тема дотягивал обыкновенно до последней
рекреации, и уж когда голод чуть не заставлял его кричать, тогда он только
отправлялся на фуражировку. Вследствие этого аппетит перебивался, и так
основательно, что, придя домой, Тема ни до чего, кроме хлеба и супа, не
касался.
Обдумывая в подробностях свой план, Данилов пришел к заключению, что
прямо в гавани сесть на корабль не удастся, потому что, во-первых, узнают и
не пустят, а во-вторых, потребуют заграничные паспорты. Поэтому Данилов
решил так: узнав, когда отходит подходящий корабль, заблаговременно
выбраться в открытое море на лодке и там, пристав к кораблю, объяснить, в
чем дело, и уехать на нем. Вопрос о дальнейшем был решен в утвердительном
смысле на том простом основании, что кому же даровых работников не надо?
Гораздо труднее был вопрос о лодке. Чтоб отослать ее назад, нужен был
проводник. Этим подводился проводник. Если пустить лодку на произвол судьбы,
- пропажа казенного имущества - отец подводился. Все это привело Данилова к
заключению, что надо строить свою лодку. Отец Данилова отозвался
сочувственно, дал им лесу, руководителей, и компания приступила к работе.
Выбор типа лодки подвергся всестороннему обсуждению. Решено было строить
килевую и отдано было предпочтение ходу перед вместимостью.
- Весь секрет, чтобы было как можно меньшее сопротивление. Чем она
уже...
- Ну, конечно, - перебивал нетерпеливый Касицкий.
- Понимаешь? - спрашивал Данилов Тему.
- Понимаю, - отвечал Тема, понимавший больше потому, что это было
понятно Данилову и Касицкому: что там еще докапываться! Уже - так уже.
- Мне даже кажется, что эта модель, самая узкая из всех, и та широка.
- Конечно, широка, - энергично поддержал Касицкий. - К чему такое
брюхо?
- Отец настаивает, - нерешительно проговорил Данилов.
- Еще бы ему не настаивать, у него живот-то, слава богу; ему и надо, а
нам на что?
- А мы, чтоб не дразнить его, сделаем уже, а ему благоразумно умолчим.
- Подлец, врать хочешь...
- Не врать, молчать буду. Спросит - ну, тогда признаюсь.
Всю зиму шла работа; сперва киль выделали, затем шпангоуты насадили,
потом обшивкой занялись, а затем и выкрасили в белый цвет, с синей полоской
кругом.
Собственно говоря, постройка лодки подвигалась непропорционально труду,
какой затрачивался на нее друзьями, и секрет этот объяснялся тем, что им
помогали какие-то таинственные руки. Друзья благоразумно молчали об этом, и
когда лодка была готова, они с гордостью объявили товарищам:
- Мы кончили.
Впрочем, Касицкий не удержался и тут же сказал, подмигивая Теме:
- Мы?!
- Конечно, мы, - ответил Тема. - Матросы помогали, а все-таки, мы.
- Помогали?! Рыло!
И Касицкий, рассмеявшись, добавил:
- Кой черт, мы! Ну, Данилов действительно работал, а мы вот с этим
подлецом все больше насчет глаз. Да ей-богу же, - кончил он добродушно. -
Зачем врать.
- Я считаю, что и я работал.
- Ну да, ты считаешь. Ну, считай, считай.
- Да зачем вам лодка? - спросил Корнев, грызя, по обыкновению, ногти.
- Лодка? - переспросил Касицкий. - Зачем нам лодка? - обратился он к
Теме.
Тему подмывало.
- Свинья! - смеялся он, чувствуя непреодолимое желание выболтать.
- Чтоб кататься, - ответил Данилов, не сморгнув, что называется,
глазом.
Корнев видел, что тут что-то не то.
- Мало у отца твоего лодок?
- Ходких нет, - ответил Данилов.
- Что значит - ходких?
- Что б резали хорошо воду.
- А что значит - чтоб резали хорошо воду?
- Это значит, что ты дурак, - вставил Касицкий.
- Бревно! - вскользь ответил Корнев, - не с тобой говорят.
- Ну, чтоб узкая была, шла легко, оказывала бы воде меньшее
сопротивление.
- Зачем же вам такую лодку?
- Чтобы больше удовольствия было от катанья.
Корнев подозрительно всматривался по очереди в каждого.
- Эх ты, дура! - произнес Касицкий полушутя-полусерьезно. - В Америку
хотим ехать.
После этого уже сам Корнев говорил пренебрежительно:
- Черти, с вами гороху наесться сперва надо, - и уходил.
- Послушай, зачем ты говоришь? - замечал Данилов Касицкому.
- Что говорю? Именно так действуя, ничего и не говорю.
- Конечно, - поддерживал Тема, - кто ж догадается принять его слова за
серьезные.
- Все догадаются. Вас подмывает на каждом слове, и кончится тем, что вы
все разболтаете. Глупо же. Если не хотите, скажите прямо, зачем было и
затевать тогда.
Обыкновенно невозмутимый, Данилов не на шутку начинал сердиться.
Касицкий и Тема обещали ему соблюдать вперед строгое молчание. И хотя
нередко на приятелей находило страстное желание подсидеть самих себя, но
сознание огорчения, которое они нанесут этим Данилову, останавливало их.
Понятное дело, что тому, кто едет в Америку, никаких, собственно,
уроков готовить не к чему, и время, потраченное на такой труд, считалось
компанией погибшим временем.
Обстоятельства помогли Теме в этом отношении. Мать его родила еще
одного сына, и выслушивание уроков было оставлено. Следующая треть,
последняя перед экзаменами, была весьма печальна по результатам: единица,
два, закон божий - три, по естественной - пять, поведение - и то "хорошего"
вместо обычного "отличного". На Карташева махнули в гимназии рукой, как на
ученика, который остается на второй год.
Тема благоразумно утаил от домашних отметки. Так как требовалась
расписка, то он, как мог, и расписался за родителей, что отметки они видели.
При этом благоразумно подписал: "По случаю болезни, за мать, сестра
З.Карташева". Дома, на вопрос матери об отметках, он отделывался обычным
ответом, произносимым каким-то слишком уж равнодушным и беспечным голосом:
- Не получил еще.
- Отчего ж так затянулось?
- Не знаю, - отвечал Тема и спешил заговорить о чем-нибудь другом.
- Тема, скажи правду, - пристала раз к нему мать, - в чем дело? Не
может быть, чтоб до сих пор не было отметок?
- Нет, мама.
- Смотри, Тема, я вот встану и поеду сама.
Тема пожал плечами и ничего не ответил: чего, дескать, пристали к
человеку, который уже давно мысленно в Америке?
Друзья назначили свой отъезд на четвертый день пасхи. Так было решено с
целью не отравлять родным пасху.
Заграничный пароход отходил в шесть часов вечера. Решено было тронуться
в путь в четыре.
Тема, стараясь соблюдать равнодушный вид, бросая украдкой растроганные
взгляды кругом, незаметно юркнул в калитку и пустился к гавани.
Данилов уже озабоченно бегал от дома к лодке.
Тема заглянул внутрь их общей красавицы - белой с синей каемкой лодки,
с девизом "Вперед", и увидел там всякие кульки.
- Еда, - озабоченно объяснил Данилов. - Где же Касицкий?
Наконец показался и Касицкий с какой-то паршивой собачонкой.
- Да брось! - нетерпеливо проговорил Данилов.
Касицкий с сожалением выпустил собаку.
- Ну, готово! Едем.
Тема с замиранием сердца прыгнул в лодку и сел на весло.
"Неужели навсегда?" - пронеслось у него в голове и мучительно-сладко
где-то далеко-далеко замерло.
Касицкий сел на другое весло. Данилов - на руль.
- Отдай! - сухо скомандовал Данилов матросу.
Матрос бросил веревку, которую держал в руке, и оттолкнул лодку.
- Навались!
Тема и Касицкий взмахнули веслами. Вода быстро, торопливо, гулко
заговорила у борта лодки.
- Навались!
Гребцы сильно налегли. Лодка помчалась по гладкой поверхности гавани. У
выхода она ловко вильнула под носом входившего парохода и, выскочив на
зыбкую, неровную поверхность открытого моря, точно затанцевала по мелким
волнам.
- Норд-ост! - коротко заметил Данилов.
Весенний холодный ветер срывал с весел воду и разносил брызги.
- Навались!
Весла, ровно и мерно стуча в уключинах, на несколько мгновений
погружались в воду и снова сверкали на солнце, ловким движением гребцов
обращенные параллельно к воде.
Отъехав версты две, гребцы, по команде Данилова, подняли весла и сняли
шапки с вспотевших голов.
- Черт, пить хочется, - сказал Касицкий и, перегнувшись, зачерпнул
двумя руками морской воды и хлебнул глоток.
То же самое проделал и Тема.
- Навались!
Опять мерно застучали весла, и лодка снова весело и легко начала резать
набегавшие волны.
Ветер свежел.
- К вечеру разыграется, - заметил Данилов.
- О-го, рвет, - ответил Касицкий, надвигая чуть было не сорвавшуюся в
море шапку.
- Экая красота! - проговорил немного погодя Данилов, любуясь небом и
морем. - Посмотрите на солнце, как наседают тучи! Точно рядом день и ночь.
Там все темное, грозное; а сюда, к городу, - ясное, тихое, спокойное.
Касицкий и Тема сосредоточенно молчали.
Тема скользнул глазами по сверкавшему вдали городу, по спокойному,
ясному берегу, и сердце его тоскливо сжалось: что-то теперь делают мать,
отец, сестры?! Может быть, весело сидят на террасе, пьют чай и не знают,
какой удар приготовил он им. Тема испуганно оглянулся, точно проснулся от
какого-то тяжелого сна.
- Что, может, назад пойдем, Карташев? - спросил спокойно Данилов,
наблюдая его.
"Назад?!" - радостно рванулось было сердце Темы к матери. А мечты об
Америке, а гимназия, экзамены, неизбежный провал...
Тема отрицательно мотнул головой и угрюмо молча налег на весло.
- Пароход! - крикнул Касицкий.
Из гавани, выпуская клубы черного дыма, показался громадный заграничный
пароход.
- Пойдем потихоньку навстречу.
Лодка сделала красивый полукруг и медленно пошла навстречу.
Пароход приближался. Уже можно было разобрать толпу пассажиров на
палубе!
"Через несколько минут мы уже будем между ними", - мелькнуло у каждого
из друзей.
- Пора!
Все было наготове.
Согласно законам аварий, Касицкий выстрелил два раза из револьвера, а
Данилов выбросил специально приготовленный для этого случая белый флаг,
навязанный на длинный шест.
Тяжелое чудовище летело совсем близко, высоко задрав свои могучие
борты, и гул машины явственно отдался в ушах беглецов, обдав их запахом пара
и перегорелого масла.
Лодку закачало во все стороны.
Ура! Их заметили. Целый ворох белых платков замахал им с палубы. Но что
ж это? Зачем они не останавливаются?
- Стреляй еще! Маши платком.
Друзья стреляли, махали и кричали как могли.
Увы! Пароход уж был далеко и все больше и больше прибавлял ходу...
Разочарование было полное.
- Они думали, - проговорил огорченно Тема, - что мы им хорошей дороги
желаем.
- Я говорил, что все это ерунда, - сказал Касицкий, бросая в лодку
револьвер. - Ну кто, в самом деле, нас возьмет?! Кто для нас остановится?!
Уныло, хотя, и быстро было возвращение обратно. Норд-ост был попутный.
- Надо обдумать... - начал было Данилов.
- Ерунда! Ни в какую Америку я больше не поеду, - сказал Касицкий,
когда лодка пристала к берегу. - Все это чушь.
- Ну, вот уж и чушь, - ответил сконфуженно Данилов.
- Да, конечно, чушь, и пора понять это.
Тема грустно слушал, задумчиво смотря вдаль так коварно изменившему
пароходу.
- Надо обдумать...
- Как выдержать экзамены, - фыркнул Касицкий и, нахлобучив шапку, пожав
наскоро руки друзьям, быстро пошел в город.
- Духом упал. Все еще можно исправить, - грустно докончил Данилов.
- Прощай, - ответил Тема и, пожав товарищу руку, тоже побрел домой.
Да, не выгорела Америка! С одной стороны, конечно, приятно опять
увидеть мать, отца, сестер, братьев, с которыми думал уже никогда, может
быть, не встретиться, но, с другой стороны, тяжело и тоскливо вставали
экзамены, почти неизбежный провал, все то, с чем, казалось, было уже
навсегда покончено.
Да, жаль, - а хороший было придумали выход.
И Тема от души вздохнул.
Когда после пасхи в первый раз собрались в класс, все уже перемололось,
и Касицкий не удержался, чтобы в веселых красках не передать о неудавшейся
затее. Тема весело помогал ему, а Данилов только снисходительно слушал.
Все смеялись и прозвали Данилова, Касицкого и Тему "американцами".


    XI



    ЭКЗАМЕНЫ



Подошли и экзамены.
Несмотря на то, что Тема не пропускал ни одной церкви без того, чтобы
не перекреститься, не ленился за квартал обходить встречного батюшку, или в
крайнем случае при встречах хватался за левое ухо и скороговоркой говорил:
"Чур, чур, не меня!", или усердно на том же месте перекручивался три раза, -
дело, однако, плохо подвигалось вперед.
Дома тем не менее Тема продолжал взятый раньше тон.
- Выдержал?
- Выдержал.
- Сколько поставили?
- Не знаю, отметок не показывают.
- Откуда ж ты знаешь, что выдержал?
- Отвечал хорошо...
- Ну, сколько же, ты думаешь, тебе все-таки поставили?
- Я без ошибки отвечал...
- Значит, пять?
- Пять! - недоумевал Тема.
Экзамены кончились. Тема пришел с последнего экзамена.
- Ну?
- Кончил...
Опять ответ поразил мать какою-то неопределенностью.
- Выдержал?
- Да...
- Значит, перешел?
- Верно...
- Да когда же узнать-то можно?
- Завтра, сказали.
Назавтра Тема принес неожиданную новость, что он срезался по трем
предметам, что передержку дают только по двум, но если особенно просить, то
разрешат и по трем. Это-то последнее обстоятельство и вынудило его открыть
свои карты, так как просить должны были родители.
Тема не мог вынести пристального, презрительного взгляда матери,
устремленного на него, и смотрел куда-то вбок.
Томительное молчание продолжалось довольно долго.
- Негодяй! - проговорила наконец мать, толкнув ладонью Тему по лбу.
Тема ждал, конечно, сцены гнева, неудовольствия, упреков, но такого
выражения презрения он не предусмотрел, и тем обиднее оно ему показалось. Он
сидел в столовой и чувствовал себя очень скверно. С одной стороны, он не мог
не сознавать, что все его поведение было достаточно пошло; но, с другой
стороны, он считал себя уже слишком оскорбленным. Обиднее всего было то, что
на драпировку в благородное негодование у него не хватало материала, и,
кроме фигуры жалкого обманщика, ничего из себя и выкроить нельзя было. А
между тем какое-то раздражение и тупая злость разбирали его и искали выхода.
Отец пришел. Ему уже сказала мать.
- Болван! - проговорил с тем же оттенком пренебрежения отец. - В
кузнецы отдам...
Тема молча высунул ему вдогонку язык и подумал: "Ни капельки не
испугался". Тон отца еще больше опошлил перед ним его собственное положение.
Нет! Решительно ничего нет, за что бы уцепиться и почувствовать себя хоть
чуточку не так пошло и гадко! И вдруг светлая мысль мелькнула в голове Темы:
отчего бы ему не умереть?! Ему даже как-то весело стало от мысли, какой
эффект произвело бы это. Вдруг приходят, а он мертвый лежит. Вот тогда и
сердись сколько хочешь! Конечно, он виноват - он понимал это очень хорошо, -
но он умрет и этим вполне искупит свою вину. И это, конечно, поймут и отец и
мать, и это будет для них вечным укором! Он отомстит им! Ему ни капли их не
жалко, - сами виноваты! Тема точно снова почувствовал презрительный шлепок
матери по лбу. Злое, недоброе чувство с новой силой зашевелилось в его
сердце. Он злорадно остановил глаза на коробке спичек и подумал, что такая
смерть была бы очень хороша, потому что будет не сразу и он успеет еще
насладиться чувством удовлетворенного торжества при виде горя отца и матери.
Он занялся вопросом, сколько надо принять спичек, чтоб покончить с собой.
Всю коробку? Это, пожалуй, будет слишком много, он быстро умрет, а ему
хотелось бы подольше полюбоваться. Половину? Тоже, пожалуй, много. Тема
остановился почему-то на двадцати головках. Решив это, он сделал маленький
антракт, так как, когда вопрос о количестве был выяснен, решимость его
значительно ослабела. Он в первый раз серьезно вник в положение вещей и
почувствовал непреодолимый ужас к смерти. Это было решающее мгновение, после
которого, успокоенный каким-то подавленным сознанием, что дело не будет
доведено до конца, он протянул руку к спичкам, отобрал горсть их и начал
потихоньку, держа руки под столом, осторожно обламывать головки. Он делал
это очень осторожно, зная, что спичка может вспыхнуть в руке, а это иногда
кончается антоновым огнем. Наломав, Тема аккуратно собрал головки в кучку и
некоторое время с большим удовольствием любовался ими в сознании, что их
проглотит кто угодно, но только не он. Он взял одну головку и попробовал на
язык: какая гадость!
С водой разве?!
Тема потянулся за графином и налил себе четверть стакана. Это много для
одного глотка. Тема встал, на цыпочках вышел в переднюю и, чтоб не делать
шума, выплеснул часть воды на стену. Затем он вернулся назад и остановился в
нерешительности. Несмотря на то, что он знал, что это шутка, его стало
охватывать какое-то странное волнение. Он чувствовал, что в его решимости не
глотать спичек стала показываться какая-то страшная брешь: почему и в самом
деле не проглотить? В нем уж не было уверенности, что он не сделает этого. С
ним что-то происходило, чего он ясно не сознавал. Он, если можно так
сказать, перестал чувствовать себя, как будто был кто-то другой, а не он.
Это наводило на него какой-то невыразимый ужас. Этот ужас все усиливался и
толкал его. Рука автоматично протянулась к головкам и всыпала их в стакан.
"Неужели я выпью?! - думал он, поднимая дрожащей рукою стакан к побелевшим
губам. Мысли вихрем завертелись в его голове. "Зачем? Разве я не виноват
действительно? Я, конечно, виноват. Разве я хочу нанести такое горе людям,
для которых так дорога моя жизнь? Боже сохрани! Я люблю их..."
- Артемий Николаевич, что вы делаете?! - закричала Таня не своим
голосом.
У Темы мелькнула только одна мысль, чтобы Таня не успела вырвать
стакан. Судорожным, мгновенным движением он опрокинул содержимое в рот. Он
остановился с широко раскрытыми, безумными от ужаса глазами.
- Батюшки! - завопила режущим, полным отчаяния голосом Таня, стремглав
бросаясь к кабинету. - Барин... барин!..
Голос ее обрывался какими-то воплями:
- Артемий... Николаич... отравились!!
Отец бросился в столовую и остановился, пораженный идиотским лицом
сына.
- Молока!
Таня бросилась к буфету.
Тема сделал слабое усилие и отрицательно качнул головой.
- Пей, негодяй, или я расшибу твою мерзкую башку об стену! - закричал
неистово отец, схватив сына за воротник мундира.
Он так сильно сжимал, что Тема, чтоб дышать, должен был наклониться,
вытянуть шею и в таком положении, жалкий, растерянный, начал жадно пить
молоко.
- Что такое?! - вбежала мать.
- Ничего, - ответил взбешенным, пренебрежительным голосом отец, -
фокусами занимается.
Узнав, в чем, дело, мать без сил опустилась на стул.
- Ты хотел отравиться?!
В этом вопросе было столько отчаянной горечи, столько тоски, столько
чего-то такого, что Тема вдруг почувствовал себя как бы оторванным от
прежнего Темы, любящего, нежного, и его охватило жгучее, непреодолимое
желание во что бы то ни стало, сейчас же, сию секунду снова быть прежним
мягким, любящим Темой. Он стремглав бросился к матери, схватил ее руки,
крепко сжал своими и голосом, доходящим до рева, стал просить:
- Мама, непременно прости меня! Я буду прежний, но забудь все! Ради
бога, забудь!
- Все, все забыла, все простила, - проговорила испуганная мать.
- Мама, голубка, не плачь, - ревел Тема, дрожа, как в лихорадке.
- Пей молоко, пей молоко! - твердила растерянно, испуганно мать, не
замечая, как слезы лились у нее по щекам.
- Мама, не бойся ничего! Ничего не бойся! Я пью, я уже три стакана
выпил. Мама, это пустяки, вот, смотри, все головки остались в стакане. Я
знаю, сколько их было... Я знаю... Раз, два, три...
Тема судорожно считал головки, хотя перед ним была одна сплошная,
сгустившаяся масса, тянувшаяся со дна стакана к его краям...
- Четырнадцать! Все! Больше не было, - я ничего не выпил... Я еще один
стакан выпью молока.
- Боже мой, скорей за доктором!
- Мама, не надо!
- Надо, мой милый, надо!
Отец, возмущенный всей этой сценой, не выдержал и, плюнув, ушел в
кабинет.
- Милая мама, пусть он идет, я не могу тебе сказать, что я пережил, но
если б ты меня не простила, я не знаю... я еще бы раз... Ах, мама, мне так
хорошо, как будто я снова родился! Я знаю, мама, что должен искупить перед
тобою свою вину, и знаю, что искуплю, оттого мне так легко и весело. Милая,
дорогая мама, поезжай к директору и попроси его, - я выдержу передержку, я
знаю, что выдержу, потому что я знаю, что я способный и могу учиться.
Тема, не переставая, все говорил, говорил и все целовал руки матери.
Мать молча, тихо плакала. Плакала и Таня, сидя тут же на стуле.
- Не плачь, мама, не плачь, - повторял Тема. - Таня, не надо плакать.
Исключительные обстоятельства выбили всех из колеи. Тема совершенно не
испытывал той обычной, усвоенной манеры отношения сына к матери, младшего к
старшему, которая существовала обыкновенно. Точно перед ним сидел его
товарищ, и Таня была товарищ, и обе они и он попали неожиданно в какую-то
беду, из которой он, Тема, знает, что выведет их, но только надо торопиться.
- Поедешь, мама, к директору? - нервно, судорожно спрашивал он.
- Поеду, милый, поеду.
- Непременно поезжай. Я еще стакан молока выпью. Пять стаканов, больше
не надо, а то понос сделается. Понос очень нехорошо.
Мысли Темы быстро перескакивали с одного предмета на другой, он говорил
их вслух, и чем больше говорил, тем больше ему хотелось говорить и тем
удовлетвореннее он себя чувствовал.
Мать со страхом слушала его, боясь этой бесконечной потребности
говорить, с тоской ожидая доктора. Все ее попытки остановить сына были
бесполезны, он быстро перебивал ее:
- Ничего, мама, ничего, пожалуйста, не беспокойся.
И снова начинался бесконечный разговор.
Вошли дети, гулявшие в саду. Тема бросился к ним и, сказав: "Вам нельзя
тут быть", - запер перед ними дверь.
Наконец приехал доктор, осмотрел, выслушал Тему, потребовал бумаги,
перо, чернила, написал рецепт и, успокоив всех, остался ждать лекарства. У
Темы начало жечь внутри.
- Пустяки, - проговорил доктор, - сейчас пройдет.
Когда принесли лекарство, доктор молча, тяжело сопя, приготовил в двух
рюмках растворы и сказал, обращаясь к Теме:
- Ну, теперь закусите вот этим все ваши разговоры. Отлично! Теперь вот
это! Ну, теперь можете продолжать.
Тема снова начал, но через несколько минут он как-то сразу раскис и
вяло оборвал себя:
- Мама, я спать хочу.
Его сейчас же уложили, и, под влиянием порошков, он заснул крепким
детским сном.
На другой день Тема был вне всякой опасности и хотя ощущал некоторую
слабость и боль в животе, но чувствовал себя прекрасно, был весел и с
нетерпением гнал мать к директору. Только при появлении отца он умолкал, и
было что-то такое в глазах сына, от чего отец скорее уходил к себе в
кабинет. Приехал доктор, и мать, оставив Тему на его попечении, уехала к
директору.
- Я сяду заниматься, чтобы не терять времени, - заявил весело Тема.
- Вот и отлично, - ответил доктор.
Тема забрал книги и отправился в маленькую комнатку, а доктор ушел в
кабинет к старику Карташеву.
Когда разговор коснулся текущих событий, генерал не утерпел, чтобы не
пожаловаться на жену за неправильное воспитание сына.
- Да, нервно немножко... - проговорил доктор как-то нехотя. - Век
такой... Вы, однако, с сыном-то все-таки помягче, а то ведь можно и совсем
свихнуть мальчугана... Нервы у него не вашего времени...
- Пустяки, весь он в меня...
- Может, в вас он... да уж... одним словом, надо сдерживать себя.
- Пропал мальчик, - с отчаянием в голосе произнес отец.
Доктор добродушно усмехнулся.
- Славный мальчик, - заметил он и забарабанил пальцами по столу.
- Эх! - махнул огорченно отец и зашагал угрюмо по комнате.
Приехала мать с радостным лицом.
- Разрешил?! - спросил Тема, выскакивая с латинской грамматикой. -
Мама, я вот уже сколько прошел!
Неделя промелькнула для Темы незаметно. Он не мог оторваться от книг. В
голову, строчка за строчкой, вкладывались страницы книги, как в какой-то,
мешок. Иногда он закрывал глаза и мысленно пробегал пройденное, и все в
систематическом порядке, рельефно и выпукло проносилось перед ним. Довольный
опытом, Тема с новым жаром продолжал занятия. Передержка была по русскому,
латинскому и географии, но уже она сидела вся в голове. Иногда он звал
сестру и говорил ей:
- Экзаменуй меня.
Зина добросовестно принималась спрашивать, и Тема без запинки отвечал с
малейшими деталями. В награду Зина говорила огорченно:
- Стыдно с такими способностями так лениться.
- Я на будущий год буду отлично заниматься, сяду на первую скамейку и
буду первым учеником.
- Ну да...
- Хочешь пари?
- Не хочу.
- А-га, знаешь, что могу!
- Конечно, можешь - да не будешь.
- Буду, если Маня меня будет любить.
Зина засмеялась.
- Будет любить?
- Не знаю... если заслужишь.
- А я знаю, что она меня любит!
- И неправда.
- А зачем не смотришь? А я знаю, что она тебе говорила в беседке.
- Ну, что?
- Не скажу.
- А я скажу, если хочешь: она говорила, что ты ей надоел.
Тема озадаченно посмотрел на Зину и потом весело закричал:
- Неправда, неправда! А зачем она мне сказала, что любит Жучку, потому
что это моя собака?
- А ты и уши развесил.
- А-га! - торжествовал Тема. - Передай ей, когда увидишь, что я влюблен
в нее и хочу жениться на ней.
- Скажите пожалуйста! Так и пойдет она за тебя.
- А почему не пойдет?
- Так...
В день экзамена Таня разбудила Тему на заре, и он, забравшись в
беседку, все три предмета еще раз бегло просмотрел. От волнения он не мог
ничего есть и, едва выпив стакан чаю, поехал с неизменным Еремеем в
гимназию. Директор присутствовал при всех трех экзаменах. Тема отвечал без
запинки.
По исхудалому, тонкому, вытянутому лицу Темы видно было, что не даром
дались ему его знания.
Директор молча слушал, всматривался в мягкие, горящие внутренним огнем
глаза Темы и в первый раз почувствовал к нему какое-то сожаление.
По окончании последнего экзамена он погладил его по голове и
проговорил:
- Отличные способности. Могли бы быть украшением гимназии. Будете
учиться?
- Буду, - прошептал, вспыхнув, Тема.
- Ну, ступайте домой и передайте вашей матушке, что вы перешли в третий
класс.
Счастливый Тема выскочил, как бомба, из гимназии.
- Еремей, я перешел! Все экзамены выдержал, все без запинки отвечал.
- Слава богу, - заерзал, облегченно вздыхая, Еремей. - Чтоб оны вси тые
екзамены сказылысь! - разразился он неожиданной речью. - Дай бог, щоб их вси
уж покончали, да в офицеры б вас произвели, - щоб вы, як папа ваш, енералом
булы.
Выговорив такую длинную тираду, Еремей успокоился и впал в свое
обычное, спокойное состояние.
Тема мысленно усмехнулся его пожеланиям и, усевшись поудобнее в экипаж,
беззаботно отдался своему праздничному настроению.
- Ну? - встретила его мать у калитки.
- Выдержал.
- Слава богу, - и мать медленно перекрестилась. - Перекрестись и ты,
Тема.
Но Теме показалось вдруг обидным креститься: за что? он столько уже
крестился и всегда, пока не стал учиться, резался.
- Я не буду креститься, - буркнул обиженный Тема.
- Тема, ты серьезно хочешь вогнать меня в могилу? - спросила его
холодно мать.
Тема молча снял шапку и перекрестился.
- Ах, какой глупый мальчик! Если ты и занимался и благодаря этому и
своим способностям выдержал, так кто же тебе все дал? Стыдно! Глупый
мальчик.
Но уж эта нотация была сделана таким ласкающим голосом, что Тема, как
ни желал изобразить из себя обиженного, не удержался и распустил губы в
довольную, глупую улыбку.
"Да, уж такой возраст!" - подумала мать и, ласково притянув Тему,
поцеловала его в голову. Мальчик почувствовал себя тепло и хорошо и, поймав
руку матери, горячо ее поцеловал.
- Ну, зайди к папе и обрадуй его... ласково, как ты умеешь, когда
захочешь.
Окрыленный, Тема вошел в кабинет и в один залп проговорил:
- Милый папа, я перешел в третий класс.
- Умница, - ответил отец и поцеловал сына в лоб.
Тема, тоже с чувством, поцеловал у него руку и с облегченным сердцем
направился в столовую.
Он с наслаждением увидел чисто сервированный стол, самовар, свой
собственный сливочник, большую двойную просфору - его любимое лакомство к
чаю. Мать налила сама в граненый стакан прозрачного, немного крепкого, как
он любил, горячего чаю. Он влил в стакан весь сливочник, разломил просфору и
с наслаждением откусил какой только мог большой кусок.
Зина, потягиваясь и улыбаясь, вышла из маленькой комнаты.
- Ну? - спросила она.
Но Тема не удостоил ее ответом.
- Выдержал, выдержал, - проговорила весело мать.
Напившись чаю, Тема хотя и нехотя, но передал все, не пропустив и слов
директора.
Мать с наслаждением слушала сына, облокотившись на стол.
В эту минуту, если б кто захотел написать характерное выражение
человека, живущего чужой жизнью, - лицо Аглаиды Васильевны было бы
высокоблагородной моделью. Да, она уж не жила своей жизнью, и все и вся ее
заключалось в них, в этих подчас и неблагодарных, подчас и ленивых, но
всегда милых и дорогих сердцу детях. Да и кто же, кроме нее, пожалеет их?
Кому нужен испошленный мальчишка и в ком его глупая, самодовольная улыбка
вызовет не раздражение, а желание именно в такой невыгодный для него момент
пожалеть и приласкать его?
- Добрый человек директор, - задумчиво произнесла Аглаида Васильевна,
прислушиваясь к словам сына.
Тема кончил и без мысли задумался.
"Хорошо, - пронеслось в его голове. - А что было неделю тому назад?!"
Тема вздрогнул: неужели это был он?! Нет, не он! Вот теперь это он.
И Тема ласково, любящими глазами смотрел на мать.


    XII



    ОТЕЦ



Сильный организм Николая Семеновича Карташева начал изменять ему.
Ничего как будто не переменилось: та же прямая фигура, то же николаевское
лицо с усами и маленькими, узенькими бакенбардами, тот же пробор сбоку, с
прической волос к вискам, - но под этой сохранившейся оболочкой
чувствовалось, что это как-то уже не тот человек. Он стал мягче, ласковее и
чаще искал общества своей семьи.
Тему особенно трогала перемена в отце, потому что с ним отец был всегда
строже и суровее, чем с другими.
Но при всем добром желании с обеих сторон сближение отца с сыном очень
туго подвигалось вперед.
- Ну, что твое море? - спросил Тему как-то отец во время вечернего чая,
за которым, кроме семьи, скромно и конфузливо сидел учитель музыки - молодой
худосочный господин.
- Да, что море? - огорченно заметала мать, - гребут до изнеможения,
вчера восемь часов не вставали с весел... Ездят в бурю и кончат тем, что
утонут в своем море.
- Я в этом отношении фаталист, - сказал отец, исчезая в клубах дыма. -
Двум смертям не бывать, а одной - как ни вертись, все равно не миновать. За
делом-то, пожалуй, и приятнее умереть, чем так сидеть да дожидаться смерти.
Глаза Темы сверкнули на отца.
- Ну, пожалуйста, - обратилась мать к сыну. - Сначала дело свое сделай,
как папа, курс кончи, обзаведись семьей.
- Я никогда не женюсь, - ответил Тема. - Моряку нельзя жениться, у
моряка жена - море.
Он с удовольствием потянулся.
- Данилов тоже, конечно, не женится? - спросила Зина.
- Конечно, не женится, мы с ним будем всегда вместе, на одном корабле.
- Вместе и командовать будете, конечно? - пошутил отец.
Отец был в духе.
Тема, пригнувшись к столу так, что только торчала его голова, ответил
весело, сконфуженно улыбаясь:
- Ну-у, командовать...
- Не надеешься? - быстро, немного пренебрежительно спросил отец и,
затянувшись, проговорил: - А не надеешься - и командовать никогда не
будешь... По поводу фатализма... - обратился он к учителю музыки. - В нашей
военной службе, да и во всякой службе не фаталист не может сделать
карьеры... Под Германштадтом наш полк, - отец бросил взгляд на сына, - стоял
на левом фланге. Я тогда был еще командиром эскадрона, а командиром полка
мой же дядя был. Я считался непокорным офицером. Никакого непокорства не
было, но раздражали нелепые распоряжения. Ну-с... Так вот, сижу я на своем
Черте...
- Папина лошадь, - подсказала мать.
- ...и говорю офицерам... А так, с косогора, нам вся картина как на
ладони видна: стоит в долине авангардом каре венгерцев - человек тысяча, два
орудия при них, а за ними остальной табор - тысяч четырнадцать. С этой
стороны по косогору наши войска. Я и говорю: "Вот сбить бы с позиции это
каре да под их прикрытием и двинуть вперед; без одного выстрела подобрались
бы". Командир и говорит: "Тут целый полк перебьешь, пока до этого каре
доберешься только". Заспорил я с ним, что с одним своим эскадроном собью
каре... конечно, в сущности, какое ж это войско было? Пушки дрянные,
ружья... да и войско-то: сапожник, шарманщик, франт... так - сброд. А наши
ведь: николаевские. Дядя и говорит: "Э, сумасшедший человек! Мелешь чепуху,
потому что еще пороху как следует не нюхал, а послать тебя, так тогда бы и
узнал..." Как будто отрезал! Подлетает адъютант главнокомандующего и
передает приказание выслать эскадрон против каре. Я, долго не думая, и
говорю дяде на ухо: "Ну, дядя, выбирай: или дай мне возможность делом смыть
твои слова с моей чести, или я должен буду выбрать другой какой-нибудь
способ искать удовлетворения..." Говорю, а сам и бровью не моргну. А дядя уж
был семейный, - как стоянка, сейчас жене письма... дети уж были, - какая там
дуэль! Покосился он на меня вроде того, что за черт такой к нему привязался,
плюнул и говорит, обращаясь к офицерам: "А что, господа, признаете за ним
право идти в атаку?" Неприятно, конечно: всякому хочется, ну, а
действительно так ловко вышло, что право-то за мной. "Ну, говорит, будем
любоваться, как ты умудришься смерти в глотку влезть да вылезть оттуда.
Кстати уж скажи - куда и на сорокоуст отдать: ведь, кроме меня, за тебя-то,
бешеного, и молиться некому".
Отец усмехнулся и несколько раз энергично затянулся.
Тема так и замер на своем месте.
Раскурив трубку, отец боковым взглядом посмотрел на сына и продолжал:
- А молиться-то за меня и в самом деле некому было: я сиротой рос...
Ну-с... Подскакал я к своему эскадрону: "Ребята! Милость нам - в атаку! Живы
будем, от царя награда, а от меня хоть залейся водкой!" - "Хоть к черту в
зубы веди!.." Скомандовал я, и стали мы заходить... А так: овраг кончался, и
этакий холмик стоял в долине, - я и хотел было за ним выстроить эскадрон и
тогда уже сразу развернутым фронтом ударить на каре. Тут как тут, смотрю -
проклятая речушка, - не заметил, надо бы правой стороной оврага
спускаться... - дрянь, сажени три, а топкая. Сунулся один, увяз, - уж по
лошади пролез назад... Нечего делать, пришлось идти до мостика и уж в
открытом месте переходить речку: мостик жиденький, только-только одному в
поводу пройти с лошадью. Заметили... Сейчас же, конечно, огонь открыли... В
движении, на ходу не чувствуешь как-то этой тоски смерти: ну, свалится
лошадь, сорвется человек с седла - не слышно. А тут упадет и стонет. Вижу, у
солдатиков уж дух не тот. Ну, и самому-таки и жутко и неловко: как-никак
виноват. Нечаянно зло сделаешь, пустое, и то мучит, а здесь ведь жизнь
человеческая: тут, там пятнадцать человек уложили, пока переходили, - все на
твою совесть. Повернулся я к солдатам - смотрят покорно, конечно, а тоже
ведь все понимают. Так как-то вырвалось: "Ну, братцы, виноват - оплошал! Жив
буду - заслужу, а теперь не выдавайте!"
Отец затянулся.
- Встрепенулись... "Отцом был - не выдадим!" Конечно, николаевские
времена: с человеком, как со скотом... Ласку ценили... Ну, и меня, конечно,
тронуло. Да и минута ведь какая же! Может, и сам уже стоишь перед своим
смертным часом... Прямо - отец, а это твои дети: и не то, чтобы жаль, а так
как-то, вот за каждого самого последнего солдата, как за самого родного, вот
сейчас всю душу свою положить готов. И у всех такое же чувство... вот какое
только после причастия бывает... Нет, сильнее! Ну вот, точно вдруг само небо
раскрылось и сам господь благословил нас и дал нам одно тело, одну душу и
сказал: идите. Куда и страх девался! Под огнем, а как на плацу построились.
И картина же действительно! Уланы... Один к одному - красавцы на подбор!..
Чепраки малиновые... Лошади вороные... Солнце блестит, в небе ни тучки...
двадцать пятое июля... наши войска как на ладони... Эх!! Нет уж того, что
было, теперь нет и не будет. Впереди смерть, ад... тысячи ружей в упор,
десять смертей на одного, а на душе, как тронулись, точно прямо в рай лететь
собрался.
Отец остановился и опять несколько раз затянулся.
- Ну-с, так вот... Тронулись мы... Собрал я своего Черта и стал
выпускать понемногу. А Чертом я называл свою лошадь оттого, что не выносила
она, когда ее между ушами трогали, сразу освирепеет: стена не стена, огонь
не огонь, - одним словом, черт! А так - первая лошадь. И уж сколько мне
говорили: сломишь голову; жаль расстаться, хоть ты что... Ну-с, так вот...
Стали забирать кони... шибче, шибче... Марш-марш, в карьер!.. И-ить!.. Весь
эскадрон, как один человек... только земля дрожит... пики наперевес...
Лошадь врастяжку, точно на месте стоишь... А там ждут... Да хоть бы
стрелял... Ждет... в упор хочет... Смотрит: глаз видно!.. Тошно, прямо
тошно: бей, не томи! Пли!!! Все перевернуло сразу... эскадрон как вкопанный!
Пыль... лошади... люди... Каша. "Вперед!!" Ни с места! Так секунда...
Назад?! Серая шинель?! Позор?! А мои уж поворачивают коней... "Ребята, что ж
вы?!" И не смотрят. Э-эх!.. За сердце схватило!.. "Па-а-длецы!" Да как хвачу
меж ушей своего Черта...
Несколько мгновений длилось молчание.
- Уж и не помню... Так, вихрь какой-то... Весь эскадрон за мной, как
один человек: врезались, опрокинули, смяли... Бойня, настоящая бойня
пошла... прямо бунчуками, - перевернет пику да бунчуком, как баранов, по
голове и лупит. Люди... Что люди?! Лошади остервенели; вот где настоящий
ужас был: прижмет уши, оскалит зубы, изовьет шею, вопьется в тело и рванет
под себя.
Отец замолчал и потонул в облаках дыма.
Молчание длилось очень долго.
- А ты сам, папа, много убил? - спросила Зина.
- Никого, - ответил, усмехнувшись, отец. - У меня и сабля не была
отточена. Да и сабля-то... Так, ковырялка. Никита, мой денщик, шельма,
бывало, все ею в самоваре ковырялся.
- Папа, а как же ты Черта удержал? - спохватилась вдруг аккуратная
Зина.
- Да уж не я его удержал... Кто-то другой... Пуля ему угодила: мне
назначалась, а он мотнулся, ему прямо в лоб и влепилась. Упал он и прижал
мне ногу... ну, а ведь давят, бьют, режут... только я было на локоть, чтобы
рвануться, смотрю - прямо в меня дуло торчит? Глянул: батюшки, смерть, -
целит какая-то образина! Ну, уж тут я... вторую жизнь прожил... а ведь всего
какая-нибудь секунда... Смотрю: а уж Бондарчук, унтер-офицер - пьяница,
шельма, а молодец, в плечах сажень косая - бунчуком по башке его... и не
пикнул... И что значит страх?! Рожей мне показался невообразимой, а как
посмотрел на него, когда уж он упал: шляпа откинулась - лежит мальчик лет
пятнадцати, не больше, ребенок! Раскидал ручонки, точно в небо смотрит...
лицо тихое, спокойное... Господи! вот уж насмотрелся... Ночью что было: не
могу заснуть. Стоят перед глазами... Бондарчук, которого сейчас же после
того, как он спас меня, свалили - стоит: глаза стеклянные, посинел, - стоит
и смотрит, смотрит прямо в глаза! Тьфу ты! А в ушах: ая-яй! ая-яй! Открою
глаза, зажгу свечку, выкурю папироску, успокоюсь, потушу... опять
потянулись: венгерец весь в крови, с разорванным лицом лезет из-под лошади,
солдатик Иванчук, пуля в живот попала, скрутился калачиком, смотрит на меня,
качает головой и воет; лошадь с выпущенными потрохами тянется на
четвереньках, а головой так и ищет туда и сюда, а глаза... ну, ей-богу же,
как у человека. А как дойдет опять до Бондарчука, встанет и стоит: ну, хоть
ты что хочешь делай! Смешно, а ведь хоть плачь! Вдруг слышу, Никита: "Ваше
благородие, ваше благородие, чи вы спите?" - "Тебе чего?" - спрашиваю.
"Бондарчук воскрес". Тьфу ты, черт! Я думал, что с ума сойду. Действительно:
и так не знаешь, куда деваться, а тут еще такой сюрприз: Бросился я, как
был. А так, саженях в ста положили всех убитых рядышком, смотрю -
действительно идет Бондарчук; весь эскадрон уж выскочил: все любили его -
пьяница, а балагур-товарищ. "Ты что ж это, с того света?" - спрашиваю. "Так
точно, ваше благородие". На радостях я и пошутил. "Ты зачем же, говорю,
назад пришел?". А он, мерзавец, вытянулся, руку к козырьку, да самым этак
заковыристым голосом: "Опохмелиться, ваше благородие, пришел: там не дают!"
Ну, тут уж и я и солдаты прыснули. Что ж оказалось?! Он, подлец, на случай
атаки с собой в манерку водки взял; пока оврагом спускались - он и
нализался. А пьяного только царапни ведь: он сейчас, как мертвый, свалится.
А проснется, встанет как ни в чем не бывало.
- Ну, что ж, дал, папа, на водку ему? - спросила Зина.
- Водки-то всем дал... А Бондарчуку, как возвратились на стоянке, после
похода, тысячу рублей ассигнациями дал... только не ему уж, а жене.
- Доволен был?
- Надо думать, - ответил отец, вставая и уходя к себе.


Однажды, вскоре после описанного рассказа, Николай Семенович
почувствовал себя так нехорошо, что должен был слечь в кровать, - слечь и уж
больше не вставать. Походы, раны, ревматизм - сделали свое дело.
Теперь по наружному виду это уж был не прежний Николай Семенович. Без
мундира, в ночной рубахе, с бессильно опущенною на подушку головой, укрытой
одеялом, из-под которого сквозило исхудавшее тело, - Николай Семенович
глядел таким слабым, беспомощным.
Эта беспомощность щемила сердце и вызывала невольные слезы.
Иногда, не выдержав, Тема спешил выйти из комнаты отца, путаясь на ходу
с маленьким девятилетним Сержиком.
- Чего тебе?! - выскочив за дверь, спрашивал Тема, всматриваясь сквозь
слезы в Сержика.
Бледное, растерянное лицо Сержика смотрело в лицо Темы, и дрогнувший
голос делил с ним общее горе:
- Жалко папу!
"Жалко папу" - вот ясная, отчетливая фраза, которая болью охватывала
сердца детей, которая, как рычажок, заставляла сбегаться в морщинки их лица,
трогала клапан слез и вызывала жалобный, тихий писк тоски и беспомощности.
- Тише, тише, - шепотом и жестами останавливал Тема и свои и Сержика
слезы, и вместе с Сержиком, который судорожно удерживался, толкаясь головой
в брата, они спешили куда-нибудь поскорее выбраться подальше, где не было б
слышно их слез.
Однажды, придя из гимназии, Тема по лицам всех увидел и догадался, что
что-то страшное уж где-то близко.
Наскоро поев, Тема на носках пошел к кабинету отца.
Он осторожно нажал дверь и вошел.
Отец лежал и задумчиво, загадочно смотрел перед собою.
Тему потянуло к отцу, ему хотелось подойти, обнять его, высказать, как
он его любит, но привычка брала свое, - он не мог победить чувства
неловкости, стеснения и ограничился тем, что осторожно присел у постели
отца.
Отец остановил на нем глаза и молча, ласково смотрел на сына. Он видел
и понимал, что происходило в его душе.
- Ну, что, Тема, - проговорил он мягким, снисходительным тоном.
Сын поднял голову, его глаза сверкнули желанием ответить отцу
как-нибудь ласково, горячо, но слова не шли на язык.
"Холодный я", - подумал тоскливо Тема.
Отец и это понял и, вздохнув, как-то загадочно тепло проговорил:
- Живи, Тема.
- Вместе, папа, будем жить.
- Нет уж... пора мне собираться... - И, помолчав, прибавил: - В дальнюю
дорогу...
Воцарилось тяжелое, томительное молчание. И отец и сын жили каждый
своим. Отец весь погрузился в прошлое. Сын мучился сложным чувством к отцу и
неумением его высказать.
Глаза отца смотрели куда-то вдаль долгим, каким-то преобразившимся,
ясным взглядом, полным мысли и чувства всей долгой пережитой жизни.
Так глубокой осенью, когда солнце давно уже исчезло в непроглядном
сером небе, когда глаз повсюду уже освоился с однообразным, оголенным,
унылым видом, вдруг под вечер ворвется в окно сноп ярко-красных лучей и,
скользя, заиграет на полу, на стенах, тоскливо напомнив о прожитом лете.
- Жил как мог... - тихо, как бы сам с собой, заговорил отец. - Все
позади... И ты будешь жить... узнаешь много... а кончишь тем же, - будешь,
как я, лежать да дожидаться смерти... Тебе труднее будет, жизнь все сложнее
делается. Что еще вчера хорошо было, сегодня уж не годится... Мы росли в
военном мундире, и вся наша жизнь в нем сосредоточивалась. Мы относились к
нему, как к святыне, он был наша честь, наша слава и гордость. Мы любили
родину, царя... Теперь другие времена... Бывало, я помню, маленьким еще был:
идет генерал, - дрожишь - бог идет, а теперь идешь, так, писаришка какой-то
прошел. Молокосос натянет плед, задерет голову и смотрит на тебя в свои очки
так, как будто уж он мир завоевал... Обидно умирать в чужой обстановке... А
впрочем, общая это судьба... И ты то же самое переживешь, когда тебя
перестанут понимать, отыскивая одни прошлые и смешные стороны... Везде они
есть... Одно, Тема... Если...
Отец поднялся и уставил холодные глаза в сына.
- Если ты когда-нибудь пойдешь против царя, я прокляну тебя из гроба...
Разговор кончился.
В немом молчании, с широко раскрытыми глазами сидел Тема, прижавшись к
стенке кровати...
Начинались новые приступы болезни. Отец сказал, что желает отдохнуть и
остаться один.
Вечером умирающему как будто стало легче. Он ласково перекрестил всех
детей, мягко удержал на мгновение руку сына, когда тот по привычке взял его
руку, чтоб поднести к губам, тихо сжал, приветливо заглянул сыну в глаза и
проговорил спокойно, точно любуясь:
- Молодой хозяин.
Потрясенный непривычной лаской, Тема зарыдал и, припав к отцу, осыпал
его лицо горячими, страстными поцелуями.
В комнате все стихло, и только глухо, тоскливо отдавалось рыдание
сиротевшей семьи.
Не выдержал и отец... Волна теплой, согретой жизни неудержимо пахнула и
охватила его... Дрогнуло неподвижное, спокойное лицо, и непривычные слезы
тихо закапали на подушку... Когда все успокоились и молча уставились опять в
отца - на преображенном лице его, точно из отворенной двери, горела уже заря
новой, неведомой жизни. Спокойный, немного строгий, но от глубины сердца
сознательный взгляд точно мерял ту неизмеримую бездну, которая открывалась
между ним, умирающим, и остающимися в живых, между тем светлым, бесконечным
и вечным, куда он уходил, и страстным, бурливым, подвижным и изменчивым -
что оставлял на земле. Голосом, уже звучавшим на рубеже двух миров, он тихо
прошептал, осеняя всех крестом:
- Благословляю... живите...
В половине ночи весь дом поднялся на ноги. Началась агония...
Тихо прижавшись к своим кроваткам, сидели дети с широко раскрытыми
глазами, в тоскливом ожидании прочесть на каждом новом появлявшемся лице о
чем-то страшном, ужасном, неотвратимом и неизбежном.
К рассвету отца не стало.
Вместо него на возвышении в гостиной, в массе белого, в блеске свечей,
утопало что-то, перед чем, недоумевая, замирало все живое, что-то и вечное,
и тленное, и близкое, и чужое, и дорогое, и страшное, вызывая одно только
определенное ощущение, что общего между этим чем-то и тем, кто жил в этой
оболочке, - ничего нет. Тот папа, суровый и строгий, но добрый и честный,
тот живой папа, с которым связана была вся жизнь, который чувствовался во
всем и везде, который проникал во все фибры существования, - не мог
оставаться в этом немом, неподвижном "чем-то". Он оторвался от этого, ушел
куда-то и вот-вот опять войдет, сядет, закурит свою трубку и, веселый,
довольный, опять заговорит о походах, товарищах, сражениях...


Ярко горят и колеблются свечи, сверкает катафалк и вся длинная,
нарядная процессия; жжет солнце, сквозь духоту и пыль мостовой пробивается
аромат молодой весны, маня в поле на мягкую, свежую мураву, говоря о всех
радостях жизни, а из-под катафалка безмолвно и грозно несется дыхание
смерти, безжизненно мотается голова, протяжно разносится погребальное пение,
звучит и льется торжественный погребальный марш, то тоскливо надрывающий
сердце, то напоминающий о том, что скоро скроется навсегда в тесной могиле
дорогое и близкое сердцу, то примиряющий, говорящий о вечности, о смертном
часе, неизбежном для каждого пришедшего на землю. А слезы льются, льются по
лицу молодого Карташева; жаль отца, жаль живущих, жаль жизни. Хочется ласки,
любви - любить мать, людей, любить мир со всем его хорошим и дурным, хочется
жизнью своею, как этим ясным, светлым днем, пронестись по земле и, совершив
определенное, скрыться, исчезнуть, растаять в ясной лазури небес...

    1892

Николай Гарин-Михайловский

                   Тёма и Жучка

Ночь. Тёма спит нервно и возбужденно…

Неясный полусвет ночника слабо освещает четыре детские кроватки и пятую большую, на которой сидит теперь няня в одной рубахе, с выпущенной косой, сидит и сонно качает маленькую Аню.

— Няня, где Жучка? — спрашивает Тёма.

— И-и, — отвечает няня. — Жучку в старый колодец бросил какой-то ирод. — И, помолчав, прибавляет: — Хоть бы убил сперва, а то так, живьем… Весь день, говорят, визжала, сердечная…

Тёме живо представляется старый, заброшенный колодец в углу сада, давно превращенный в свал всяких нечистот, представляется скользящее жидкое дно его, которое иногда с Иоськой они любили освещать, бросая туда зажженную бумагу.

— Кто бросил? — спрашивает Тёма.

— Да ведь кто? Разве скажет!

Тёма с ужасом вслушивается в слова няни. Мысли роем теснятся в его голове, у него мелькает масса планов, как спасти Жучку, он переходит от одного невероятного проекта к другому и незаметно для себя снова засыпает. Он просыпается опять от какого-то толчка среди прерванного сна, в котором он все вытаскивал Жучку какой-то длинной петлей. Но Жучка все обрывалась, пока он не решил сам лезть за нею. Тёма совершенно явственно помнит, как он привязал веревку к столбу и, держась за эту веревку, начал осторожно спускаться по срубу вниз; он уже добрался до половины, когда ноги его вдруг соскользнули и он стремглав полетел на дно вонючего колодца. Он проснулся от этого падения и опять вздрогнул, когда вспомнил впечатление падения.

Сон с поразительной ясностью стоял перед ним. Через ставни слабо брезжил начинающийся рассвет.

Тёма чувствовал во всем теле какую-то болезненную истому, но, преодолев слабость, решил немедля выполнить первую половину сна. Он начал быстро одеваться…

Одевшись, Тёма подошел к няниной постели, поднял лежавшую на полу коробочку с серными спичками, взял горсть их к себе в карман, на цыпочках прошел через детскую и вышел в столовую. Благодаря стеклянной двери на террасу здесь было уже порядочно светло.

В столовой царил обычный утренний беспорядок: на столе стоял холодный самовар, грязные стаканы, чашки, валялись на скатерти куски хлеба, стояло холодное блюдо жаркого с застывшим белым жиром.

Тёма подошел к отдельному столику, на котором лежала кипа газет, осторожно выдернул из середины несколько номеров, на цыпочках подошел к стеклянной двери и тихо, чтобы не произвести шума, повернул ключ, нажал ручку и вышел на террасу.

Его обдало свежей сыростью рассвета.

День только что начинался. По бледному голубому небу там и сям, точно клочьями, повисли мохнатые, пушистые облака. Над садом легкой дымкой стоял туман. На террасе было пусто, и только платок матери одиноко валялся, забытый на скамейке…

Он спустился по ступенькам террасы в сад. В саду царил такой же беспорядок вчерашнего дня, как и в столовой. Цветы с слепившимися перевернутыми листьями, как их прибил вчера дождь, пригнулись к грязной земле. Мокрые желтые дорожки говорили о силе вчерашних потоков. Деревья с опрокинутой ветром листвой так и остались наклоненными, точно забывшись в сладком предрассветном сне.

Тёма пошел по главной аллее, потому что в каретнике надо было взять для петли вожжи. Что касается до жердей, то он решил выдернуть их из беседки…

Каретник оказался запертым, но Тёма знал и без замка ход в него: он пригнулся к земле и подлез в подрытую собаками подворотню. Очутившись в сарае, он взял двое вожжей и захватил на всякий случай длинную веревку, служившую для просушки белья.

При взгляде на фонарь он подумал, что будет удобнее осветить колодец фонарем, чем бумагой, потому что горящая бумага может упасть на Жучку — обжечь ее.

Выбравшись из сарая, Тёма избрал кратчайший путь к беседке — перелез прямо через стену, отделявшую черный двор от сада. Он взял в зубы фонарь, намотал на шею вожжи, подвязался веревкой и полез на стену. Он мастер был лазить, но сегодня трудно было взбираться: в голову точно стучали два молотка, и он едва не упал.

Взобравшись наверх, он на мгновение присел, тяжело дыша, потом свесил ноги и наклонился, чтобы выбрать место, куда прыгнуть. Он увидел под собой сплошные виноградные кусты и только теперь спохватился, что его всего забрызгает, когда он попадет в свеженамоченную листву. Он оглянулся было назад, но, дорожа временем, решил прыгать. Он все-таки наметил глазами более редкое место и спрыгнул прямо на черневший кусок земли. Тем не менее это его не спасло от брызг, так как надо было пробираться между сплошными кустами виноградника, и он вышел на дорожку совершенно мокрый. Эта холодная ванна мгновенно освежила его, и он почувствовал себя настолько бодрым и здоровым, что пустился рысью к беседке, взобрался проворно на горку, выдернул несколько самых длинных прутьев и большими шагами по откосу горы спустился вниз…

Подбежав к отверстию старого, заброшенного колодца, пустынно торчавшего среди глухой, поросшей только высокой травой местности, Тёма вполголоса позвал:

— Жучка, Жучка!

Тёма замер в ожидании ответа.

Сперва он ничего, кроме биения своего сердца да ударов молотков в голове, не слышал. Но вот откуда-то издалека, снизу, донесся до него жалобный, протяжный стон. От этого стона сердце Тёмы мучительно сжалось, и у него каким-то воплем вырвался новый громкий оклик:

— Жучка, Жучка!

На этот раз Жучка, узнав голос хозяина, радостно и жалобно завизжала.

Тёму до слез тронуло, что Жучка его узнала.

— Милая Жучка! Милая, милая, я сейчас тебя вытащу! — кричал он ей, точно она понимала его.

Жучка ответила новым радостным визгом, и Тёме казалось, что она просила его поторопиться с исполнением обещания.

— Сейчас, Жучка, сейчас, — ответил ей Тёма и принялся с сознанием всей ответственности принятого на себя обязательства перед Жучкой выполнять свой сон.

Прежде всего он решил выяснить положение дела. Он почувствовал себя бодрым и напряженным, как всегда.

Болезнь куда-то исчезла. Привязать фонарь, зажечь его и опустить в яму было делом одной минуты.

Тёма, наклонившись, стал вглядываться.

Фонарь тускло освещал потемневший сруб колодца, теряясь все глубже и глубже в охватившем его мраке, и наконец на трехсаженной глубине осветил дно.

Тонкой глубокой щелью какой-то далекой панорамы мягко сверкнула перед Тёмой в бесконечной глубине мрака неподвижная, прозрачная, точно зеркальная, гладь вонючей поверхности, тесно обросшая со всех сторон слизистыми стенками полусгнившего сруба.

Каким-то ужасом смерти пахнуло на него со дна этой далекой, нежно светившейся страшной глади. Он точно почувствовал на себе ее прикосновение и содрогнулся за свою Жучку. С замиранием сердца заметил он в углу черную шевелившуюся точку и едва узнал, вернее, угадал в этой беспомощной фигурке свою некогда резвую, веселую Жучку, державшуюся теперь на выступе сруба. Терять времени было нельзя. От страха, хватит ли у Жучки силы дождаться, пока он все приготовит, у Тёмы удвоилась энергия. Он быстро вытащил назад фонарь, а чтобы Жучка не подумала, очутившись опять в темноте, что он ее бросил, Тёма во все время приготовления кричал:

— Жучка, Жучка, я здесь!

И радовался, что Жучка отвечает ему постоянно тем же радостным визгом. Наконец все было готово. При помощи вожжей фонарь и два шеста с перекладиной внизу, на которой лежала петля, начали медленно спускаться в колодец.

Но этот так обстоятельно обдуманный план потерпел неожиданное и непредвиденное фиаско благодаря стремительности Жучки, испортившей все.

Жучка, очевидно, поняла только одну сторону идеи, а именно, что спустившийся снаряд имел целью ее спасение, и поэтому, как только он достиг ее, она сделала попытку схватиться за него лапами. Этого прикосновения было достаточно, чтобы петля бесполезно соскочила, а Жучка, потеряв равновесие, свалилась в грязь.

Она стала барахтаться, отчаянно визжа и тщетно отыскивая оставленный ею выступ.

Мысль, что он ухудшил положение дела, что Жучку можно было еще спасти и теперь он сам виноват в том, что она погибнет, что он сам устроил гибель своей любимице, заставляет Тёму, не думая, благо план готов, решиться на выполнение второй части сна — самому спуститься в колодец.

Он привязывает вожжи к одной из стоек, поддерживающих перекладину, и лезет в колодец. Он сознает только одно: что времени терять нельзя ни секунды.

Его обдает вонью и смрадом. На мгновение в душу закрадывается страх, как бы не задохнуться, но он вспоминает, что Жучка сидит там уже целые сутки; это успокаивает его, и он спускается дальше. Он осторожно щупает спускающейся ногой новую для себя опору и, найдя ее, сначала пробует, потом твердо упирается и спускает следующую ногу.

Добравшись до того места, где застряли брошенные жердь и фонарь, он укрепляет покрепче фонарь, отвязывает конец вожжи и спускается дальше. Вонь все-таки дает себя чувствовать и снова беспокоит и пугает его. Тёма начинает дышать ртом. Результат получается блестящий: вони нет, страх окончательно улетучивается.

Снизу тоже благополучные вести. Жучка, опять уже усевшаяся на прежнее место, успокоилась и веселым попискиванием выражает сочувствие безумному предприятию.

Это спокойствие и твердая уверенность Жучки передаются мальчику, и он благополучно достигает дна. Между ним и Жучкой происходит трогательное свидание друзей, не чаявших уже больше свидеться в этом мире. Он наклоняется, гладит ее; она лижет его пальцы, и так как опыт заставляет ее быть благоразумной — она не трогается с места, но зато так трогательно, так нежно визжит, что Тёма готов заплакать.

Не теряя времени, он, осторожно держась зубами за изгаженную вожжу, обвязывает свободным ее концом Жучку, затем поспешно карабкается наверх.

Жучка, видя такую измену, подымает отчаянный визг, но этот визг только побуждает Тёму быстрее подниматься.

Но подниматься труднее, чем спускаться! Нужен воздух, нужны силы, а того и другого у Тёмы уже мало. Он судорожно ловит в себя всеми легкими воздух колодца, рвется вперед, и чем больше торопится, тем скорее оставляют его силы.

Тёма поднимает голову, смотрит вверх, в далекое ясное небо, видит где-то высоко над собою маленькую веселую птичку, беззаботно скачущую по краю колодца, и сердце его сжимается тоской; он чувствует, что не долезет.

Страх охватывает его. Он растерянно останавливается, не зная, что делать: кричать, плакать, звать маму? Чувство одиночества, бессилия, сознание гибели закрадываются в его душу…

— Не надо бояться, не надо бояться! — говорит он дрожащим от ужаса голосом. — Стыдно бояться! Трусы только боятся. Кто делает дурное — боится, а я дурного не делаю: я Жучку вытаскиваю, меня и папа и мама за это похвалят. Папа на войне был, там страшно, а здесь разве страшно? Здесь ни капельки не страшно. Вот отдохну и полезу дальше, потом опять, опять отдохну и опять полезу, так и вылезу, потом и Жучку вытащу. Жучка рада будет, все будут удивляться, как я ее вытащил.

Тёма говорит громко, у него голос крепнет, звучит энергичнее, тверже, и, наконец успокоенный, он продолжает взбираться дальше.

Когда он снова чувствует, что начинает уставать, он опять громко говорит себе:

— Теперь опять отдохну и потом опять полезу. А когда я вылезу и расскажу, как я смешно кричал сам на себя, все будут смеяться, и я тоже.

Тёма улыбается и снова спокойно ждет прилива сил.

Таким образом, незаметно его голова высовывается наконец над верхним срубом колодца. Он делает последнее усилие, вылезает сам и вытаскивает Жучку.

Теперь, когда дело сделано, силы быстро оставляют его.

Почувствовав себя на твердой почве, Жучка энергично встряхивается, бешено бросается на грудь Тёмы и лижет его в самые губы. Но этого мало, слишком мало для того, чтобы выразить всю ее благодарность, — она кидается еще и еще. Она приходит в какое-то безумное неистовство.

Тёма бессильно, слабеющими руками отмахивается от нее, поворачивается к ней спиной, надеясь этим маневром спасти хоть лицо от липкой, вонючей грязи.

Занятый одной мыслью — не испачкать об Жучку лицо, Тёма ничего не замечает, но вдруг его глаза случайно падают на кладбищенскую стену, и Тёма замирает на месте.

Он видит, как из-за стены медленно поднимается чья-то черная, страшная голова.

Напряженные нервы Тёмы не выдерживают, он испускает неистовый крик и без сознания валится на траву, к великой радости Жучки, которая теперь уже свободно, без препятствий, выражает ему свою горячую любовь и признательность за спасение.

Еремей (это был он), подымавшийся со свеженакошенной травой со старого кладбища, увидев Тёму, сообразил, что надо спешить к нему на помощь.

Через час Тёма, лежа на своей кроватке с ледяными компрессами на голове, пришел в себя.

 

    Николай Георгиевич Гарин-Михайловский



    Книжка счастья




------------------------------------------------------------------------

------------------------------------------------------------------------




Посвящается моей племяннице Ниночке

Была когда-то на свете (а может, и теперь есть) маленькая, потертая,
грязная книжка. В этой книжке таилась волшебная сила. Кто брал ее в руки, тот
делался добрым, веселым, хорошим, и главное - тот начинал любить всех и только
и думал о том, как бы и всем было так же хорошо, как и ему. Купец не обманывал
больше, богатый думал о бедных, большой барин больше не думал, что он не
ошибается и что в его голове может поместиться весь мир. И все потому, что
тот, кто держал книжку волшебную, любил в эту минуту других больше, чем себя.
Но когда книжка случайно выпадала из рук того, кто держал ее, он опять начинал
думать только о себе и ничего больше не хотел знать. И если книжка вторично
попадалась на глаза, ее отбрасывали ногами, а то с помощью щипцов бросали в
огонь. Книжка как будто сгорала, все успокаивались, но так как книжка была
волшебная, то она сгореть никогда не могла и опять попадалась кому-нибудь на
глаза.
Был раз веселый праздник. Все, кто мог, радовались. Но маленький больной
мальчик не радовался. Его всегда мучили всякие болезни, и давно уж весь мир
казался ему аптекой, а все незнакомые люди докторами, которые вдруг начнут
насильно пичкать его разными горькими лекарствами.
Никто этого не любит, и вот почему мальчик, в то время как все дети
веселились, шел, гуляя с своей няней, такой же грустный и скучный как и
всегда. У него была большая тяжелая голова, которая перетягивала его, и ему
легче поэтому было смотреть вниз, и, может быть, вследствие этого он и увидел
маленькую грязную книжку. И хотя няня и тянула его за руку вперед, он все-таки
настоял на своем и поднял книжку
Он держал ее, и, чем крепче прижимал к себе, тем веселее становилось у
него на душе. Когда он пришел домой, увидев мать, он закричал радостно:
"Мама!" - и побежал к ней. И хотя по дороге выскочил папа который читал в это
время одну очень умную книгу о том, как надо обращаться с детьми, и крикнул
сердито своему капризному сыну: "Не можешь разве не кричать?" - мальчик не
обиделся и понял, что папа кричит оттого, что у него нет такой же книжки,
какая была у него.
И тетя, увидав его веселого, не смогла удержать своего восторга, бросилась
и начала его так больно целовать, что в другое время мальчик опять бы
расплакался, но теперь он только сказал:
- Милая тетя, мне больно, пусти меня, пожалуйста.
И хотя тетя еще сильнее от этого стала его тормошить, он терпел, потому
что понимал теперь, что тетя любит его и сама не понимает, что делает ему
своей любовью больно. Когда наконец мальчик прибежал к матери, он показал ей
свою книжку и сказал счастливый, приседая и заглядывая ей в глаза:
- Книжка...
Мать не знала, конечно, какая это книжка, но она видела, что сын ее
счастлив, а чего ж больше матери надо? Она захотела только еще прибавить ему
немного счастья и, погладив его по голове, ласково проговорила :
- Милый мой мальчик.
Да, мальчик был очень счастлив, и, когда няня, укладывая его спать, взяла
было у него книжку, он так начал плакать, что няня должна была возвратить ему
книжку, с которой так и заснул мальчик.
А ночью к нему прилетела волшебница фея и сказала:
- Я фея счастья. Многим я давала свою книжку, и все были счастливы, когда
держали ее; но, когда я брала опять ее от них, они не хотели второй раз
принимать эту книжку от меня. Ты, маленький мальчик, первый, который захотел
взять ее обратно. И за это я тебе открою секрет, как сделать всех счастливыми.
И хотя ты еще очень маленький мальчик, но ты поймешь, потому что у тебя доброе
сердце.
И так как этого именно и хотел мальчик, потому что такова уж была сила
волшебной книжки, то он и сказал фее:
- Милая фея! Я так хочу, чтоб все, все были так же счастливы, как я: и
мама, и папа, и тот плотник, который сегодня приходил просить работы, и та
старушка, которая, помнишь, шла и плакала оттого, что ей есть нечего, и тот
мальчик, который просил у меня милостыни... все, все, добрая фея!
- А если б для того, чтобы все были счастливы, тебе пришлось бы умереть?..
Хочешь знать секрет?
- Хочу!
- Тогда идем!
И прекрасная фея протянула мальчику руку, и они пошли.
Они вышли на улицу и долго шли. Когда город остался назади, фея показала
ему вверх, и хотя было темно, но там, на верху горы, высоко-высоко, ярко
горели окна волшебного замка.
Фея нагнулась к мальчику и сказала:
- Вот что надо сделать, чтобы все были счастливы. Там, в этом замке, спит
заколдованная царевна. Чтобы все были счастливы, надо разбудить ее. Но это не
так легко: сон царевны стережет злой волшебник. Ты видишь перед нами ту
большую дорогу, освещенную огнями, что идет прямо в гору? Видишь, сколько идет
по этой дороге детей? Многие из них идут туда, в замок, с тем, чтобы разбудить
царевну, но никто не разбудит! Это волшебная дорога: по мере того как они
подымаются в гору, их сердца каменеют, и, когда они приходят наверх с своими
каменными сердцами, они забывают, зачем пришли, и злой волшебник громко
смеется и бросает их в виде камней вон в ту темную сторону, откуда слышны эти
крики, плач и стоны.
- Это кто кричит?
- Те, которые ходят во тьме и в грязи. Они кричат, потому что им страшно и
скучно во тьме, кричат, потому что они в грязи, потому что хотят есть, кричат,
потому что надеются, что проснется царевна и услышит их голодные крики. Злой
волшебник смеется и бросает им вместо хлеба каменных людей, которые, падая,
убивают их, а они, не видя в темноте ничего, думают, что это камни летят в них
с неба или кто-нибудь из них же бросает их, и тогда они убивают друг друга.
- А зачем волшебник так делает?
- Он должен их мучить, потому что только этим темным местом и можно прийти
к дороге, ведущей в замок, к дороге, над которой уже не властна сила
волшебника. Но об этом никто не знает, и пока там и темно, и грязно, и страшно
- все хотят попасть на ту освещенную, но заколдованную дорогу. Какой хочешь
идти дорогой? Той ли, где темно и грязно и нет таких нарядных и веселых детей,
какие идут по этой большой прямо в гору дороге?
- Этой, - мальчик показал в темную и грязную сторону.
- Ты не боишься? Там злые дети, они ходят в темноте взад и вперед и, не
зная дороги, кричат и убивают друг друга; там может убить тебя камень
волшебника. Пойдешь?
- Да.
- Идем.
Они пошли, и мальчик увидел вокруг себя страшные лица злых детей.
- Дети! Идите за мной! Я знаю дорогу!
- Где, где?
- Сюда, сюда, идите за мной!
- Но разве есть другая дорога, кроме той, по которой идут те счастливые
дети?
- Ах, нет, той дорогой не идите. За мной идите!
- Но ты, как и мы, идешь без дороги?
- Нет, здесь есть дорога... Идите... со мной фея.
- А, глупый ты мальчик, мы устали и так, мы есть хотим... Есть у тебя
хлеб?
- У меня есть книжка счастья.
- О, да он совсем глупый... затопчем его в грязь с его глупой книжкой!
- Хочешь, улетим? - наклонилась к мальчику фея.
- Нет, не хочу... Они затопчут меня, но ведь книжка останется здесь... Это
хорошо, милая фея, и ты того, кто подымет ее, не правда ли, поведешь дальше?
Мальчик не слышал ответа: злые дети уж бросились на него и, повалив,
топтали его в грязь. И когда совсем затоптали, все были рады и прыгали на его
могиле. Они думали, что затоптали и мальчика, и его книжку. Но книжку нашли
другие и пошли дальше, а когда все ушли, фея вынула мальчика из грязи, обмыла
его и отнесла в замок к царевне.
Он не умер, он спит там в замке рядом с царевной, и ему снятся хорошие
сны. Добрая фея рассказывает их ему, когда прилетает с грязной и темной
дороги, по которой хоть тихо, а все идут и несут книжку счастья в
заколдованный замок.
И когда принесут наконец книжку - проснутся царевна и мальчик, погибнет
злой волшебник, а с ним исчезнет и мрак, - и увидят тогда люди, что для всех
есть счастье на земле.

* * *

WMlink.ru - рекламный брокер
Зарабатываю на smmka.ru

© Евгений Васильев